Аксессуары для ванной, по ссылке
С Байкала я!.."
А сама смотрит мне в глаза, и я не могу оторвать от них взгляда. И вдруг чувствую, что не вижу ничего, кроме ее глаз... Бывают у людей безжизненные глаза, а эти были наполнены таинственной напряженной жизнью. И так меня потянуло к жизни ее глаз, к их тайным радостям и печалям!.. Я шагнул к ней, она повернулась и побежала. Один раз оглянулась - и скрылась в палисаднике. А в сентябре прихожу на урок - девчонка с Байкала сидит на второй парте у окна...
Он вошел в раж, старый Прокоп. Никогда еще рядом с ним не собиралось столько людей, которых он понимал, которых любил каждого по-своему. Кому, как не им, доверить свою исповедь! И он рассказывал, а они слушали его с любопытством и удивлением.
- Каждый раз, ложась спать, я думал о ней в надежде, что она приснится мне. Нет, не снилась. Вот ведь какое обидное дело... Только один раз приснилась. Такой получился сон странный. С пирожками. Мне приснилось, что она идет по классу с подносом, а на подносе пирожки с капустой. И каждому достается пирожок. Все молча берут и едят. Когда же она подошла ко мне - на подносе ни одного пирожка. Не достался мне пирожок, и ей тоже. Вокруг все едят пирожки так аппетитно, а она стоит передо мной с пустым подносом. И как бы спрашивает: что делать? И глаза у нее виноватые: извините, уж так получилось - не хватило вам пирожка. Я как-то глупо улыбаюсь: мол, ничего страшного, обойдусь. А самому ужасно обидно. Так обидно, что к горлу подступает горечь. Вот-вот заплачу, как маленький. И заплакал. Я плачу, а все едят. Тогда она говорит: "Вы не плачьте, я вам испеку пирог. Большой и вкусный". - "Не надо мне большого, мне бы маленький... пирожок. Мне сейчас надо, а потом будет поздно..."
После этого мне стало казаться, что она проникла в мою тайну. Знает об этом сне, участвовала в нем. И глаза у нее стали виноватыми: извините, уж так получилось.
Уж так получилось! Раньше я очень любил длинные дни, когда по часам вечер, а все вокруг залито светом. Теперь я стал любить ранние сумерки. Темные вечера были нашими друзьями: укрывали нас, когда мы шли вдвоем по скрипящим морозным улицам. Я и в темноте видел ее глаза, чувствовал их жизнь. И замечал, что она, эта жизнь, становится все радостней и труднее. Какое-то тревожное предчувствие появилось в ее глазах, но я старался не замечать его.
О чем мы говорили? Да о разных разностях. Я, например, рассказывал ей о странствующих голубях. Они водились в Северной Америке в прошлом веке. Летали не стаями, а целыми тучами. Их американцы уничтожали чем попало ружьями, палками, камнями. Целыми городами выходили на эту разбойную охоту. Лавочники, клерки, полицейские, поэты, изобретатели шестеренок все бежали и били, били, били... И дошло дело до того, что на земле не осталось ни одного странствующего голубя. Уничтожили целый вид! Помню, она очень жалела странствующих голубей. О любви мы никогда не говорили. Да нужно ли вообще говорить о любви? Разве говорят о том, что ходят по земле, дышат воздухом...
Прокоп опустил глаза. Умолк. Потом тихо, каким-то чужим голосом сказал:
- Однажды мы совершили ошибку: вышли из темной улочки на светлую. И там нас увидели вместе.
- Ай-яй-яй! - вдруг выдохнула Фокина.
У нее это получилось помимо ее воли. Она даже сама испугалась своего "ай-яй-яй" и поспешно поднесла ко рту руку с салфеткой. Но Прокоп услышал. Повернулся к Фокиной всем корпусом. Даже слегка наклонился к ней.
- Правильно, Фокина! Верно, голубушка! Нельзя выходить на свет, если любовь. Но мы забылись. Потеряли голову. Всем парням и девкам разрешается ходить обнявшись. Нам нельзя было... И пошла молва по городам и весям: учитель Седов крутит любовь со своей ученицей!
И он засмеялся жестким смехом, похожим на плач.
- Что же было дальше? - тихо прошептала Зиночка.
- Расскажите, Прокофий Андреевич, - стали просить остальные.
А Прокоп все хмурился, молчал.
- Я вам лучше про собак расскажу, - сказал он.
- Не надо про собак! Нам про любовь, - настаивал "химик", поводя озорными цыганскими глазами.
- Про собак, между прочим, тоже интересно, - вздохнул Прокоп, и в это мгновение со стороны окна донесся тонкий детский голосок:
- Про собак интересней!
Все оглянулись и увидели мальчишку. Не всего мальчишку, а круглую ушастую голову и подбородок, прижавшийся к подоконнику. Глаза мальчика были широко раскрыты, и в них горело яростное любопытство. Он наблюдал за происходящим в классе, и то, что видел и слышал, было таким необычным, что сковало его, как действие гипноза.
Зина поднялась со стула, сокрушенно воскликнула:
- Пряхин! - И устремилась к окну.
Пряхин не шелохнулся.
- Ты что здесь делаешь?
- Смотрю.
- Не смотришь, а подсматриваешь, - сказала Зина. - А подсматривать за взрослыми отвратительно.
- Отвратительно? - переспросил мальчик, все еще не приходя в себя.
- Ты давно подсматриваешь? - спросила Зина.
- С самого начала.
- С самого начала! Немедленно отправляйся домой. Тебе здесь нечего делать!
- Так интересно же, - пояснил мальчик.
- Что ты слышал?
- Как песни пели... слышал. А когда говорили, было плохо слышно. Но про собак я слыхал.
Мальчишке не хотелось уходить. Сейчас, глядя в окно школы, он сделал удивительное открытие. Оказывается, учителя могут петь, смеяться, есть винегрет - как все обычные люди. Но от этого они не упали в его глазах, напротив, приобрели новые любопытные качества и стали ближе.
К окну подошел "химик":
- Хочешь бутерброд? - спросил он мальчика.
- Я сытый.
- Тогда давай отсюда. Одна нога здесь, другая дома. Понял?
- Понял, - ответил мальчик, но с места не тронулся.
Пришлось в дело вступиться Прокопу. Он подошел к окну и строго - он умел это делать - глянул на маленького нарушителя спокойствия.
- Ты знаешь, кто я? - спросил он мальчика.
- Прокоп! - выпалил первоклассник.
- Правильно. А тебя как звать?
- Я Шурик.
- Так говоришь - про собак интересней?
- Интересней.
- Расскажу... в другой раз. А теперь, брат, дуй отсюда. Договорились?
- Договорились!
Подбородок отклеился от подоконника. И мальчик растворился во тьме летней ночи.
- Мне нравится этот ушастый Шурик, - сказал Прокоп, тяжело опускаясь на стул. - Я люблю, когда во взрослом можно разглядеть ребенка, а в ребенке просматривается взрослый. И никакой мути! Кстати, у кого учится этот Шурик?
- У Зиночки, - тихо сказала Анна Ивановна.
Зиночка молчала, не зная, краснеть ей за своего ученика или гордится им. И тут, словно отвечая ее мыслям, старый учитель сказал:
- Мы часто допускаем ошибку: воспитываем в детях себе подобных. А надо воспитывать их такими, какими мы сами мечтали стать, да вот не вышло... Надо, чтобы этот Шурик не стоял, понурив голову перед малиновой скатертью, как молодой Прокоп. А рванул бы ее на себя и крикнул бы в лицо судьи и подсудков: "Что вы из знамени скатерть сделали? Да еще чернильных пятен наставили!.." Сперва мне, как Галилею, говорили: "Отрекись!" Я твердил им: "А все-таки она вертится. Люблю!" Мне в ответ: "Не должна она вертеться. Не имеет права учитель влюбляться в ученицу. Если все учителя влюбятся в своих учениц..." Тогда я стал просить их: "Вы хоть ее пожалейте!" Ничего не пожалели черные монахи. "Мы, - говорят, - за тебя перед роно отвечать не будем!"
В окне давно уже не было круглой ушастой головы, но все учителя время от времени посматривали в сторону окна, как бы опасаясь, что маленький хитрец затаился где-нибудь внизу и появится снова.
- Что же было дальше, Прокофий Андреевич? - спрашивали со всех сторон, когда старый учитель умолкал и погружался в свои мысли.
- Дальше был длинный стол, покрытый малиновым сукном с кляксами. За этим столом сидели мои товарищи. И никто не мог поднять глаз, потому что втайне сочувствовали мне. И никто не поднялся над малиновой скатертью и не сказал: "Товарищи, что вы делаете? Разве можно судить любовь как преступление? Разве у вас есть моральное, нравственное право судить?"
Все молчали. Все подняли руки: проголосовали за отлучение от храма.
Руки поднять легко - глаза поднять трудно. А ведь судил меня один человек, остальные подсуживали. У того человека была язва желудка, и жена его поколачивала. И ему надо было выпустить злобу, как паровозу - лишние пары. Он ее и выпустил на мою любовь...
Уже давно перевалило за полночь, а вечеринка еще теплилась, и нет-нет в золе оживал уголек. Никто не хотел расходиться. Мир несчастной любви Прокопа, который долгое время был скрыт от каждого, вырвался наружу, сблизил людей, и всем хотелось еще побыть вместе.
- Где она теперь? - вдруг спросила Зиночка.
- Далеко, - не поднимая головы, ответил Прокоп.
- Сколько километров?
Этот почти детский вопрос молодой учительницы заставил Прокопа встрепенуться. Он поднялся, подошел к окну и, не поворачиваясь к собранию, сказал:
- Она не пережила позора, которым заклеймили нашу любовь... И побрела любовь на лед... И легла, свернувшись калачиком. И не гудели корабли, и люди не провожали ее, стянув с голов шапки. Все было так, как будто ничего не произошло. А она уже лежала на льду, мужественная и гордая. И засыпала навсегда. Холодные ветры перелетали через нее и заметали сухой снежной крупой... А вы говорите - при чем здесь лайки? Так поднимем чашу за любовь!
Но никто не поднял чашу. Прокоп медленно вернулся к столу и выпил свою один.
Было уже совсем светло, когда вечеринка кончилась и все разошлись по домам. В школе остались только Зиночка и ее атлетический телохранитель. Они стали расставлять по местам парты. В открытые настежь окна хлынула сырая свежесть рождающегося утра, и запах парной земли вытеснил из классной комнаты недозволенный запах табачного дыма. Парты поскрипывали и послушно вставали на свои места. Вот уже выстроился первый ряд, второй... А молодые люди все носили и носили эти древние деревянные станочки, на которых из человечка делают человека. Класс был залит светом, и только доска чернела, как огромное окно в ночь.
Неожиданно Зина остановилась и села за парту.
- Ты что? - спросил физрук.
Зина молчала.
- Ну что ты?
В его голосе звучала озабоченность.
- Лаек жалко, - прошептала девушка.
До него не сразу дошел смысл ее слов.
- Они молодцы, эти лайки, - наконец сказал учитель физкультуры. - Не желают унижаться. Состарились и пошли на лед.
- Состарились, - сказала Зиночка. - А любовь Прокопа была совсем молодой. И пошла на лед... умирать.
- Она тоже была гордой.
- Она была дурой... эта девчонка старшеклассница. Она должна была уйти с Прокопом...
- Ты хорошо рассуждаешь, Зиночка. А я тебя зову, зову... Почему ты не идешь?
Зиночка поднялась из-за парты, положила ему руки на плечи и заглянула в глаза.
- Не грусти, - сказала она тихо. - Ты еще молодой, зачем тебе грустить. Прокопу можно. А тебе ни к чему... Хорошая была вечеринка, правда?
И тут молодые люди почувствовали присутствие постороннего и, не сговариваясь, оглянулись. В окне виднелась лопоухая голова, которая подбородком оперлась на подоконник и наблюдала за происходящим.
Это был все тот же Шурик.
- Ты что здесь делаешь?
- Ничего, - ответил Шурик.
- Ты спать не ходил? - испуганно спросила молодая учительница.
- Ходил... Уже выспался, - ответил Шурик. - Мне жалко лайку. Я бы взял к себе старую собаку.
1 2
А сама смотрит мне в глаза, и я не могу оторвать от них взгляда. И вдруг чувствую, что не вижу ничего, кроме ее глаз... Бывают у людей безжизненные глаза, а эти были наполнены таинственной напряженной жизнью. И так меня потянуло к жизни ее глаз, к их тайным радостям и печалям!.. Я шагнул к ней, она повернулась и побежала. Один раз оглянулась - и скрылась в палисаднике. А в сентябре прихожу на урок - девчонка с Байкала сидит на второй парте у окна...
Он вошел в раж, старый Прокоп. Никогда еще рядом с ним не собиралось столько людей, которых он понимал, которых любил каждого по-своему. Кому, как не им, доверить свою исповедь! И он рассказывал, а они слушали его с любопытством и удивлением.
- Каждый раз, ложась спать, я думал о ней в надежде, что она приснится мне. Нет, не снилась. Вот ведь какое обидное дело... Только один раз приснилась. Такой получился сон странный. С пирожками. Мне приснилось, что она идет по классу с подносом, а на подносе пирожки с капустой. И каждому достается пирожок. Все молча берут и едят. Когда же она подошла ко мне - на подносе ни одного пирожка. Не достался мне пирожок, и ей тоже. Вокруг все едят пирожки так аппетитно, а она стоит передо мной с пустым подносом. И как бы спрашивает: что делать? И глаза у нее виноватые: извините, уж так получилось - не хватило вам пирожка. Я как-то глупо улыбаюсь: мол, ничего страшного, обойдусь. А самому ужасно обидно. Так обидно, что к горлу подступает горечь. Вот-вот заплачу, как маленький. И заплакал. Я плачу, а все едят. Тогда она говорит: "Вы не плачьте, я вам испеку пирог. Большой и вкусный". - "Не надо мне большого, мне бы маленький... пирожок. Мне сейчас надо, а потом будет поздно..."
После этого мне стало казаться, что она проникла в мою тайну. Знает об этом сне, участвовала в нем. И глаза у нее стали виноватыми: извините, уж так получилось.
Уж так получилось! Раньше я очень любил длинные дни, когда по часам вечер, а все вокруг залито светом. Теперь я стал любить ранние сумерки. Темные вечера были нашими друзьями: укрывали нас, когда мы шли вдвоем по скрипящим морозным улицам. Я и в темноте видел ее глаза, чувствовал их жизнь. И замечал, что она, эта жизнь, становится все радостней и труднее. Какое-то тревожное предчувствие появилось в ее глазах, но я старался не замечать его.
О чем мы говорили? Да о разных разностях. Я, например, рассказывал ей о странствующих голубях. Они водились в Северной Америке в прошлом веке. Летали не стаями, а целыми тучами. Их американцы уничтожали чем попало ружьями, палками, камнями. Целыми городами выходили на эту разбойную охоту. Лавочники, клерки, полицейские, поэты, изобретатели шестеренок все бежали и били, били, били... И дошло дело до того, что на земле не осталось ни одного странствующего голубя. Уничтожили целый вид! Помню, она очень жалела странствующих голубей. О любви мы никогда не говорили. Да нужно ли вообще говорить о любви? Разве говорят о том, что ходят по земле, дышат воздухом...
Прокоп опустил глаза. Умолк. Потом тихо, каким-то чужим голосом сказал:
- Однажды мы совершили ошибку: вышли из темной улочки на светлую. И там нас увидели вместе.
- Ай-яй-яй! - вдруг выдохнула Фокина.
У нее это получилось помимо ее воли. Она даже сама испугалась своего "ай-яй-яй" и поспешно поднесла ко рту руку с салфеткой. Но Прокоп услышал. Повернулся к Фокиной всем корпусом. Даже слегка наклонился к ней.
- Правильно, Фокина! Верно, голубушка! Нельзя выходить на свет, если любовь. Но мы забылись. Потеряли голову. Всем парням и девкам разрешается ходить обнявшись. Нам нельзя было... И пошла молва по городам и весям: учитель Седов крутит любовь со своей ученицей!
И он засмеялся жестким смехом, похожим на плач.
- Что же было дальше? - тихо прошептала Зиночка.
- Расскажите, Прокофий Андреевич, - стали просить остальные.
А Прокоп все хмурился, молчал.
- Я вам лучше про собак расскажу, - сказал он.
- Не надо про собак! Нам про любовь, - настаивал "химик", поводя озорными цыганскими глазами.
- Про собак, между прочим, тоже интересно, - вздохнул Прокоп, и в это мгновение со стороны окна донесся тонкий детский голосок:
- Про собак интересней!
Все оглянулись и увидели мальчишку. Не всего мальчишку, а круглую ушастую голову и подбородок, прижавшийся к подоконнику. Глаза мальчика были широко раскрыты, и в них горело яростное любопытство. Он наблюдал за происходящим в классе, и то, что видел и слышал, было таким необычным, что сковало его, как действие гипноза.
Зина поднялась со стула, сокрушенно воскликнула:
- Пряхин! - И устремилась к окну.
Пряхин не шелохнулся.
- Ты что здесь делаешь?
- Смотрю.
- Не смотришь, а подсматриваешь, - сказала Зина. - А подсматривать за взрослыми отвратительно.
- Отвратительно? - переспросил мальчик, все еще не приходя в себя.
- Ты давно подсматриваешь? - спросила Зина.
- С самого начала.
- С самого начала! Немедленно отправляйся домой. Тебе здесь нечего делать!
- Так интересно же, - пояснил мальчик.
- Что ты слышал?
- Как песни пели... слышал. А когда говорили, было плохо слышно. Но про собак я слыхал.
Мальчишке не хотелось уходить. Сейчас, глядя в окно школы, он сделал удивительное открытие. Оказывается, учителя могут петь, смеяться, есть винегрет - как все обычные люди. Но от этого они не упали в его глазах, напротив, приобрели новые любопытные качества и стали ближе.
К окну подошел "химик":
- Хочешь бутерброд? - спросил он мальчика.
- Я сытый.
- Тогда давай отсюда. Одна нога здесь, другая дома. Понял?
- Понял, - ответил мальчик, но с места не тронулся.
Пришлось в дело вступиться Прокопу. Он подошел к окну и строго - он умел это делать - глянул на маленького нарушителя спокойствия.
- Ты знаешь, кто я? - спросил он мальчика.
- Прокоп! - выпалил первоклассник.
- Правильно. А тебя как звать?
- Я Шурик.
- Так говоришь - про собак интересней?
- Интересней.
- Расскажу... в другой раз. А теперь, брат, дуй отсюда. Договорились?
- Договорились!
Подбородок отклеился от подоконника. И мальчик растворился во тьме летней ночи.
- Мне нравится этот ушастый Шурик, - сказал Прокоп, тяжело опускаясь на стул. - Я люблю, когда во взрослом можно разглядеть ребенка, а в ребенке просматривается взрослый. И никакой мути! Кстати, у кого учится этот Шурик?
- У Зиночки, - тихо сказала Анна Ивановна.
Зиночка молчала, не зная, краснеть ей за своего ученика или гордится им. И тут, словно отвечая ее мыслям, старый учитель сказал:
- Мы часто допускаем ошибку: воспитываем в детях себе подобных. А надо воспитывать их такими, какими мы сами мечтали стать, да вот не вышло... Надо, чтобы этот Шурик не стоял, понурив голову перед малиновой скатертью, как молодой Прокоп. А рванул бы ее на себя и крикнул бы в лицо судьи и подсудков: "Что вы из знамени скатерть сделали? Да еще чернильных пятен наставили!.." Сперва мне, как Галилею, говорили: "Отрекись!" Я твердил им: "А все-таки она вертится. Люблю!" Мне в ответ: "Не должна она вертеться. Не имеет права учитель влюбляться в ученицу. Если все учителя влюбятся в своих учениц..." Тогда я стал просить их: "Вы хоть ее пожалейте!" Ничего не пожалели черные монахи. "Мы, - говорят, - за тебя перед роно отвечать не будем!"
В окне давно уже не было круглой ушастой головы, но все учителя время от времени посматривали в сторону окна, как бы опасаясь, что маленький хитрец затаился где-нибудь внизу и появится снова.
- Что же было дальше, Прокофий Андреевич? - спрашивали со всех сторон, когда старый учитель умолкал и погружался в свои мысли.
- Дальше был длинный стол, покрытый малиновым сукном с кляксами. За этим столом сидели мои товарищи. И никто не мог поднять глаз, потому что втайне сочувствовали мне. И никто не поднялся над малиновой скатертью и не сказал: "Товарищи, что вы делаете? Разве можно судить любовь как преступление? Разве у вас есть моральное, нравственное право судить?"
Все молчали. Все подняли руки: проголосовали за отлучение от храма.
Руки поднять легко - глаза поднять трудно. А ведь судил меня один человек, остальные подсуживали. У того человека была язва желудка, и жена его поколачивала. И ему надо было выпустить злобу, как паровозу - лишние пары. Он ее и выпустил на мою любовь...
Уже давно перевалило за полночь, а вечеринка еще теплилась, и нет-нет в золе оживал уголек. Никто не хотел расходиться. Мир несчастной любви Прокопа, который долгое время был скрыт от каждого, вырвался наружу, сблизил людей, и всем хотелось еще побыть вместе.
- Где она теперь? - вдруг спросила Зиночка.
- Далеко, - не поднимая головы, ответил Прокоп.
- Сколько километров?
Этот почти детский вопрос молодой учительницы заставил Прокопа встрепенуться. Он поднялся, подошел к окну и, не поворачиваясь к собранию, сказал:
- Она не пережила позора, которым заклеймили нашу любовь... И побрела любовь на лед... И легла, свернувшись калачиком. И не гудели корабли, и люди не провожали ее, стянув с голов шапки. Все было так, как будто ничего не произошло. А она уже лежала на льду, мужественная и гордая. И засыпала навсегда. Холодные ветры перелетали через нее и заметали сухой снежной крупой... А вы говорите - при чем здесь лайки? Так поднимем чашу за любовь!
Но никто не поднял чашу. Прокоп медленно вернулся к столу и выпил свою один.
Было уже совсем светло, когда вечеринка кончилась и все разошлись по домам. В школе остались только Зиночка и ее атлетический телохранитель. Они стали расставлять по местам парты. В открытые настежь окна хлынула сырая свежесть рождающегося утра, и запах парной земли вытеснил из классной комнаты недозволенный запах табачного дыма. Парты поскрипывали и послушно вставали на свои места. Вот уже выстроился первый ряд, второй... А молодые люди все носили и носили эти древние деревянные станочки, на которых из человечка делают человека. Класс был залит светом, и только доска чернела, как огромное окно в ночь.
Неожиданно Зина остановилась и села за парту.
- Ты что? - спросил физрук.
Зина молчала.
- Ну что ты?
В его голосе звучала озабоченность.
- Лаек жалко, - прошептала девушка.
До него не сразу дошел смысл ее слов.
- Они молодцы, эти лайки, - наконец сказал учитель физкультуры. - Не желают унижаться. Состарились и пошли на лед.
- Состарились, - сказала Зиночка. - А любовь Прокопа была совсем молодой. И пошла на лед... умирать.
- Она тоже была гордой.
- Она была дурой... эта девчонка старшеклассница. Она должна была уйти с Прокопом...
- Ты хорошо рассуждаешь, Зиночка. А я тебя зову, зову... Почему ты не идешь?
Зиночка поднялась из-за парты, положила ему руки на плечи и заглянула в глаза.
- Не грусти, - сказала она тихо. - Ты еще молодой, зачем тебе грустить. Прокопу можно. А тебе ни к чему... Хорошая была вечеринка, правда?
И тут молодые люди почувствовали присутствие постороннего и, не сговариваясь, оглянулись. В окне виднелась лопоухая голова, которая подбородком оперлась на подоконник и наблюдала за происходящим.
Это был все тот же Шурик.
- Ты что здесь делаешь?
- Ничего, - ответил Шурик.
- Ты спать не ходил? - испуганно спросила молодая учительница.
- Ходил... Уже выспался, - ответил Шурик. - Мне жалко лайку. Я бы взял к себе старую собаку.
1 2