https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/Akvaton/
Однажды она умудрилась силком всучить ящик с помидорами оказавшемуся в Одессе директору студии, где работает Витечка. Матерясь, директор озверело сунул Витечке в нос текущий соком ящик, а Витечка, плача от злобы, чуть не убил меня посылкой. «Сообщи своей кретинке, что она мне ящиком томатного сока испортила последние брюки и карьеру режиссера…» – сказал он.
Но я ничего не сообщила своей двоюродной сестре Аде, которую по привычке все повторять за Витечкой называю ненормальной и придурочной. Она не кретинка, а неисправимо, безнадежно добрая женщина. И несчастная. И любит нас. Не знаю, может быть, любить кого-то сейчас действительно сумасшествие? От этой ненормальности строго и педантично лечат…
– Алле, аллё! Вы слышите меня, Ирина Сергеевна? Вы пропали куда-то! – доставал меня густой голос из телефона. Такой голос наверняка исходит из обильного чрева. Он живет в тяжелом, грузном человеке, как в пещере.
– Да, да! Я слушаю, простите…
– Ада прислала вам посылочку – фрукты для детей, я хотел завезти…
– Спасибо большое, мне вас совестно утруждать. Если вы скажете, где вы остановились, я подошлю сына за посылкой… – сделала я попытку.
Трубка усмехнулась:
– Боюсь, пареньку Адина посылка пока не по силам. Она на мою тягловую мощность рассчитана…
Вот беда! Нет у меня сил сейчас общаться с посторонним человеком, не до него мне, мне вообще сейчас ни до кого на свете!
И детям моим, черт побери, нужен сейчас отец, а не фрукты из Одессы!
Но у Ады нет для моих детей отца, чтобы прислать его живым приветом с Ларионовым, который своим толстым голосом доброжелательно предложил:
– Да я заброшу – труда не составляет.
– Спасибо… – растерянно ответила я, так и не придумав, как не пустить человека, который невесть откуда везет твоим детям подарок и в придачу предлагает доставить его в дом. Не скажешь же чужому человеку, что мне все фрукты мира до лампочки, что меня муж бросил!
– Вы меня, наверное, не помните, Ирина Сергеевна, – сочно, мягко, плотно говорил на другом конце провода Ларионов. – Мы два года назад танцевали на дне рождения у Ады. Помните, на даче в Люстдорфе? Вы были тогда всей семьей…
– Да, да, да, припоминаю, – готовно согласилась я, хотя, конечно, никого и в лицо – не то что по телефону – не вспомнила бы из той несусветной толчеи, которая вершилась у Ады на праздниках. Сто незнакомых между собой людей – все ближайшие друзья Ады – орут, шутят, танцуют под старинный граммофон, едят колбасу, сыр, овощи с картонных и фольговых тарелочек, пьют из граненых стаканов, консервных банок и пластмассовых стопок.
И все счастливы. Я помню, что было очень весело. Витечка – в ударе – импровизировал, острил, изображал, читал пародии и смешные стишата. Одним словом, «держал стол». Все были потрясены им – Витечка выкладывался на совесть.
Ночью, когда мы с Адой закончили приборку, Витечка сказал мне досадливо:
– Все-таки провинциализм – неизлечимая болезнь…
– Ты о ком? – удивилась я.
– О них… Темные, дикие люди…
Подумав мгновение – не обижу ли я его, – спросила с искренним интересом:
– А чего ж ты так надрывался?
Витечка долго рассматривал меня, потом пояснил:
– Хочу тебе напомнить, что это праздник твоей сестры. И, чтобы получился действительно праздник, а не тупая обжирательная пьянка, надо, чтобы кто-то один постарался для всех…
Витечка вообще очень мало ел и совсем ничего не пил. «При моей нервной системе мне нужен не коньяк, а бром», – пояснял он с усмешкой.
Наверное, оттого, что я устала тогда за долгий день, я стала раздражаться его величавостью:
– По-моему, нормальные милые люди. А если они тебе показались такими дикими провинциалами, то незачем было так на разрыв стараться…
Витечка усмехнулся:
– Артист не может исходить из того, нравится ему публика или нет. Он должен на нее работать.
– Но ты тут не артист, а родственник, гость. И никому ничего не должен…
– Артист – везде артист. И всегда должен. Всем…
– Наверное, – согласилась я, и вдруг черт дернул меня за язык. – Мне показалось, что они тебе нужны не меньше, чем ты им…
Боже, как жутко разобиделся Витечка! Целый месяц, весь отпуск превратился в сплошной «укорот».
О, какой это был великий «укорот»! Раскаленный докрасна жгучей обидой, горделиво-немой, презрительно цедящий укоризну «укорот».
Тем и запомнился мне день рождения Ады. А никакого Ларионова, никаких густоголосых толстяков танцоров в памяти не осталось.
– Вы слышите меня, Ирина Сергеевна? – снова переспросил Ларионов. – Плохо слышно!
– Да-да! – откликнулась я. – Аппарат барахлит чего-то…
Это не звук, это я пропадаю куда-то.
Ларионов меня раздражал своим благодушно-беззаботным густым голосом, каким-то избыточным спокойным благополучием, мощный ток которого я ощущала по телефонным проводам. И без вопросов было ясно, что у него все в порядке – со здоровьем, со временем, со служебными делами, и с семьей отлично!
Жену наверняка давно бросил. Ходит, бездельник горластый, по вечеринкам и именинам, пляшет.
– Так вам часиков в семь удобно, Ирина Сергеевна? – штурмовал он меня.
– Да, конечно… – Я замялась, подумав о том, что не знаю его имени-отчества. И спросить неловко – мы ведь с ним старые друзья. Танцоры диско, как говорит мой сын Сережка: «Он – кретин, она – редиска».
– Конечно, – повторила я. – Приходите, я в семь буду дома…
Я теперь всегда буду в семь дома.
Положила трубку, замерла обессилено на стуле, но в прихожей громко стукнула дверь, затопали ногами мои вандалы, что-то сердито крикнул Сережка, а Маринка ехидно подвизгнула и с упреждающим воплем:
«Только тронь, я маме сразу скажу!» – ворвалась в кухню, юркнула за мою спину и оттуда, из надежного укрытия, с обезьяньими ужимками и демонстрациями красного, острого кошачьего языка стала дразнить Сережку: «Всем по ириске, а тебе очистки, всем по ириске, а тебе очистки…»
Сережка сделал заявление, подбоченившись для официальности:
– Мама, мне эта стукачка надоела! Больше я забирать ее с продленки не буду! Пускай сама идет домой! Или сидит там до ночи! Мне она надоела…
Через их головы я посмотрела на себя в зеркало – нет, ничего страшного. Только синюшно-бледная.
– Мама, он сам придирается сначала, шкодничает, а потом говорит: не буду я с тобой мириться!
Они боевито препирались между собой, напористо качали права, но я их плохо слышала. Будто ваты в уши натолкала. Или гром над головой грохнул. Гром небесный…
Всем по ириске, а тебе очистки. Незапамятно давно Витечка любил меня и называл меня Иришка-Ириска. Ириска. Он говорил, что у меня глаза, как ириски, коричневые, мягкие, сладкие.
Всем по ириске, а тебе очистки.
Нет, Ириска, все тебе очистки.
– Мама, ты слышишь меня? – дергала меня за руку Маринка. – Галина Лаврентьевна сказала, что родительский комитет велел собрать со всех по три семьдесят на украшение класса. И ты забыла сдать мне за завтраки три тридцать. Галина Лаврентьевна велела положить деньги в конверт и булавкой застегнуть мне в карманчике. Ты не забудешь?
– Постараюсь…
– А где отец? – спросил Сережка.
Где отец? Действительно, а где сейчас наш отец?
– Папа уехал в командировку…
– Мне хочется заплакать, и не могу, – сказала я Людке. – Слезы пропали…
Она сочувственно хмыкнула:
– Ну, об этом не беспокойся – еще наплачешься вволю.
– Что же мне делать? – растерянно спросила я.
– Наплевать, – решительно посоветовала Людка. – Куда он денется? Побесится месяц – приползет на коленях.
– А я что? Что мне-то делать, когда он приползет? На коленях. Или верхом…
– Набить ему фейс, то есть физиономию, часок подуться и сразу же простить.
А поскольку я подавленно молчала, она решила пояснить мне существо вопроса.
– Витечка – мужик воздушный, слова у него – зефирный пар, дела – на нуле, а фанаберии – выше крыши! Ему без тебя в этой жизни хана! Покрутится маленько на хвосте, погарцует, а потом ему молодка обязательно скажет: если ты такой умный – покажи свои деньги!
Странное ощущение – нечем дышать все время.
Людка быстро тараторила что-то оптимистически безысходное.
Я завидую моей неунывающей подруге. Скоро сорок, а ей хоть бы хны! Людка, одно слово… Живет весело, стремительно, на послушного мужа не обращает внимания. Дружит с «сыроедами», «голодарями», экстрасенсами, йогами, преподает в институте физику, изучает дзэн-буддизм, ходит в турпоходы со студентами, раз в три года – что-нибудь экзотическое по линии международного туризма. И утешает меня и себя самодельного изготовления мудростью:
– Все счастливые семьи несчастны по-своему…
А я сидела неподвижно, прикрыв глаза, слушала ее, и было у меня ощущение, что я падаю в себя, как в шахту.
Я медленно, будто ощупью вспоминала, что когда-то я уже переживала такое состояние. Да-да, два года назад – мы возвращались на машине приятеля из-за города. Было такое же тихое сентябрьское предвечерье, небо впереди было залито теплой латунной желтизной только что закатившегося за косогор солнца. Машина упористо, с негромким настырным рычанием шла на подъем, на заднем сиденье дремали дети, и тонко насвистывал мелодию Витечка.
И вдруг я увидела, как со встречного полотна дороги через разделительную полосу вылетел нам навстречу грузовик.
Сколько было до него? Сто метров? Десять?
Огромный оранжево-красный «КамАЗ» двигался навстречу. Нет, он не мчался, не ревел грозно, а бесшумно, плавно, неумолимо надвигался. Не видно было вращения колес, не чувствовалось никакого усилия в его ужасающем немом стремлении прямо на нас, Наверное, так летит снаряд.
И в эти незримые доли секунды охватила меня невыносимая мука осознанной потери всего: детей, беззаботно насвистывающего Витечки, не видящего страшного грузовика впереди, этого теплого вечера, желтого неба, рассыпанных под задним стеклом цветов – бесшумно и молниеносно исчезающей жизни.
Не крик, не вопль – судорожный стон разорвал меня тогда, и казалось, что это не явь, а завершение кошмара, пронзительно пугающего сна, сковавшего немотой и бессилием.
Сидевший за рулем приятель вынырнул из оцепенения, круто тормознул, визг резины на шоссе полоснул слух, резко крутанул баранку направо, и «Жигуль», словно пришпоренный, рывком прыгнул через кювет на обочину – толчок, звон стекла вместе с ослепляющим ударом в лицо, в грудь, в плечо, громовой рев грузовика где-то над нами, за спиной, и тишина. Все живы?! Вроде все в порядке, никто не ушибся, только у меня кровь течет из носа, из уха, и рукой не могу пошевелить…
Ни рукой не могу пошевелить. Ни ногой. Глаз не могу открыть. Как Вию, хочется попросить: поднимите мне веки!
Нет сил. Столбняк напал. Тетанус!
Ах, если бы сейчас распахнулась дверь, ворвался со смехом Витечка, походя – за что угодно – дал мне «укорот», указав нестрого, но требовательно на какое-то мое очередное упущение, господи, я чувствовала бы себя такой же счастливой, как в том придорожном кювете со сломанной ключицей и треснувшими ребрами!
Но тот давний грузовик, промчавшийся над нами с ревом и жутким утробным гулом, исчез в сгущающихся сумерках навсегда.
А сейчас мы не успели увернуться от него, соскочить с его пути – он врезался в нас, ведомый твердой, знающей рукой Гейл Шиихи.
Я помотала головой, чтобы стряхнуть наваждение, и подумала горько: я и сейчас не хочу смотреть правде в глаза! Не надо, не поднимайте мне веки!
Ведь это не Гейл Шиихи сидела за баранкой страшного тягача – это Витечка непонятно как, совсем незаметно выбрался из нашей скорлупной машинки и перебрался за руль грузовика. В кризисе, в слезах, с болью он протаранил меня, с печалью и состраданием понимая, что нет на свете обочины и кювета, в который я могла свернуть от этого разящего удара…
… – Да и толку от нынешних мужиков – на грош! – убеждала меня Людка. – Мне мой межеумок на 8 Марта подарил дрель и набор слесарных инструментов. Ты, говорит, инженер и теперь все технические проблемы в доме сможешь легко решить! Ну, есть о чем с ними разговаривать?..
– Не о чем, – кивнула я и спросила: – А детям-то что мне сказать?
– Ничего не говори! – дала твердое указание Людка. – Наплети им что угодно: уехал, мол, отец на некоторое время… Нечего их вмешивать!
– А потом? Ведь потом надо будет сказать? Потом-то что им скажу?
– Потом посмотришь, что надо сказать. По ситуации. Тем более, что приползет скоро твой ненаглядный Витечка… Все образуется…
– Нет, не образуется… – покачала я головой.
– Брось! – махнула рукой Людка. – Вон у нас на кафедре сопромата профессор Васечкин три раза на Галке Фокиной женился.
– Это как? – слабо поинтересовалась я.
– А он с ней жить не может, и врозь не получается. Дважды разводился, а потом снова регистрировался. Она тут как-то опять отмочила номер, он в третий раз пошел разводиться, а в суде по ошибке назначили слушание на 30 февраля. Васечкин решил, что это знак свыше, и больше не рыпается…
– Эх, Людка, беда в том, что я никогда никаких номеров не отмачивала! И трижды сходиться-расходиться с Витечкой не собираюсь…
– Это ты сейчас от горя-обиды такая гордая, – сочувственно покивала Людка. – Остынешь, подумаешь, отойдешь…
– О чем же мне думать?
– Ну, думать тебе сейчас не передумать! Ты баба красивая, ничего не скажешь, да только годиков тебе, как Христу, натикало. Выгляни в окошко – полна улица девоккрасоток. Без детей, без забот и хлопот. Без лифчиков теперь ходят. Никому мы, кроме своих чайников, не нужны. Как моя бабка говорила: коли брошена жена – за беду на ей вина…
– Брошена, – повторила я медленно. – Смотри, Людка, как странно, обо мне надо теперь говорить, как о вещи, – «брошенная». Ненужная. Только ненужные вещи бросают…
– Да перестань ты, – рассердилась Людка. – Тебе сейчас киснуть, распадаться никак нельзя…
Ларионов не приехал. И не позвонил.
Я подумала об этом, как только утром открыла глаза, и охватила меня слепая, бессильная ярость. Я так напрягалась, чтобы не послать его ко всем чертям с этим живым приветом! Меня муж бросил! Мне хотелось весь вечер выть и бить стеклянные предметы, потом влезть в теплую ванну, выключив предварительно свет, и лежать там недвижимо, в теплой темноте и уединенности.
1 2 3 4
Но я ничего не сообщила своей двоюродной сестре Аде, которую по привычке все повторять за Витечкой называю ненормальной и придурочной. Она не кретинка, а неисправимо, безнадежно добрая женщина. И несчастная. И любит нас. Не знаю, может быть, любить кого-то сейчас действительно сумасшествие? От этой ненормальности строго и педантично лечат…
– Алле, аллё! Вы слышите меня, Ирина Сергеевна? Вы пропали куда-то! – доставал меня густой голос из телефона. Такой голос наверняка исходит из обильного чрева. Он живет в тяжелом, грузном человеке, как в пещере.
– Да, да! Я слушаю, простите…
– Ада прислала вам посылочку – фрукты для детей, я хотел завезти…
– Спасибо большое, мне вас совестно утруждать. Если вы скажете, где вы остановились, я подошлю сына за посылкой… – сделала я попытку.
Трубка усмехнулась:
– Боюсь, пареньку Адина посылка пока не по силам. Она на мою тягловую мощность рассчитана…
Вот беда! Нет у меня сил сейчас общаться с посторонним человеком, не до него мне, мне вообще сейчас ни до кого на свете!
И детям моим, черт побери, нужен сейчас отец, а не фрукты из Одессы!
Но у Ады нет для моих детей отца, чтобы прислать его живым приветом с Ларионовым, который своим толстым голосом доброжелательно предложил:
– Да я заброшу – труда не составляет.
– Спасибо… – растерянно ответила я, так и не придумав, как не пустить человека, который невесть откуда везет твоим детям подарок и в придачу предлагает доставить его в дом. Не скажешь же чужому человеку, что мне все фрукты мира до лампочки, что меня муж бросил!
– Вы меня, наверное, не помните, Ирина Сергеевна, – сочно, мягко, плотно говорил на другом конце провода Ларионов. – Мы два года назад танцевали на дне рождения у Ады. Помните, на даче в Люстдорфе? Вы были тогда всей семьей…
– Да, да, да, припоминаю, – готовно согласилась я, хотя, конечно, никого и в лицо – не то что по телефону – не вспомнила бы из той несусветной толчеи, которая вершилась у Ады на праздниках. Сто незнакомых между собой людей – все ближайшие друзья Ады – орут, шутят, танцуют под старинный граммофон, едят колбасу, сыр, овощи с картонных и фольговых тарелочек, пьют из граненых стаканов, консервных банок и пластмассовых стопок.
И все счастливы. Я помню, что было очень весело. Витечка – в ударе – импровизировал, острил, изображал, читал пародии и смешные стишата. Одним словом, «держал стол». Все были потрясены им – Витечка выкладывался на совесть.
Ночью, когда мы с Адой закончили приборку, Витечка сказал мне досадливо:
– Все-таки провинциализм – неизлечимая болезнь…
– Ты о ком? – удивилась я.
– О них… Темные, дикие люди…
Подумав мгновение – не обижу ли я его, – спросила с искренним интересом:
– А чего ж ты так надрывался?
Витечка долго рассматривал меня, потом пояснил:
– Хочу тебе напомнить, что это праздник твоей сестры. И, чтобы получился действительно праздник, а не тупая обжирательная пьянка, надо, чтобы кто-то один постарался для всех…
Витечка вообще очень мало ел и совсем ничего не пил. «При моей нервной системе мне нужен не коньяк, а бром», – пояснял он с усмешкой.
Наверное, оттого, что я устала тогда за долгий день, я стала раздражаться его величавостью:
– По-моему, нормальные милые люди. А если они тебе показались такими дикими провинциалами, то незачем было так на разрыв стараться…
Витечка усмехнулся:
– Артист не может исходить из того, нравится ему публика или нет. Он должен на нее работать.
– Но ты тут не артист, а родственник, гость. И никому ничего не должен…
– Артист – везде артист. И всегда должен. Всем…
– Наверное, – согласилась я, и вдруг черт дернул меня за язык. – Мне показалось, что они тебе нужны не меньше, чем ты им…
Боже, как жутко разобиделся Витечка! Целый месяц, весь отпуск превратился в сплошной «укорот».
О, какой это был великий «укорот»! Раскаленный докрасна жгучей обидой, горделиво-немой, презрительно цедящий укоризну «укорот».
Тем и запомнился мне день рождения Ады. А никакого Ларионова, никаких густоголосых толстяков танцоров в памяти не осталось.
– Вы слышите меня, Ирина Сергеевна? – снова переспросил Ларионов. – Плохо слышно!
– Да-да! – откликнулась я. – Аппарат барахлит чего-то…
Это не звук, это я пропадаю куда-то.
Ларионов меня раздражал своим благодушно-беззаботным густым голосом, каким-то избыточным спокойным благополучием, мощный ток которого я ощущала по телефонным проводам. И без вопросов было ясно, что у него все в порядке – со здоровьем, со временем, со служебными делами, и с семьей отлично!
Жену наверняка давно бросил. Ходит, бездельник горластый, по вечеринкам и именинам, пляшет.
– Так вам часиков в семь удобно, Ирина Сергеевна? – штурмовал он меня.
– Да, конечно… – Я замялась, подумав о том, что не знаю его имени-отчества. И спросить неловко – мы ведь с ним старые друзья. Танцоры диско, как говорит мой сын Сережка: «Он – кретин, она – редиска».
– Конечно, – повторила я. – Приходите, я в семь буду дома…
Я теперь всегда буду в семь дома.
Положила трубку, замерла обессилено на стуле, но в прихожей громко стукнула дверь, затопали ногами мои вандалы, что-то сердито крикнул Сережка, а Маринка ехидно подвизгнула и с упреждающим воплем:
«Только тронь, я маме сразу скажу!» – ворвалась в кухню, юркнула за мою спину и оттуда, из надежного укрытия, с обезьяньими ужимками и демонстрациями красного, острого кошачьего языка стала дразнить Сережку: «Всем по ириске, а тебе очистки, всем по ириске, а тебе очистки…»
Сережка сделал заявление, подбоченившись для официальности:
– Мама, мне эта стукачка надоела! Больше я забирать ее с продленки не буду! Пускай сама идет домой! Или сидит там до ночи! Мне она надоела…
Через их головы я посмотрела на себя в зеркало – нет, ничего страшного. Только синюшно-бледная.
– Мама, он сам придирается сначала, шкодничает, а потом говорит: не буду я с тобой мириться!
Они боевито препирались между собой, напористо качали права, но я их плохо слышала. Будто ваты в уши натолкала. Или гром над головой грохнул. Гром небесный…
Всем по ириске, а тебе очистки. Незапамятно давно Витечка любил меня и называл меня Иришка-Ириска. Ириска. Он говорил, что у меня глаза, как ириски, коричневые, мягкие, сладкие.
Всем по ириске, а тебе очистки.
Нет, Ириска, все тебе очистки.
– Мама, ты слышишь меня? – дергала меня за руку Маринка. – Галина Лаврентьевна сказала, что родительский комитет велел собрать со всех по три семьдесят на украшение класса. И ты забыла сдать мне за завтраки три тридцать. Галина Лаврентьевна велела положить деньги в конверт и булавкой застегнуть мне в карманчике. Ты не забудешь?
– Постараюсь…
– А где отец? – спросил Сережка.
Где отец? Действительно, а где сейчас наш отец?
– Папа уехал в командировку…
– Мне хочется заплакать, и не могу, – сказала я Людке. – Слезы пропали…
Она сочувственно хмыкнула:
– Ну, об этом не беспокойся – еще наплачешься вволю.
– Что же мне делать? – растерянно спросила я.
– Наплевать, – решительно посоветовала Людка. – Куда он денется? Побесится месяц – приползет на коленях.
– А я что? Что мне-то делать, когда он приползет? На коленях. Или верхом…
– Набить ему фейс, то есть физиономию, часок подуться и сразу же простить.
А поскольку я подавленно молчала, она решила пояснить мне существо вопроса.
– Витечка – мужик воздушный, слова у него – зефирный пар, дела – на нуле, а фанаберии – выше крыши! Ему без тебя в этой жизни хана! Покрутится маленько на хвосте, погарцует, а потом ему молодка обязательно скажет: если ты такой умный – покажи свои деньги!
Странное ощущение – нечем дышать все время.
Людка быстро тараторила что-то оптимистически безысходное.
Я завидую моей неунывающей подруге. Скоро сорок, а ей хоть бы хны! Людка, одно слово… Живет весело, стремительно, на послушного мужа не обращает внимания. Дружит с «сыроедами», «голодарями», экстрасенсами, йогами, преподает в институте физику, изучает дзэн-буддизм, ходит в турпоходы со студентами, раз в три года – что-нибудь экзотическое по линии международного туризма. И утешает меня и себя самодельного изготовления мудростью:
– Все счастливые семьи несчастны по-своему…
А я сидела неподвижно, прикрыв глаза, слушала ее, и было у меня ощущение, что я падаю в себя, как в шахту.
Я медленно, будто ощупью вспоминала, что когда-то я уже переживала такое состояние. Да-да, два года назад – мы возвращались на машине приятеля из-за города. Было такое же тихое сентябрьское предвечерье, небо впереди было залито теплой латунной желтизной только что закатившегося за косогор солнца. Машина упористо, с негромким настырным рычанием шла на подъем, на заднем сиденье дремали дети, и тонко насвистывал мелодию Витечка.
И вдруг я увидела, как со встречного полотна дороги через разделительную полосу вылетел нам навстречу грузовик.
Сколько было до него? Сто метров? Десять?
Огромный оранжево-красный «КамАЗ» двигался навстречу. Нет, он не мчался, не ревел грозно, а бесшумно, плавно, неумолимо надвигался. Не видно было вращения колес, не чувствовалось никакого усилия в его ужасающем немом стремлении прямо на нас, Наверное, так летит снаряд.
И в эти незримые доли секунды охватила меня невыносимая мука осознанной потери всего: детей, беззаботно насвистывающего Витечки, не видящего страшного грузовика впереди, этого теплого вечера, желтого неба, рассыпанных под задним стеклом цветов – бесшумно и молниеносно исчезающей жизни.
Не крик, не вопль – судорожный стон разорвал меня тогда, и казалось, что это не явь, а завершение кошмара, пронзительно пугающего сна, сковавшего немотой и бессилием.
Сидевший за рулем приятель вынырнул из оцепенения, круто тормознул, визг резины на шоссе полоснул слух, резко крутанул баранку направо, и «Жигуль», словно пришпоренный, рывком прыгнул через кювет на обочину – толчок, звон стекла вместе с ослепляющим ударом в лицо, в грудь, в плечо, громовой рев грузовика где-то над нами, за спиной, и тишина. Все живы?! Вроде все в порядке, никто не ушибся, только у меня кровь течет из носа, из уха, и рукой не могу пошевелить…
Ни рукой не могу пошевелить. Ни ногой. Глаз не могу открыть. Как Вию, хочется попросить: поднимите мне веки!
Нет сил. Столбняк напал. Тетанус!
Ах, если бы сейчас распахнулась дверь, ворвался со смехом Витечка, походя – за что угодно – дал мне «укорот», указав нестрого, но требовательно на какое-то мое очередное упущение, господи, я чувствовала бы себя такой же счастливой, как в том придорожном кювете со сломанной ключицей и треснувшими ребрами!
Но тот давний грузовик, промчавшийся над нами с ревом и жутким утробным гулом, исчез в сгущающихся сумерках навсегда.
А сейчас мы не успели увернуться от него, соскочить с его пути – он врезался в нас, ведомый твердой, знающей рукой Гейл Шиихи.
Я помотала головой, чтобы стряхнуть наваждение, и подумала горько: я и сейчас не хочу смотреть правде в глаза! Не надо, не поднимайте мне веки!
Ведь это не Гейл Шиихи сидела за баранкой страшного тягача – это Витечка непонятно как, совсем незаметно выбрался из нашей скорлупной машинки и перебрался за руль грузовика. В кризисе, в слезах, с болью он протаранил меня, с печалью и состраданием понимая, что нет на свете обочины и кювета, в который я могла свернуть от этого разящего удара…
… – Да и толку от нынешних мужиков – на грош! – убеждала меня Людка. – Мне мой межеумок на 8 Марта подарил дрель и набор слесарных инструментов. Ты, говорит, инженер и теперь все технические проблемы в доме сможешь легко решить! Ну, есть о чем с ними разговаривать?..
– Не о чем, – кивнула я и спросила: – А детям-то что мне сказать?
– Ничего не говори! – дала твердое указание Людка. – Наплети им что угодно: уехал, мол, отец на некоторое время… Нечего их вмешивать!
– А потом? Ведь потом надо будет сказать? Потом-то что им скажу?
– Потом посмотришь, что надо сказать. По ситуации. Тем более, что приползет скоро твой ненаглядный Витечка… Все образуется…
– Нет, не образуется… – покачала я головой.
– Брось! – махнула рукой Людка. – Вон у нас на кафедре сопромата профессор Васечкин три раза на Галке Фокиной женился.
– Это как? – слабо поинтересовалась я.
– А он с ней жить не может, и врозь не получается. Дважды разводился, а потом снова регистрировался. Она тут как-то опять отмочила номер, он в третий раз пошел разводиться, а в суде по ошибке назначили слушание на 30 февраля. Васечкин решил, что это знак свыше, и больше не рыпается…
– Эх, Людка, беда в том, что я никогда никаких номеров не отмачивала! И трижды сходиться-расходиться с Витечкой не собираюсь…
– Это ты сейчас от горя-обиды такая гордая, – сочувственно покивала Людка. – Остынешь, подумаешь, отойдешь…
– О чем же мне думать?
– Ну, думать тебе сейчас не передумать! Ты баба красивая, ничего не скажешь, да только годиков тебе, как Христу, натикало. Выгляни в окошко – полна улица девоккрасоток. Без детей, без забот и хлопот. Без лифчиков теперь ходят. Никому мы, кроме своих чайников, не нужны. Как моя бабка говорила: коли брошена жена – за беду на ей вина…
– Брошена, – повторила я медленно. – Смотри, Людка, как странно, обо мне надо теперь говорить, как о вещи, – «брошенная». Ненужная. Только ненужные вещи бросают…
– Да перестань ты, – рассердилась Людка. – Тебе сейчас киснуть, распадаться никак нельзя…
Ларионов не приехал. И не позвонил.
Я подумала об этом, как только утром открыла глаза, и охватила меня слепая, бессильная ярость. Я так напрягалась, чтобы не послать его ко всем чертям с этим живым приветом! Меня муж бросил! Мне хотелось весь вечер выть и бить стеклянные предметы, потом влезть в теплую ванну, выключив предварительно свет, и лежать там недвижимо, в теплой темноте и уединенности.
1 2 3 4