https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Roca/debba/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Над озером чаечка вьётся,
Ей некуда, бедной, присесть…
Лети ты на Дон…
да, в край дале-о-о-кий…
Молодой казачок смело взял самую высоту. Привалясь трезвым плечом к отцу, наморщив лицо, лоб и позабыв, что на него смотрят во все глаза, он брал такую немыслимую ноту, когда легко задохнуться и полететь в чёрную, бездонную пропасть позора. Но голос у него был чистый и звонкий, и сил хватало:
да, в край далеки-и-ий…
Снеси ты прощаль…
И будто развернулись у всех необъятные плечи, и что-то такое немыслимое сделалось с казаками, что нахмурили они тёмные, загорелые, обожжённые зимними холодами и летними суховеями лбы, свели брови, напружинясь, словно в конной неудержимой атаке, и грохнула горница от дикого, грозного, тайного мужского плача:
Да эх! — прощаль… ную весть!
А старшина рассказывал дальше, кручинясь, свесив голову:
А там, за леском, да, за лесочком,
Наш полк окружён был врагом!
Патр-р-ронов у нас маловато,
Снарядов…
да, совсем не было…
И ещё не вся была песня, потому что кончался хоровой подхват, а на емену ему шли новые слова, сказ:
И там под кустом, под кусточком,
Казак молодой умирал…
Мать Настюшки всхлипнула вдруг, свела у дрогнувшего рта концы белого платочка и, быстро поднявшись из-за стола, ушла на кухню. Сын старшины задумчиво и трезво смотрел в глаза Настюшки, будто лишь теперь признав в ней ту, что стояла днём у плетня, смаргивала слезы. А она, вся натянутая, как лозинка краснотала под ветром, ловила слова бородатого старшины.
Казак молодой умирал.
Накрывшися сер-р-рой шинелью…
Все смотрели вместе с Настюшкой на запевалу, и у каждого были уже готовы слова: «родных он своих вспоминал», потому что именно этими словами привыкли петь в последние годы. Но была пауза. А потом старшина вскинул вдруг чубатую голову на крепкой, дублёной шее, глянул округ себя. И какая-то скрытая, палящая ярость взыграла в его не хмельных, властных глазах, и голос пересилил попутную воркотню подпевал, и легли старинные, полузабытые слова в ту песню:
Накрывшися серой шинелью,
Он тихо молитву шептал!
Были, наверное, и остальные, заключительные слова тогда — Настюшка и сама знала их, эту молитву по дому, по отцу с матерью, но в тот раз вроде бы не удалось ей дослушать их. Отошла она зачем-то к двери, то ли посуду со стола вынести, то ли ещё зачем, и молодой казачок оказался рядом с нею. Тихонько, вполнамека, тронул за руку и кивнул в чулан, на крайнюю дверь. А сам, незамеченный вроде, накинул бурку и вышел следом.
Была ночь, свежий холодок опалил ей горячие, ещё не просохшие от слёз щеки, а бурка была мягкая, лохматая и ласковая, и будто своя: от неё пахло отцовским полушубком. А парень крепко захватил её за тонкую поясницу, так, что не вырваться и не перевести дыхание, и стал целовать. Тихие звезды в вышине колыхались и пропадали с глаз.
— О-ой, погоди, погоди… — дрожала Настюшка, как дрожат в первый единственный раз, на всю жизнь. — Скажи хоть, как звать тебя…
Он тихо, удовлетворённо смеялся в овчину, чтобы не услышали нигде, и не отпускал. Задыхался, словно после долгой борьбы или пехотного марш-броска в самую жару, летом.
— Ну Василий, Василий… Чего ты? Всем…
Она вся обмерла, ожидая каких-то страшных, неминучих слов.
— Всем… Уходить в горы! Слышишь, всем! И вам — тоже… Пойдём куда-нибудь, а то хватятся…
— Куда, зачем? Постой… — горячечно шептала она, а сама послушно отступала перед ним всё ниже и ниже по ступенькам.
Они процеловались за углом сарая чуть не до рассвета. За плетнёвой стенкой уютно дышала и пережёвывала серку корова, а в доме все не потухал свет, и им казалось, что впереди ещё много минут и даже часов.
Утренняя заря пряталась за горой, но небо стало светлеть, и они, крадучись, вернулись в хату. Среди спящих на полу казаков, среди храпа и бормотания, в световом кругу, за столом, увидели они отца и мать — они горбились с разных сторон, клонясь друг к Другу, и неспешно о чём-то говорили.
Долгая, видно, была та беседа, трудная. А молодые несмело остановились у порога, и никак не понять было, кто тут лишний — пожилые, что беседовали у стола, или они, молодые, сгорающие от стыда…
Старшина встал, резко откинул стул, чертя одной ножкой, словно циркулем по полу, и выдвинул было сына между занавесками на кухню. Но мать тоскующе посмотрела ему в широкую, медвежью, перехваченную ремнями спину и сказала со вздохом:
— Ох, не ругайте уж вы их, Гордеич… Молодые они. Молодые!
А сама долго, с пристрастием смотрела на пухлые, зацелованные губы дочери.
Настюшка побыстрее ушла с глаз, она чувствовала, как пылают губы, бесстыдно алые и счастливые…
Она ничего, ничего не понимала тогда! И страшно удивилась и обиделась однажды спросонья, выскочив посреди ночи из спальни, проходя через горницу.
Старшина был вдовцом и по этой причине находил нужным подолгу разговаривать с матерью. И вот снова допоздна горел свет, и посреди спящих вповалку людей, в световом кругу, у стола, сидели они близко друг к другу, чуть не касаясь плечами, и бородатый старшина виновато и настойчиво убеждал в чём-то мать. И такая озабоченность и смятенность была в его хмуром лице, опущенных, неподвижных плечах, что жалко было смотреть. Что за разговор был у них, Настюшка не знала, но видно и со стороны было, что он жалуется на что-то — может, на военные неудачи или вдовство своё, то ли молча поёт свою песню про белую чайку, про полк, окружённый врагом.
Вернувшись под одеяло, кутаясь, слышала Настюшка, как мать сказала после долгого молчания там, на кухне:
— Дети у нас, Гордеич… Дети!
Как всхлип…
А через неделю отступали дальше, в горы. Все уходили — и казаки из корпуса Кириченко, и весь хуторской народ. Ливень был страшный, развезло грязь, и коровы, впряжённые в арбы со скудными вещичками и харчами, едва тянули возы. И за ту долгую, полуголодную партизанскую осень, когда жили в лесных шалашах и пещерах, ещё дважды заезжал к ним сержант-разведчик Вася Кружилин: партизаны провожали его в тыл к немцам.
Мать всегда тревожилась за него больше дочери. Боялась, что пропадёт он в этих опасных вылазках. А Настюшка спокойно и ясно несла своё богатство в себе, не верила в материнские страхи. «Ну что ты, мама… Вася, он не такой! Он хорошо воюет и ночью видит, как кошка, его уж к ордену представили. Вот посмотришь!»
Но случился такой пасмурный рассвет, когда первая изморозь легла на траву, крепко захрустело под ногами, и далеко стало слышно конское ржание и горячий сдвоенный перебор копыт по галечнику через ближний ручей. Прискакали разведчики и привели в поводу рыжего коня, а на седле, вперевес, тело Василия, завёрнутое в лохматую бурку.
Дальше Анастасия плохо помнила. То ли отец его, старшина, приезжал в партизанский лагерь хоронить сына, то ли они с матерью были у казаков в расположении. Только помнит страшный, раскатистый залп над свежей могилой, плач матери, стоявшей на коленях у глинистого холмика, и виноватые слезы на постаревшем в один день лице старшины.
А потом и верно был снег… Белый, нетронуто чистый…
В феврале, когда выбили немцев из предгорий, снова проходил полк через хутор, проходил, не останавливаясь. Промелькнули всадники с гиком, унося с собой весёлую походную песню про горлинку у хмельного тына. А Настюшка, как и в первый раз, стояла, держась обеими руками за колья плетня, и в заплаканных глазах её мелькали красно-рыжие кони.
Красные кони, красные кони на белом снегу…
— Приехали!…
Анастасия не поняла: машина ли остановилась, а потом уж Агнюшка поднялась на колени и скомандовала по привычке или шофёр услышал этот её визгливый голос и притормозил послушно.
За лесом, в затишке, несло не так сильно, и бабка Подколзина не упустила случая похвалить председателя и бригадира, что загодя хорошо рассудили припрятать солому в подлесье. В других местах, на равнине, слышно, целыми стогами уносит. Потом бабка перекрестилась для порядка и первой потянула через откинутый задок машины самую длинную и тяжёлую жердь. Ветер рвал и заносил на сторону её длинные юбки и оборчатый фартук, но никак не мог заголить, только ноги окручивал в коленях и мешал шагать.
На ближнем стогу привставала одним краем и вновь садилась под ветром слежалая, очёсанная верхушка-охлупень, вот-вот готовая улететь. Агнюшка мельком только глянула вверх, заметила неладное и, схватившись за конец другой жерди, полегче, прикрикнула: «Пособляйте, бабы!» — поволокла к стогу.
Подтоварники эти длинные на ветру было не поднять. Колыхало их, выворачивало из рук. Шофёр дядя Гриша подбежал, начал перехватывать выше, потом догадался поддеть вилами, как рогулькой, кричал:
— Да не в прислон, не в прислон, квочки! Подтыкать надо, подтыкать, в упор! Об землю!
— Подоткнёшь, вершки унесёт! — огрызалась Агнюшка.
— Вершки унесёт, низ останется! Соображай!
Когда укрепили крайний, наветренный стог, дядя Гриша влез в кузов, скинул остальные жерди и уехал, предупредив звеньевую:
— Управляйтесь тут! Счас связистов отмотаю на грейдерную дорогу, вернусь! К Сухому ерику поедем, засыпало его к дьяволу, весной потоп в хуторе будет!
Про ерик все знали.
— А чего это — на грейдер? — спросила Анастасия, переводя дыхание.
— Столбы там поваляло, провода оборвало, — сказал дядя Гриша и, подавшись спиной в кабину, захлопнулся от ветра. Газанул так, что из-под скатов поднялся чёрный смерч, закрутило, понесло вокруг стога. Анастасия одёргивала взбитую ветром юбку, горестно смотрела вслед.
— Ой, господи, вить это им нынче на столбы лезть!
— Кому? — оскалилась Агнюшка.
— Да мужикам-то! Связистам!
«Так и есть, про мужиков нынче забота у неё…» — смекнула Агнюшка. У неё слезились глаза. Пыль была химическая — от раскиданных с осени и заделанных в пашню удобрений.
— А шут с ними, нехай крепче держутся! — засмеялась Агнюшка. — С них токо и делов, что по столбам лазить!
Анастасия отвернулась молча: «Тебе-то легко говорить… Ты своего дождалась…»
С подветренной стороны каждый стог крепко подпирали кольями, а длинными жердями прихватывали верхи. Солома мягко поддавалась, льдисто похрустывала. От стогов пахло первыми заморозками, покоем сухой осени, а лесок поблизости утробно гудел и весь кренился под ураганным ветром. Небо было чёрное, пороховое.
К полудню управились и забились под крайний стог.
— Ну, слава богу, укрепили… — сказала Агнюшка, снова прячась между старухой Подколзиной и Анастасией. — А то сон я нынче видела нехороший… Такой сон, проклятый, ураганный…
Она оправляла платок и жмурилась мокро, как бы выжидая вопросов и подначек по поводу сна, но женщины устало молчали, и Агнюшка повернулась к Анастасии:
— Аж душа заболела у меня утром. К чему бы, думаю?… Будто вышла я в леваду свою, смотрю, а ветер мою копёшку уносит! Будто и не копна это вовсе, а соломенная шляпа здоровенная катится от меня к Сорокину яру, и сил никаких нет догонять-то! Ну, все, как во сне: бегу, бегу это, а все на одном месте, и ноги вроде как не мои…
Женщины сидели тихо, видно, что слушали. И бабка перекрестилась и плюнула:
— Чтоб ты сгорела со своей копной! Приснится же!
— Ну, догнала всё ж таки! — спешила досказать Агнюшка. — Хватаю, это, копну-то в беремя, и опять у меня рук не хватает! Ах ты, господи… Я уж и падала животом на неё, и так, и сяк, а она, будто курица блудливая, из-под меня… Схвачусь в середину, а ветер искрайки выхватывает! Схвачусь в искрайки — середины нету! Гляжу, а в руках уж ничего не осталось. Пучок один, на щётку, хату подбеливать. А корова, будто с утра не кормленная, в закутке и ревёт… Ну и я чуть не заревела во сне, спасибо уж, Ефим разбудил.
Звеньевая успокоенно вздохнула, вытерла мокрые глаза рукавом и засмеялась:
— Чего эт ты, говорит, одеяло-то хватаешь да комкаешь спросонки? Всего, мол, оголила, каждую ночь с тобой, говорит, производственное кружение!… А я ему: ты бы, говорю, одеяло-то по углам прибил гвоздями до койки, тогда бы уж спокойнее тебе спалось, черт окаянный… А он: и прибью, ежели тихо лежать не будешь!
— Мужику — чего! Наелся да спать. А ты и за коровой, и за курями… — сказала бабка Подколзина. — Ихнее дело десятое. А чуть чего — гвоздём прибил и ладно…
Старуха совсем прижала звеньевую, оборачиваясь к Анастасии:
— Твой-то… буровик энтот, пишет ай нет? Какой сына сманил?
Анастасия вся сжалась и обмерла.
И не настырный старухин взгляд был виною, сама уж давно чуяла небывалую тоску под сердцем, старуха только напомнила… То все ничего было, терпела привычно и дальше готова была терпеть, а вот теперь, с бурей этой проклятой, подступило так, что и не продохнуть. Не знала, что и как ответить, спасибо, Агнюшка опять выручила.
— Да отслонись ты, копна старая! — посунула бабку. — Эва, чего вспомнила! Его уж черти с собаками не сыщут! Восемь лет тому делу!…
— Замолчали б вы обое… — тихо попросила Анастасия. Неуютно ей было и от простоватости бабкиной, и от напускной, какой-то казённой грубости Агнюшкиной.
Звеньевая-то была у них только с виду такая, А в прошлом году приболела старуха Подколзина, так Агнюшка и с ног сбилась: и по хате, и по двору у неё, и корову доила, топлёным молоком отпаивала. Путёвку в дом отдыха ей… А со стороны глянуть — как собака кидается…
— Чего это — восемь лет? — нахохлилась бабка. — Совсем вроде недавно буровая-то пыхтела у хутора? Будто в позапрошлом году?
— Буровая-то стояла, да буровиков-то в другие края давно уж поразослали, — холодно пояснила Агнюшка. — И Федорыч тоже уехал.
Ох, проклятые бабы! Ничего-то от них не скроешь! Только Федорыча они винили зря, ни в чём он не виновен был…
Колька, сынок, тогда был ещё лет пятнадцати и совсем от рук отбился. Ни учителям, ни хутору, ни матери от него покоя не было. Весь в бедового отца уродился… Утром, бывало, встанешь, уже идут соседи. У кого яблоню ночью обтрясли, у кого кошку в колодец бросили — ну, значит, Колька и виноват… А когда за ним глядеть-то?…
А тут как раз под самыми крайними дворами, за садом Анастасии, разведочную буровую нефтяники начали ставить. И вот один раз придумал малец, потаясь от всех, на вышку эту залезть, хотя у лесенок ещё и перил не было, не успели навесить… Анастасия когда узнала, чуть не померла.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я