https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/
Передвигая мебель, борясь с грязью, превращай дерево в золу, я нашла себе занятие на всю жизнь. Рабы теряют в своих цепях всё, даже радость избавиться от них. Хозяин умирает, паразит ползает в тревоге по холодеющим внутренностям, гадая, чьими тканями он будет питаться дальше.
В конце концов, я не создана, чтобы жить в одиночестве. Если бы судьба забросила меня в середину велда в центре ничего, зарыла в землю до пояса и приказала прожить жизнь, я бы не смогла это сделать. Я не философ. Женщины не философы, а я – женщина. Женщина не может сделать что-то из ничего. Какой бы стерильной ни показалась моя возня с пылью, паутиной, едой и испачканным постельным бельем, необходимо было заполнить меня, дать мне жизнь. Я бы зачахла в велде в одиночестве. Я вряд ли могла бы заполнить день за днем, ночь за ночью движениями небесных тел и крошечными сигналами насекомых, обсуждающих, пора или еще рано меня есть. Кроме глаз и ушей мне бы потребовались хотя бы две руки и запас камешков, чтобы создавать из них узоры, – а сколько же можно создавать узоры, ведь начнешь жаждать исчезновения с лица земли! Я не принцип, не правило ораторского искусства, не машина, завезенная существом с другой планеты на эту заброшенную землю под Южным Крестом, чтобы генерировать чувства День за днем, ночь за ночью – пока не иссякну. Для того чтобы быть счастливой, мне мало камней, которые можно перекладывать, комнат, которые можно убирать, мебели, которую можно передвигать; мне нужны люди, с которыми можно беседовать, братья и сестры, отцы и матери, мне нужна история и культура, нужны надежды и стремления, нужно нравственное чувство – не говоря уж о еде и питье. Что будет со мной теперь, когда я одна? Потому что я снова одна, одна в историческом настоящем: Хендрик ушел, Анна ушла с ним, они сбежали ночью без единого слова, ничего не взяв с собой, – лишь то, что можно было привязать к велосипеду. Что теперь будет? Я полна дурных предчувствий. Я приютилась в амбаре, холод от каменного пола проникает до костей, тараканы столпились вокруг, с любопытством шевеля своими усиками, а я опасаюсь худшего.
231. Приходит зима. Холодный ветер свистит по равнинам под свинцовым небом. Картофель пророс, фрукты сгнили на земле. Собака ушла вслед за Хендриком. Насосы монотонно шумят день и ночь, запруды переполняются водой. Ферма гибнет. Я не знаю; что будет с овцами. Я открыла все ворота на ферме, они разбрелись повсюду. Однажды утром, перед рассветом, сто серых фигур прошли между домом и амбаром, с приглушенным топотом, толкаясь, – они отправились на поиски новых пастбищ. Я обнаружила, что они ничего для меня не значат. Я не могу их ловить и не в состоянии их убить. Если бы у меня были пули, я бы их застрелила ради их же собственного блага я взвешиваю ружье в руке, рука у меня твердая) и оставила бы разлагаться. Шерсть у них длинная и грязная; они заражены клещами и личинками мясных мух, и им не пережить еще одно лето.
232. Я питаюсь только тыквами и маисовой кашей. Я не припасла ничего на черный день. Бог заботится о своих чадах, а если я не вхожу в их число, то уж лучше мне погибнуть. Я с трудом передвигаю ноги, занимаясь своими будничными делами, ветер меня подгоняет. Частица за частицей с лица сходит кожа; у меня нет желания обновлять ее. Атомы кожи, атомы штукатурки, атомы ржавчины улетают в забвение. Если быть очень терпеливым, если прожить достаточно долго, то можно надеяться, что увидишь тот день, когда рухнет и рассыплется в прах последняя стена, ящерица будет греться на солнышке на очаге, а кладбище зарастет колючим кустарником.
233. У меня посетители, очень много посетителей. Я не знала, в своей невинности аборигена, что в мире так много людей. Каждый дюйм фермы прочесали в поисках моего отца, который выехал из дому в один злополучный день и так и не вернулся назад.
Имя нельзя вычеркнуть из списка, объяснили мне, пока не найдены останки. Таковы правила. Я киваю. Как, должно быть, счастлив тот, у кого есть простые, заслуживающие доверия правила, по которым можно жить. Возможно, еще не поздно распрощаться с этим заброшенным краем и устроить себе дом в цивилизованном месте.
234. Лошадь. Лошадь стояла в конюшне недели после исчезновения моего отца. Потом мне надоело ее кормить, и я выпустила ее. Теперь лошади нет. Или, быть может, лошадь бродит по холмам и ищет своего пропавшего хозяина.
235. Анна Большая и Якоб тоже нанесли визит на ферму. Они приехали в двуколке, запряженной ослами, чтобы забрать свои оставшиеся пожитки. Анна Большая вздыхала и распространялась о добродетелях моего отца.
– Он всегда был человеком слова, – сказала она.
– Какие у вас новости о Хендрике? – спросила я.
– Никаких, – ответила она – Он исчез, он и эта его жена. Но его еще поймают!
Якоб прижимает свою шляпу к груди и кланяется. Его жена ведет его к двуколке. Она стегает ослов, и эта пара исчезает из моей жизни – сморщенная, сгорбленная. Я смотрю, как они проезжают по куче песка, потом закрываю дверь.
236. Что будет с Хендриком? Когда они приехали искать моего отца – эти бородатые мужчины, эти мальчики с розовыми щеками и голубыми глазами стрелков, – искали ли они на самом деле пропавшего хозяина или преследовали нерадивого слугу и его подругу? А если они действительно охотились за Хендриком, то, возможно, уже отыскали его и Анну и, без лишних слов застрелив их, отправились домой ужинать. Ведь в этой части мира негде укрыться. Эта часть мира открыта глазу охотника в любом направлении; тот, кто не может зарыться в землю, погиб.
Но, быть может, их не застрелили. Возможно, их выследили и привезли, связанных, как зверей, в какое-нибудь отдаленное место, где вершится правосудие, и приговорили к каторжным работам в каменоломне до конца дней, чтобы покарать за их преступления и безумные мстительные истории, которые они поведали. Возможно, мне, как женщине, как слабоумной леди, старой деве, ничего не сказали. Возможно, Хендрика и Анну вывели из зала суда и, переглянувшись и кивнув, решили смягчить правосудие милосердием: послали бейлифа с мотком проволоки закрыть ворота фермы и выбросили меня из головы. Ведь можно быть запертым и в большом пространстве, и в маленьком. Поэтому возможно, что моя история уже пришла к своему концу, документы связали ленточкой и убрали, и только мне ничего не известно – ради моего же блага.
А быть может, они даже привезли Хендрика обратно на ферму, чтобы устроить очную ставку со мной, а я об этом забыла. Возможно, они приехали все вместе – судья, чиновники, бейлифы, любопытные со всей округи, – и привели Хендрика, закованного в кандалы по рукам и ногам, и сказали: «Это тот человек?» – и стали ждать моего ответа. Затем мы посмотрели друг на друга в последний раз, и я сказала: «Да, это он», и он грязно выругался и плюнул в меня, а они избили его и утащили, и я плакала. Возможно, это и есть истинная история, как бы она ни была для меня нелестна. А может быть, я все время заблуждалась, и в конце концов мой отец не умер, а сегодня в сумерках приедет с гор на своей потерявшейся лошади, и с топотом войдет в дом, сердясь, что для него не готова ванна, и распахнет запертые двери, вдыхая чужие запахи. «Кто тут был? – заорет мой отец. – Ты впустила в дом какого-то подонка?» Я начинаю хныкать и пытаюсь убежать, но он ловит меня и выкручивает мне руку. Я что-то лепечу в страхе и рыдаю: «Хендрик! Приди и помоги мне, призраки вернулись!»
Но Хендрик, увы, ушел, и я должна сама справиться со своими демонами, я взрослая женщина, имеющая жизненный опыт, хотя этого не подумаешь, глядя на меня, забившуюся за последний мешок с маисом. Хендрик, я не могу поговорить с тобой, но я желаю тебе удачи, тебе и Анне, я желаю вам хитрости шакала, я желаю вам быть удачливее, чем ваши охотники. И если однажды ночью ты постучишься в окно, я не удивлюсь. Ты можешь спать здесь весь день, а по ночам бродить при лунном свете, бормоча себе под нос то, что говорят себе люди на клочке земли, которая принадлежит им. Я буду для тебя стряпать, я даже попытаюсь снова стать твоей второй женщиной, если захочешь, это, несомненно, мне по силам, если я поставлю себе такую цель, – наверно, нет ничего невозможного на этом островке вне пространства, вне времени. Ты можешь привести с собой своих детишек; я буду следить за ними днем и выводить их поиграть ночью. Их большие глаза будут светиться, они будут видеть то, что невидимо для других; а днем, когда небесное око сердито смотрит и пронзает каждую тень, мы будем вместе лежать в прохладной темноте земли – ты, и я, и Анна, и они.
237. Лето и зима приходят и уходят, приходят и уходят. Я не знаю, как это они так быстро пролетают и много ли их прошло, – я не догадалась давным-давно начать делать зарубки на столбе, или царапать знаки на стене, или вести журнал, как делают те, кто потерпел кораблекрушение. Но время течет непрерывно, и я теперь действительно сумасшедшая мерзкая согбенная старуха, с носом крючком и узловатыми пальцами. Возможно, я заблуждаюсь, рисуя время в виде реки, текущей из бесконечности в бесконечность и несущей меня, как пробку или веточку; возможно, сначала эта река течет по поверхности, а потом уходит под землю и затем по причинам, которые мне не дано никогда узнать, вновь выныривает из-под земли и течет на свету, и я вместе с ней, и меня снова можно услышать после всех этих зим и лет, проведенных в кишках земли, – нет, слова, должно быть, продолжались и там (что было бы со мной, если бы они прекратились?), но они исчезли без следа, не оставив по себе память. А быть может, никакого времени нет и я обманываюсь, считая, что моя среда – время; быть может, существует лишь пространство, а я – точка света, неравномерно движущаяся в пространстве, перескакивая через годы: только что – испуганный ребенок в углу классной комнаты в школе – и вот уже старуха с узловатыми пальцами, это также возможно, у меня нет полной уверенности, и это объясняет, почему некоторые из моих воспоминаний предположительны.
238. На ферме побывал еще один посетитель – всего один. Однажды днем он пришел по дороге, ведущей к дому. Я наблюдала за ним со склона холма, где работала с камнями. Он меня не видел. Он постучал в дверь кухни. Потом, прикрыв ладошкой глаза, попытался заглянуть в окно. Это был ребенок, мальчик лет двенадцати-тринадцати, в штанах до колен и мешковатой коричневой рубашке. На голове у него было кепи цвета хаки – я никогда таких не видела. Когда никто не ответил на его стук, он отошел от дома и отправился в сад, где на апельсиновых деревьях было полно плодов. Именно там я к нему подкралась – старуха, живущая в дикой чаще. Он дрожа вскочил на ноги, пытаясь спрятать за спиной начатый апельсин.
– Кто это тут крадет мои фрукты? – сказала я, и слова тяжело слетели с моих губ, как камни–до чего же странно снова говорить настоящие слова настоящему слушателю, пусть и оцепеневшему от страха.
Ребенок уставился на меня, выпучив глаза (позвольте мне воссоздать эту сцену), на старую каргу в черном платье, усеянном пятнами от пищи и краски, с большими зубами, торчащими в разные стороны, с безумными глазами и гривой седых волос. Он понял в эту минуту, что все сказки – правда, что сбывается самое худшее, что он больше никогда не увидит свою маму, что его зарежут, как ягненка, нежное мясо зажарят в печке, из сухожилий сварят клей, из глазных яблок – зелье, а косточки бросят собакам.
– Нет, нет! – закричал он, и его маленькое сердце чуть не остановилось, он упал на коле ни. Из кармана он достал письмо и поднял его вверх дрожащей рукой. – Это письмо, старая мисс, пожалуйста!
Это был темно-желтый конверт, на котором синим карандашом был жирно нарисован крестик. Письмо было адресовано моему отцу. Значит, нас не забыли.
Я открыла конверт. Это было письмо, отпечатанное на двух языках, с просьбой уплатить налоги за содержание дорог, истребление паразитов и другие чудеса, о которых я никогда не слыхивала.
– Чья это подпись? – спросила я ребенка. Он покачал головой, наблюдая за мной и опасаясь приблизиться. – Кто прислал письмо?
– Почта, старая мисс.
– Да, но кто?
– Не знаю, старая мисс. Старая мисс должна расписаться. За письмо. – Он протянул мне маленький блокнот и огрызок карандаша.
Прижав блокнот к бедру, я написала: «У меня нет денег» – печатными буквами из-за боли в пальцах.
Ребенок взял свой блокнот и карандаш и положил в карман.
– Сядь, – сказала я, и он присел на корточки. – Сколько тебе лет?
– Двенадцать, старая мисс.
– А как тебя зовут?
– Пит, старая мисс.
– Хорошо, Пит, скажи-ка мне, ты когда-нибудь делал вот это? – Я сделала кружок из большого и указательного пальцев левой руки и начала протыкать его указательным пальцем правой руки, водя туда и обратно.
Пит медленно покачал головой, глядя прямо в мои безумные старые глаза и выжидая момент, чтобы сорваться с места.
Я сделала к нему шаг и положила руку ему на плечо.
– Тебе бы хотелось научиться, Пит?
Взвилось облачко пыли – и только я его и видела: сжимая в руке кепи, мальчик мчался между апельсиновыми деревьями, вверх по насыпи и затем по дороге.
Это был единственный визит.
239. Кроме того, я слышу голоса. Именно мое общение с голосами не дало мне превратиться в зверя. Да, я уверена, что если бы со мной не говорили голоса, то я бы давным-давно перестала произносить слова и начала бы выть, реветь или издавать клекот. Моряк на необитаемом острове говорит со своим домашними животными; «Красотка Полли!» – говорит он попугаю, «Апорт!» – говорит он собаке. Но он все время чувствует, как губы у него становятся твердыми, язык – неловким, гортань грубеет. Собака в ответ гавкает, попугай скрипит и вскоре моряк уже бегает на четвереньках, погоняет местных коз обглоданной берцовой костью, ест их мясо сырым. Человека делает человеком не его собственная речь, а речь других.
240. Голоса говорят со мной из машин, которые летают в небе. Они говорят со мной по-испански.
241. Я совсем не знаю испанский язык. Однако тот испанский, на котором говорят со мной из летающих машин, я понимаю сразу же. Вероятно, это можно объяснить, предположив, что в то время как внешне слова выглядят испанскими, фактически это не местный испанский, а испанский чистых значений – таких, какие могут пригрезиться философам, – и поэтому то, что передается мне посредством испанского языка с помощью механизмов, которых я не чувствую (так глубоко они внедрились в меня), является чистым значением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
В конце концов, я не создана, чтобы жить в одиночестве. Если бы судьба забросила меня в середину велда в центре ничего, зарыла в землю до пояса и приказала прожить жизнь, я бы не смогла это сделать. Я не философ. Женщины не философы, а я – женщина. Женщина не может сделать что-то из ничего. Какой бы стерильной ни показалась моя возня с пылью, паутиной, едой и испачканным постельным бельем, необходимо было заполнить меня, дать мне жизнь. Я бы зачахла в велде в одиночестве. Я вряд ли могла бы заполнить день за днем, ночь за ночью движениями небесных тел и крошечными сигналами насекомых, обсуждающих, пора или еще рано меня есть. Кроме глаз и ушей мне бы потребовались хотя бы две руки и запас камешков, чтобы создавать из них узоры, – а сколько же можно создавать узоры, ведь начнешь жаждать исчезновения с лица земли! Я не принцип, не правило ораторского искусства, не машина, завезенная существом с другой планеты на эту заброшенную землю под Южным Крестом, чтобы генерировать чувства День за днем, ночь за ночью – пока не иссякну. Для того чтобы быть счастливой, мне мало камней, которые можно перекладывать, комнат, которые можно убирать, мебели, которую можно передвигать; мне нужны люди, с которыми можно беседовать, братья и сестры, отцы и матери, мне нужна история и культура, нужны надежды и стремления, нужно нравственное чувство – не говоря уж о еде и питье. Что будет со мной теперь, когда я одна? Потому что я снова одна, одна в историческом настоящем: Хендрик ушел, Анна ушла с ним, они сбежали ночью без единого слова, ничего не взяв с собой, – лишь то, что можно было привязать к велосипеду. Что теперь будет? Я полна дурных предчувствий. Я приютилась в амбаре, холод от каменного пола проникает до костей, тараканы столпились вокруг, с любопытством шевеля своими усиками, а я опасаюсь худшего.
231. Приходит зима. Холодный ветер свистит по равнинам под свинцовым небом. Картофель пророс, фрукты сгнили на земле. Собака ушла вслед за Хендриком. Насосы монотонно шумят день и ночь, запруды переполняются водой. Ферма гибнет. Я не знаю; что будет с овцами. Я открыла все ворота на ферме, они разбрелись повсюду. Однажды утром, перед рассветом, сто серых фигур прошли между домом и амбаром, с приглушенным топотом, толкаясь, – они отправились на поиски новых пастбищ. Я обнаружила, что они ничего для меня не значат. Я не могу их ловить и не в состоянии их убить. Если бы у меня были пули, я бы их застрелила ради их же собственного блага я взвешиваю ружье в руке, рука у меня твердая) и оставила бы разлагаться. Шерсть у них длинная и грязная; они заражены клещами и личинками мясных мух, и им не пережить еще одно лето.
232. Я питаюсь только тыквами и маисовой кашей. Я не припасла ничего на черный день. Бог заботится о своих чадах, а если я не вхожу в их число, то уж лучше мне погибнуть. Я с трудом передвигаю ноги, занимаясь своими будничными делами, ветер меня подгоняет. Частица за частицей с лица сходит кожа; у меня нет желания обновлять ее. Атомы кожи, атомы штукатурки, атомы ржавчины улетают в забвение. Если быть очень терпеливым, если прожить достаточно долго, то можно надеяться, что увидишь тот день, когда рухнет и рассыплется в прах последняя стена, ящерица будет греться на солнышке на очаге, а кладбище зарастет колючим кустарником.
233. У меня посетители, очень много посетителей. Я не знала, в своей невинности аборигена, что в мире так много людей. Каждый дюйм фермы прочесали в поисках моего отца, который выехал из дому в один злополучный день и так и не вернулся назад.
Имя нельзя вычеркнуть из списка, объяснили мне, пока не найдены останки. Таковы правила. Я киваю. Как, должно быть, счастлив тот, у кого есть простые, заслуживающие доверия правила, по которым можно жить. Возможно, еще не поздно распрощаться с этим заброшенным краем и устроить себе дом в цивилизованном месте.
234. Лошадь. Лошадь стояла в конюшне недели после исчезновения моего отца. Потом мне надоело ее кормить, и я выпустила ее. Теперь лошади нет. Или, быть может, лошадь бродит по холмам и ищет своего пропавшего хозяина.
235. Анна Большая и Якоб тоже нанесли визит на ферму. Они приехали в двуколке, запряженной ослами, чтобы забрать свои оставшиеся пожитки. Анна Большая вздыхала и распространялась о добродетелях моего отца.
– Он всегда был человеком слова, – сказала она.
– Какие у вас новости о Хендрике? – спросила я.
– Никаких, – ответила она – Он исчез, он и эта его жена. Но его еще поймают!
Якоб прижимает свою шляпу к груди и кланяется. Его жена ведет его к двуколке. Она стегает ослов, и эта пара исчезает из моей жизни – сморщенная, сгорбленная. Я смотрю, как они проезжают по куче песка, потом закрываю дверь.
236. Что будет с Хендриком? Когда они приехали искать моего отца – эти бородатые мужчины, эти мальчики с розовыми щеками и голубыми глазами стрелков, – искали ли они на самом деле пропавшего хозяина или преследовали нерадивого слугу и его подругу? А если они действительно охотились за Хендриком, то, возможно, уже отыскали его и Анну и, без лишних слов застрелив их, отправились домой ужинать. Ведь в этой части мира негде укрыться. Эта часть мира открыта глазу охотника в любом направлении; тот, кто не может зарыться в землю, погиб.
Но, быть может, их не застрелили. Возможно, их выследили и привезли, связанных, как зверей, в какое-нибудь отдаленное место, где вершится правосудие, и приговорили к каторжным работам в каменоломне до конца дней, чтобы покарать за их преступления и безумные мстительные истории, которые они поведали. Возможно, мне, как женщине, как слабоумной леди, старой деве, ничего не сказали. Возможно, Хендрика и Анну вывели из зала суда и, переглянувшись и кивнув, решили смягчить правосудие милосердием: послали бейлифа с мотком проволоки закрыть ворота фермы и выбросили меня из головы. Ведь можно быть запертым и в большом пространстве, и в маленьком. Поэтому возможно, что моя история уже пришла к своему концу, документы связали ленточкой и убрали, и только мне ничего не известно – ради моего же блага.
А быть может, они даже привезли Хендрика обратно на ферму, чтобы устроить очную ставку со мной, а я об этом забыла. Возможно, они приехали все вместе – судья, чиновники, бейлифы, любопытные со всей округи, – и привели Хендрика, закованного в кандалы по рукам и ногам, и сказали: «Это тот человек?» – и стали ждать моего ответа. Затем мы посмотрели друг на друга в последний раз, и я сказала: «Да, это он», и он грязно выругался и плюнул в меня, а они избили его и утащили, и я плакала. Возможно, это и есть истинная история, как бы она ни была для меня нелестна. А может быть, я все время заблуждалась, и в конце концов мой отец не умер, а сегодня в сумерках приедет с гор на своей потерявшейся лошади, и с топотом войдет в дом, сердясь, что для него не готова ванна, и распахнет запертые двери, вдыхая чужие запахи. «Кто тут был? – заорет мой отец. – Ты впустила в дом какого-то подонка?» Я начинаю хныкать и пытаюсь убежать, но он ловит меня и выкручивает мне руку. Я что-то лепечу в страхе и рыдаю: «Хендрик! Приди и помоги мне, призраки вернулись!»
Но Хендрик, увы, ушел, и я должна сама справиться со своими демонами, я взрослая женщина, имеющая жизненный опыт, хотя этого не подумаешь, глядя на меня, забившуюся за последний мешок с маисом. Хендрик, я не могу поговорить с тобой, но я желаю тебе удачи, тебе и Анне, я желаю вам хитрости шакала, я желаю вам быть удачливее, чем ваши охотники. И если однажды ночью ты постучишься в окно, я не удивлюсь. Ты можешь спать здесь весь день, а по ночам бродить при лунном свете, бормоча себе под нос то, что говорят себе люди на клочке земли, которая принадлежит им. Я буду для тебя стряпать, я даже попытаюсь снова стать твоей второй женщиной, если захочешь, это, несомненно, мне по силам, если я поставлю себе такую цель, – наверно, нет ничего невозможного на этом островке вне пространства, вне времени. Ты можешь привести с собой своих детишек; я буду следить за ними днем и выводить их поиграть ночью. Их большие глаза будут светиться, они будут видеть то, что невидимо для других; а днем, когда небесное око сердито смотрит и пронзает каждую тень, мы будем вместе лежать в прохладной темноте земли – ты, и я, и Анна, и они.
237. Лето и зима приходят и уходят, приходят и уходят. Я не знаю, как это они так быстро пролетают и много ли их прошло, – я не догадалась давным-давно начать делать зарубки на столбе, или царапать знаки на стене, или вести журнал, как делают те, кто потерпел кораблекрушение. Но время течет непрерывно, и я теперь действительно сумасшедшая мерзкая согбенная старуха, с носом крючком и узловатыми пальцами. Возможно, я заблуждаюсь, рисуя время в виде реки, текущей из бесконечности в бесконечность и несущей меня, как пробку или веточку; возможно, сначала эта река течет по поверхности, а потом уходит под землю и затем по причинам, которые мне не дано никогда узнать, вновь выныривает из-под земли и течет на свету, и я вместе с ней, и меня снова можно услышать после всех этих зим и лет, проведенных в кишках земли, – нет, слова, должно быть, продолжались и там (что было бы со мной, если бы они прекратились?), но они исчезли без следа, не оставив по себе память. А быть может, никакого времени нет и я обманываюсь, считая, что моя среда – время; быть может, существует лишь пространство, а я – точка света, неравномерно движущаяся в пространстве, перескакивая через годы: только что – испуганный ребенок в углу классной комнаты в школе – и вот уже старуха с узловатыми пальцами, это также возможно, у меня нет полной уверенности, и это объясняет, почему некоторые из моих воспоминаний предположительны.
238. На ферме побывал еще один посетитель – всего один. Однажды днем он пришел по дороге, ведущей к дому. Я наблюдала за ним со склона холма, где работала с камнями. Он меня не видел. Он постучал в дверь кухни. Потом, прикрыв ладошкой глаза, попытался заглянуть в окно. Это был ребенок, мальчик лет двенадцати-тринадцати, в штанах до колен и мешковатой коричневой рубашке. На голове у него было кепи цвета хаки – я никогда таких не видела. Когда никто не ответил на его стук, он отошел от дома и отправился в сад, где на апельсиновых деревьях было полно плодов. Именно там я к нему подкралась – старуха, живущая в дикой чаще. Он дрожа вскочил на ноги, пытаясь спрятать за спиной начатый апельсин.
– Кто это тут крадет мои фрукты? – сказала я, и слова тяжело слетели с моих губ, как камни–до чего же странно снова говорить настоящие слова настоящему слушателю, пусть и оцепеневшему от страха.
Ребенок уставился на меня, выпучив глаза (позвольте мне воссоздать эту сцену), на старую каргу в черном платье, усеянном пятнами от пищи и краски, с большими зубами, торчащими в разные стороны, с безумными глазами и гривой седых волос. Он понял в эту минуту, что все сказки – правда, что сбывается самое худшее, что он больше никогда не увидит свою маму, что его зарежут, как ягненка, нежное мясо зажарят в печке, из сухожилий сварят клей, из глазных яблок – зелье, а косточки бросят собакам.
– Нет, нет! – закричал он, и его маленькое сердце чуть не остановилось, он упал на коле ни. Из кармана он достал письмо и поднял его вверх дрожащей рукой. – Это письмо, старая мисс, пожалуйста!
Это был темно-желтый конверт, на котором синим карандашом был жирно нарисован крестик. Письмо было адресовано моему отцу. Значит, нас не забыли.
Я открыла конверт. Это было письмо, отпечатанное на двух языках, с просьбой уплатить налоги за содержание дорог, истребление паразитов и другие чудеса, о которых я никогда не слыхивала.
– Чья это подпись? – спросила я ребенка. Он покачал головой, наблюдая за мной и опасаясь приблизиться. – Кто прислал письмо?
– Почта, старая мисс.
– Да, но кто?
– Не знаю, старая мисс. Старая мисс должна расписаться. За письмо. – Он протянул мне маленький блокнот и огрызок карандаша.
Прижав блокнот к бедру, я написала: «У меня нет денег» – печатными буквами из-за боли в пальцах.
Ребенок взял свой блокнот и карандаш и положил в карман.
– Сядь, – сказала я, и он присел на корточки. – Сколько тебе лет?
– Двенадцать, старая мисс.
– А как тебя зовут?
– Пит, старая мисс.
– Хорошо, Пит, скажи-ка мне, ты когда-нибудь делал вот это? – Я сделала кружок из большого и указательного пальцев левой руки и начала протыкать его указательным пальцем правой руки, водя туда и обратно.
Пит медленно покачал головой, глядя прямо в мои безумные старые глаза и выжидая момент, чтобы сорваться с места.
Я сделала к нему шаг и положила руку ему на плечо.
– Тебе бы хотелось научиться, Пит?
Взвилось облачко пыли – и только я его и видела: сжимая в руке кепи, мальчик мчался между апельсиновыми деревьями, вверх по насыпи и затем по дороге.
Это был единственный визит.
239. Кроме того, я слышу голоса. Именно мое общение с голосами не дало мне превратиться в зверя. Да, я уверена, что если бы со мной не говорили голоса, то я бы давным-давно перестала произносить слова и начала бы выть, реветь или издавать клекот. Моряк на необитаемом острове говорит со своим домашними животными; «Красотка Полли!» – говорит он попугаю, «Апорт!» – говорит он собаке. Но он все время чувствует, как губы у него становятся твердыми, язык – неловким, гортань грубеет. Собака в ответ гавкает, попугай скрипит и вскоре моряк уже бегает на четвереньках, погоняет местных коз обглоданной берцовой костью, ест их мясо сырым. Человека делает человеком не его собственная речь, а речь других.
240. Голоса говорят со мной из машин, которые летают в небе. Они говорят со мной по-испански.
241. Я совсем не знаю испанский язык. Однако тот испанский, на котором говорят со мной из летающих машин, я понимаю сразу же. Вероятно, это можно объяснить, предположив, что в то время как внешне слова выглядят испанскими, фактически это не местный испанский, а испанский чистых значений – таких, какие могут пригрезиться философам, – и поэтому то, что передается мне посредством испанского языка с помощью механизмов, которых я не чувствую (так глубоко они внедрились в меня), является чистым значением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22