https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Может быть, он безрассуден?
Нет! Его разум как бы превращается в квантовый генератор, и решение вырывается, огненное и беспредельное, как лазерный луч. И сам человек как лазерный луч, и для него нет преград.
Когда Гена подбежал к реке, он на миг остановился, надеясь увидеть того, кто упал в бушующую реку.
Он услышал грохот, сливающийся в беспрестанный звук густой басовой струны, но не такой, какая ухает в чреве рояля, а огромной струны толщиной в стальной трос, гудящей до оглушения. Генке показалось, что эта сверхструна не только заглушает все звуки, но и застилает глаза, и потому он не видит в реке человека.
Никто не успел подбежать к нему и крикнуть:
- Что ты собираешься делать?
Никто не успел схватить его за руку:
- Прыгать бесполезно!
Никто не успел преградить ему путь:
- Ты уже не поможешь!
Басовая гигантская струна гремела внутри его, тянула свою огромную всезаглушающую ноту.
Генка сделал вдох, прищурил глаза и бросился туда, в белое месиво. В ледяной кипяток. В магму.
Он не знал, что там она. Может быть, если б знал, то прыгнул бы раньше. Но этот миг ничего не решал. Решающий миг уже пролетел до того, как Генка очутился на берегу. Решающий, невозвратный.
Несколько мгновений Генкина голова была видна в потоке. Потом она пропала.
Над волнами взлетел камень. Взлетел легко, как мяч. Опустился же в волны тяжелым, пушечным ядром.
Басовая сверхструна оборвалась.
- Он же не мог ее спасти! Все равно не мог!.. - прошептала Нина Белова и беззвучно заплакала.
А может быть, она зарыдала в голос. Грохот потока заглушил все звуки. Все чувства. Все, кроме боли.
...И когда герой греческой трагедии не мог уже спастись от меча или от протянутой чаши с ядом, а набитый битком амфитеатр требовал его спасения, - появлялся деус экс махина. Бог в машине. Иногда бог сам не появлялся, а присылал за героем свою машину. Натягивались канаты, скрипели блоки - колесница отрывалась от земли. Доброе театральное чудо свершалось. Герой улетал ввысь, а враги, задрав голову, провожали его глазами, в которых бессилие и ненависть слились в тупое овечье изумление.
В тот день на берегу взбесившейся реки никакой деус экс махина не появился.
Нас было трое. Остался я один.
11
Эти холодные бессонные ночи тянулись бесконечно долго. Они давались как испытание и вместо отдыха приносили усталость. Я уставал от мыслей. Им не было конца. Одна мысль сменяла другую, но в общем-то это была одна трудная мысль - о Генке. Иногда мне все же удавалось заснуть. Но сон не прерывал моей главной мысли, только окрашивал ее в иной цвет.
Мысль о Генке имела множество разветвлений.
Одна из таких веток - ветка мысли - привела меня в плас де торос. Я как бы увидел пестрый, довольно-таки шумный поток людей, который, как в горловину, вливался в ворота и растекался по круглым рядам амфитеатра. Толпа была похожа на жидкость, которая принимает форму сосуда. Здесь сосуд был громадной чашей.
Люди спешили, наступали впереди идущим на пятки и отдавливали ноги тем, кто уже занял свое место. Одни огрызались, другие смеялись. У всех были одурелые глаза. Зачем они с таким радостным возбуждением пришли сюда? Посмотреть, как льется кровь? Разве они мало видели крови на полях Кастилии, на мостовых Бильбао, на баррикадах Мадрида? Кое-кто видел кровь на снегу под Сталинградом.
Помню, мы с Генкой ломали голову, зачем люди ходят на корриду.
И вдруг поняли: чтобы рядом с чужой смертельной опасностью ощутить липкую сладость своей безопасности. Но никто в этом не признавался. Когда я заговаривал с испанцами о корриде, они говорили: коррида - душа Испании, коррида - зрелище для мужчин, она закаляет сердца, делает их мужественными, коррида - школа для будущих бойцов...
Пустые слова! Жестокая трусость - душа тех, кто спешит сюда, наступая на ноги сидящим, чтобы насытиться чужим страданием. Набить себе рот, нажраться им до оскомины. Как медом.
Тогда мы с Генкой сделали открытие: высокие чувства выстраивают людей в колонны, низменные превращают в толпу.
Этой бессонной ночью, если бы можно было заказывать сны, я заказал бы себе такой - такой сон заказал бы я себе бессонной ночью после гибели Генки: были бы в этом сне и бык, и тореро, и пикадоры, и бандерильерос, и пионы, и толпа, и музыка, и жареные фисташки в пакетиках. Весь спектакль. Но пьеса была бы иной.
В самый критический момент, когда решается кто кого: бык - тореро или тореро быка, - четырехногий противник, рогатый гладиатор, вдруг повернулся бы спиной к тореадору и, сверкнув белками очей, устремился бы на толпу. Один бык бросил бы вызов тысяче людей в отместку за всех павших на этой арене братьев. Барьер. Еще барьер! Кинжальный взмах рогов. Копыта бьют в четыре молота. Бах! Бах! И лица людей - на одно лицо, слились в одно огромное, искаженное нечеловеческим страхом и вместе с тем страхом, который может испытать только человек. Это лицо, морда, харя, как бы оторвавшиеся с картины Гойи, - "черный период", Мадрид, галерея Прадо, эта харя ожила бы, задышала, перекошенная животным страхом. Вот вам коррида, вот! Толпа, безликая, как вода, и по ней этаким горбом движущаяся волна, которую поднял взбунтовавшийся бык.
Вот вам возмездие за вековую сладкую страстишку!
А посреди арены в этом заказном сне стоял бы тореадор и закуривал бы сигарету. Спокойно, как на отдыхе. Только руки бы слегка дрожали и пламя никак не попадало на кончик сигареты...
Но сны не снятся по заказу. Не знаю, кто создает и утверждает сны, но в эту ночь мне приснился мертвый тореадор. Небольшой такой, на желтом овале, как на Генкином рисунке, в кукольном костюмчике, похожий на сувенирную куклу. Быка рядом не было. И не видно, что делает толпа: размахивает ли руками, орет ли, кидает ли гнилые апельсины или богобоязненно крестится - католики!
Я медленно шел по речному песку и никак не мог дойти до центра арены, где лежал тореро. Хруп-хруп, хруп-хруп! Как далеко, однако! Я выбился из сил, прежде, чем подошел к нему. Заглянул в лицо и признал в нем Генку. Генка! Что ты здесь делаешь? Вставай, я стряхну с тебя песок, и пойдем!
Он молчал и глаз не открывал. А на рукаве у него - на левой руке был повязан Майин платок - белый в горошек.
Тогда я опустился на колени и потряс его за плечо: вставай, спектакль кончился.
Не поднялся мой Генка. И не откликнулся.
И вдруг я понял, что это не спектакль. Нет ни трибун, ни зрителей. Нет ни пикадоров, ни пионов, ни бандерильеров. Только мокрый песок и на нем мертвый Генка. Ноги вместе, руки раскинуты, как снятый с креста.
И несмолкаемый грохот горной реки.
Сперва я жил одной надеждой, как на камфоре. Могла же произойти ошибка, мог сработать "испорченный телефон". Может быть, еще появится деус экс махина. Вдруг это случилось с кем-то другим, а лучше бы совсем ни с кем не случалось. Или Генка спас Майю, и они скоро вернутся.
Но моя камфора очень скоро иссякла.
А все, что произошло на берегу горной реки, отложилось острым кристалликом возле сердца, постоянно напоминавшим о себе, как осколок, привезенный с войны в собственном теле. И жить с ним было невыносимо.
Я не успел, вернее, не посмел рассказать Майе о своей любви, а Генка так и не узнал, во имя кого он бросился в бурлящий поток.
У него были задумчивые, как бы смотрящие откуда-то из глубины глаза. И потому что они смотрели из глубины, казалось, что глаза у него темные. А они были серыми. Они не перебегали с одного лица на другое, и если смотрели на кого-либо, то неторопливо, сосредоточенно. Людей обижает торопливость: она помимо воли спешащих говорит о поверхностном отношении, о равнодушии. Я вспоминаю, как часто смотрел на меня Генка. Тогда он полностью принадлежал мне и ничто другое его не занимало. Только на Майю он не мог смотреть подолгу, опускал глаза, и сквозь кожу лица проступал накал смущения. Но один бог - деус экс махина знает, сколько он думал о ней и какой праздник любви возникал в этих мыслях. И какая боль сменяла радость праздника.
Когда я в первый раз увидел Майю, ее глаза были как бы подернуты тончайшей корочкой льда. Она была чужой и насмешливой. И не было в ней ни теплинки. Я еще хотел поделиться своими впечатлениями с Генкой, но не стал этого делать: берег его иллюзии.
Потом ее глаза потеплели, словно солнце ударило в них, и льдинки растаяли. И вместе с Майиными глазами стала оттаивать земля, зазвенели сосульки - сталактиты зимы, осел и потемнел снег, ветер теплым дыханием, словно только что от огня, касался щеки. И все это исходило от Майи, от ее потепления. Но об этом знали только мы с Генкой.
С чего теперь будет начинаться весна? Без Майи?
Когда был жив Генка, я не мог признаться в своей любви к Майе ни ей, ни самому себе. Теперь мне уже было не от кого таить своих чувств, я дал им запоздалую волю. Но это не принесло мне облегчения. Кристалл-осколочек острой гранью упирался в сердце.
Я уже не воспринимаю их отдельно, они возникают во мне всегда вместе, вместе со мной самим. Две разные любви слились в одну - в одну тревожную, раненую любовь, которая живет во мне, стала частицей меня самого.
Я помню, Майя сказала:
- Тебе знакомо имя Бурбаки? Был во Франции такой математик. Он родился не от матери, и никто не знает, какие у него были волосы, глаза и какой номер ботинок он носил. Этого Бурбаки придумали молодые математики. Они попытались создать некую математическую школу. И приписали ее этому несуществующему Бурбаки. Его, несуществующего, даже приглашали на конгрессы математиков. И на дверях появилась табличка: "Месье Бурбаки"... А потом в одной парижской газете появился некролог, извещающий о смерти Бурбаки. То ли ребята перессорились, то ли зашли в тупик со своей новоявленной школой. И Бурбаки не стало.
Генка и Майя - мои дорогие Бурбаки - мой слиток.
Мне кажется, они вернутся. До весны дотянем, а там наши подойдут. Задержались на каком-то трудном перевале, а может быть, их затерло льдами. Но они вернутся. Они вернутся, если я буду бороться за их возвращение.
Главное, не заниматься воспоминаниями. Воспоминания - отголосок жизни, ее прошедшее время. Увядшая любовь, остывшая борьба. Полная расслабленность. Прочитанная книга.
Мне вдруг стало казаться, что я в чем-то виноват перед Генкой и Майей, что должен был быть в тот день на берегу бешеной реки. Но для такого поступка нужна была не только отвага, но и детская непосредственность, инопланетное восприятие мира, которое было только у Генки, а у меня его осталось так мало.
Однажды на меня нашло просветление. Я вдруг понял, что надо делать. Я должен найти место в жизни и утвердить то высокое мгновение, когда Генка ради товарища бросился в бешеную реку. В тот момент я еще не представлял себе, как крепко запирают ворота неспособные на подвиг перед подвигом способных.
Я сказал себе: тореадор, смело в бой! И начал свою трудную корриду.
12
Вот тогда я в первый раз постучал к директору Пирогову. Он держал себя ладонями за локти и слушал меня настороженно, не понимая, чего я от него хочу, в чем я его обвиняю.
Я сказал:
- Совершается преступление.
У него глаза цвета жидкого чая, а ресницы прямые, белесые, как щетина. Но чай горячий, а щетина колется.
- Какое преступление? Что вы от меня хотите? Была комиссия. Были сделаны выводы об этом несчастном случае.
- Был совершен подвиг, - сухо поправил я.
- Ну, это вы можете называть, как хотите. В выводах комиссии ни о каком подвиге не говорится. Я читал материалы...
У него щеки вытянуты, а на скулах клюквенные блики, такой болезненный румянец сидящего в четырех стенах человека.
- Я не могу понять, чего вы допытываетесь? - вдруг спросил он.
- Не допытываюсь, - отвечаю, - я хочу восстановить справедливость. Я хочу, чтобы о вашей школе, в которой учился Гена, знала вся страна.
- Не надо!
Это слово вырвалось из самых директорских глубин.
Клюква разгорелась сильнее, а чай прямо-таки закипел, готовый выплеснуться мне в лицо. Нет, это не усталый человек, Не тихий молчун. Это боец! Готовый до последней капли крови... За свой покой. За свое благо. Не надо ни выговоров, ни благодарностей. И чтобы лампочка светила над головой. И в графине была вода из-под крана.
Я не сразу понял его. Он ведь для меня тоже инопланетянин. Только не с Генкиной планеты, а с другой, с антипланеты. Потом в каком-то полубреду я услышу его железный голос: "Я нигде не был. До меня тогда еще не додумались. А на предприятии, где меня изготовляют, тогда штамповали банки для противогазов и делали "рубашки" для гранат".
Я еще пытался говорить с ним как с человеком. Я сказал:
- Ему уже ничего не надо. Ни славы, ни почета. Но Генкина слава как воздух нужна ребятам, которые носятся за дверью по коридорам и порой получают колы. Им эта слава нужна, чтобы строить новую жизнь, чтобы защищать Родину.
- Красивые слова. - У директора Пирогова на все есть ответ. Не конкретный, а вообще! Когда общаешься с ним, кажется, что он в своей жизни не решил ни одной задачи, а только списывал готовые ответы с последней страницы задачника.
- Защищать Родину - это не красивые слова, - не сдавался я. Двадцать два миллиона советских людей погибли, защищая Родину. У вас никто не погиб?
- Это не имеет отношения к делу.
- Что же имеет отношение к делу?
- Вы мешаете мне работать. Вы долго и упорно отвлекаете меня от дела.
Но я не встаю и не ухожу. Я занимаю круговую оборону и продолжаю бой. Я говорю:
- Послушайте, вы когда-нибудь в жизни плакали? Хотя бы в детстве, когда вам разбивали нос или оставляли одного в темной комнате?
Он смотрит на меня с опаской, ждет подвоха. И отвечает с опаской, чтобы не попасть в западню.
- Плакал... Я плакал... - Он выжидающе посмотрел на меня. Я смолчал. Тогда он снова пошел в наступление. - Я - человек на посту, понимаете? И что у меня здесь творится, - он ударил себя кулаком в грудь, - это никого не касается. Может быть, я по ночам вою от горя.
- По ночам воете, а днем... Вас разве двое? Может быть, у Того, ночного, другое имя?
- Хотите привести меня к общему знаменателю?
- Хочу... - И тут я запнулся, я забыл, для чего я здесь, с какой стати бьюсь головой об стенку.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я