сифон для душевой кабины с высоким поддоном
Горький Максим
Лето
А.М.Горький
Лето
... Гляжу в окно - под горою буйно качается нарядный лес, косматый ветер мнёт и треплет яркие вершины пламенно раскрашенного клёна и осин, сорваны жёлтые, серые, красные листья, кружатся, падают в синюю воду реки, пишут на ней пёструю сказку о прожитом лете, - вот такими же цветными словами, так же просто и славно я хотел бы рассказать то, что пережил этим летом.
В тихий и лесной Тумановский уезд, в деревню Высокие Гнезда я был направлен одним знакомым. Явился туда под видом дачника, имея паспорт на имя Егора Петровича Трофимова, третьей гильдии купца. Прошлое моё было таково: жил в Москве, имел бакалейную лавочку; когда - после переворота начались эти экспроприации, я со страха в уме помешался, год с лишком в больнице лежал, а теперь ищу для отдыха уединённой жизни. Вдов, одинок на земле и душевно расстроен. Эта история сразу хорошо поставила меня среди мужиков, - человек разорённый, да ещё и полоумный - что тут интересного для них?
Снял я келью у старой девы, бобылки, за девять рублей до покрова. Несколько дён кряду походил по деревне, чтобы все видели, познакомился с урядником, напоил его чаем, попросил о защите, о внимании. Всё идёт хорошо, он меня покровительственно одобряет.
- Ничего, Егор Петрович, живите, а мы тихим людям рады! - говорит он, поглаживая рябые щёки неверными, дрожащими руками. И речь у него - тоже неверная, вся пересечена оговорками и поправками.
- Места у нас для таких людей очень приспособленные - никаких заводов, фабрик в округе нет, то есть тут, верстах в двенадцати, некоторые химики дёготь гонят и ещё что-то, человек с тридцать рабочих, но - они всё больше здешние, пришлых немного, и волнений каких-нибудь теперь нет.
Маленький он, сухой, личико костлявое, щёки глубоко вспаханы оспой, а лоб почти не тронут ею, и на нём чутко, как мышиные уши, вздрагивают брови, похожие на вопросительные знаки. Глаза маленькие, мутные и беспокойные.
- Народ здесь больше раскольники, хотя, конечно, молодёжь, она уж ни богу, ни чёрту, а всё для самой себя, - рассказывает он. - Положим, я здесь недавно, с осени, а раньше в Займище служил, знаете - затон там, стоянка пароходов? - очень трудно! Особенно - зимой. Приходилось стрелять в людей, в меня тоже палили, лошадь пострадала, ногу вывихнул, а у меня - жена, троё ребят, - попросился, чтобы перевели. Конечно, и здесь - не на печке, бывают разные волнения, а всё-таки спокойнее - мужик ещё не отчаялся и жизнь свою ценит, а уж этот рабочий народ - вы, городской житель, сами знаете, каков он... Хотя они, фабричные, проникают во все щели, как бы ветер, примерно, однако - мы их замечаем...
Похож он на комара, начальник сей, а в голове у него, видимо, заплуталась какая-то непонятная ему мыслишка и шумит там, тихонько беспокоя господина Клеонова.
Много теперь надорванных людей, живущих прошлыми страхами, в ожидании будущего ужаса.
Деревенька маленькая, уютная, и хоть бедная, но урядливая. Стоит в широком кольце лесов, на холме, обегает этот холм полукругом бойкая и светлая речка Вага. Везде, куда ни глянешь, увалы и холмы, на них, словно ковры, пашни лежат; всюду, замыкая дали, стоят леса, и только в северном углу распахнулись они, выпуская на поляну сплавную реку Косулю, но она, приняв Вагу в берега свои, круто изогнулась и уходит снова в темноту лесов.
Уже на второй день своей жизни в Гнездах, гуляя по деревне, я приметил человека, который был мне указан, да и он чутьём понял, кто я.
Новый мой знакомец - сын старосты, Егор Досекин, человек крепкий и круглый, словно булыжник, с большой головой, серое скуластое лицо его точно из камня вырезано, и весь он похож на черемиса. На подбородке и скулах растёт тонкий и кудрявый желтоватый волос, узкие глаза косоваты и прищурены, смотрят недоверчиво и строго.
Он первый подошёл ко мне за деревней у мельниц, ткнул рукой в свою шапку, заложил пальцы за пояс и спрашивает:
- Любуетесь?
- Да. А вы здешний?
- Егор Досекин, ежели интересно.
- Очень, - мол, - рад. Записочка у меня к вам.
- Так.
Оглянулся, взял записку, прочитал, аккуратно и мелко разорвал её и, скатывая обрывки маленькими шариками, говорит:
- Всё в порядке. Недели две ждём вас. Вечерком я приду - хорошо будет?
Вот и познакомились.
Вечером он сидел в келье моей, пил чай и рассказывал, в упор глядя на меня карими и словно кремнёвыми глазами:
- Всего нас четверо: я, Авдей Никин, Ваня Малышев, а четвёртый недавно явился - вашей хозяйки двоюродный племяш, Шипигусев Алексей, пролетарий, он в городе на фабрике чернорабочим был, надорвался и живёт здесь впроголодь потому на работу не способен, да и нет её.
Голос у него сочный, в книжных словах слышен насмешливый звон, будто человек сам над собой подтрунивает.
- Что мы делаем, спрашиваете? А вот соберёмся и говорим друг другу: хорошо бы, если бы кабы, вот бы... и другие умные и новые слова. Книг у нас почти нет, а которые брошюрочки имеем - их назубок вытвердили. Самый бойкий у нас Алексей - он тут подростками занят, беседы с ними ведёт, читает им, а мы и до этого не дошли.
Он мне сразу понравился: говорит веско, слушает чутко, понимает быстро, никогда не торопится, а, должно быть, всё делает скоро. Книг читал маловато, но из тех, которые прочёл, выгрыз всё ценное, как мышонок мякиш из краюхи хлеба.
Понижая голос, он говорит быстрее и всё пристальнее смотрит на меня цепкими глазами.
- Теперь вот первое дело закон о выделе надо знать - могучий закон придуман, об него деревня вдребезги разбиться должна - с этого бы нам и начать. Как полагаете?
- С него и начнём, - отвечаю.
- Во-от! Вы его нам объясните во всей тонкости, а мы уж дальше расскажем. Вы сами-то как насчёт этого закона?
Ну, думаю, огорчу я тебя сейчас и, зайдя издалека, доказываю необходимость для человека порвать все цепи свои.
- Обняла, - говорю, - земля человека чёрными лапами своими и выжимает из него живую свободную душу, и вот видим мы пред собою жадного раба...
У него вспухли жилы на висках, покраснели скулы, пальцы дробно стучат по столу, и большая лохматая голова согласно кивает мне.
- Верно! - восклицает он, вскочил, опёрся руками о стол, наклонился ко мне. - Я иначе думать учился и в книжках иное читал, но верно ваше слово, товарищ! Мне двадцать шесть годов, и лет пять я в душе моей всякий древний бурьян без успеха полол. А после переворота - третий год уже пошёл - вижу, надобно мне всё с начала передумать. Невозможно новую жизнь строить из гнилых обломков, на старой этой нашей земле. Сказать вам думы мои не умею складно - скажу просто: человек должен быть освобождён из плена земли своей. Силу плена этого видел я. Вот, погодите, расскажу о временах перед первой Думой - ну и поганые же дни были! До того исказились люди от жадности, так опьянели все - никто ничего не видит, ничего не хочет понять, одно кричат: земля, земли! Бит был я за мои речи в те дни, хотя и сам не понимаю теперь, что говорил, о чём? Видел одно - не туда народ повернул силу свою... были же силы, были! Но увязли ноги по колена в земле, и - всё встало, рассеялось, всосалось обратно в неё.
Он топнул ногой об пол и ткнул пальцем вниз, отирая покрытое потом, возбуждённое лицо.
- Прямо сказать - не на земле люди живут, а в самой земле, вплоть по маковку. Алексей верные слова говорит: сожрал мужичок Великую Революцию во Франции! Я про это ничего не знаю, не читывал, ну а верю, я могу это понять - он сожрёт!
Смотрю я на него и радостно думаю: "А ты, милый, видать, птица редкая и новая - пусть скажется в добрый час!" Нравится мне его возбуждение, это не тот красивый хмель, который охватит городского интеллигента на краткий час, а потом ведёт за собою окисляющее душу стыдное похмелье, это настоящий огонь жизни, он должен спокойно и неугасимо жечь душу человека до дня, пока она вся не выгорит.
До полуночи просидели мы с ним, и неохотно проводил я его за ворота, да и он ушёл тоже нехотя. Стоя у ворот, смотрю я, как твёрдо и споро шагает он вниз посреди улицы между тёмных изб, сонно и молча прижавшихся к земле. Уже отогретая солнцем весны, спит она и сладко дышит во сне запахами свежих трав. Хорошо было у меня на душе в тот час - люблю я чувствовать себя на месте и у дела.
Густо оросилось тёмное небо звёздами - иную едва видно, а без неё небеса беднее будут.
Товарищи Егора тоже оказались интересными людьми: Авдей Никин похож на ямщика со старой картины - кудрявый, большебровый, голубоглазый молодец высокого роста и силач, но лицо у него хмурое, над переносицей глубокая не по летам складка; молчалив он, а если говорит, то - кратко и всегда как-то в сторону. Ему двадцать три года, один сын у матери, земли имеет двадцать две сажени, лошади нет, поэтому землю он сдаёт, а сам ходит батрачить у богатых мужиков и по экономиям. А мать у него пьяница, и если сын не даст ей на водку, она выкрадет у него заработок ночью и пропьёт, а когда нет у него работы, она в кусочки ходит, - от этого, должно быть, и хмур парень. До книг он жаден, однако о прочитанном не любит беседовать; отдавая мне книгу, тихо и задушевно молвит: "Хорошо!" - или: "Очень хорошо!"
И в такую минуту глаза у него светятся ласковой, умной улыбкой.
Не один раз пробовал я расспросить его - что же именно хорошо? Но вижу - смущается он, отвечает нехотя, и я оставил расспросы до времени.
На общих чтениях, немедля устроенных нами, он ставит вопросы редко и почти всегда в таком роде:
- Вот указывается, что христианство объединило и бедных и богатых, а социализм - может?
- Значит - всегда это учение снизу, от народа шло? Отчего же рабочий, говорите, скорее нас принимает этот путь?
Ответы мои, видимо, удовлетворяют его; заметно у Авдея спешное стремление всё округлить, завершить и прочно поставить в душе. Мне это не очень нравится в нём. Вот тёзка мой, Досекин, он любит развёртывать каждый вопрос, словно кочан капусты, всегда добиваясь до стержня. А Ваня Малышев паренёк из старой раскольничьей семьи, дядя у него известный в крае начётчик, грамоте Иван учился по-церковному, прочитал бесконечно много книг славянской печати, а теперь сидит над библией, ставя её выше гражданских книг.
- Оттого и прославили её книгой для ума трудной и опасной, что это книга народная, - тихо и упрямо доказывает он. - Вот видите, опять являются пророки правды народной, и хотя иначе, острее отточена она теперь, а всё та же древняя правда, самим народом одуманная.
Наружность у него невидная, пятаковая, трудно его отличить в горсти деревенских парней - всё как у всех! И только присмотрясь внимательно, замечаешь в серых глазах мягкое, спокойное упрямство, чувствуешь в его теле тугую пружину гибкой, но не ломкой воли.
Таких тихого характера людей наблюдал я, будучи солдатом; являются они перед начальством и говорят, покорные своей вере:
- Военное дело считаю грехом - ружья в руки не возьму!
Бьют их нещадно, стращают всеми страхами, держат в строжайших карцерах по месяцу и более, сажают в сумасшедшие дома, в тюрьмы и, не сломив, засылают людей куда-то на край земли, если не убьют.
Алеша Шипигусев - человек нервный, тоскующий, резкий сердцем и словом, угловатый, но крепкий, словно хрящ. Ума бойкого, но хочет объять всё сразу, спешит, хватает широко и рвётся, как старый бредень; видит юное бессилие своё, колотит себя кулаком по лбу, ругает, впадая в тоску, а потом дня на три уткнётся в книжку и снова бодр, горд, криклив - всё понял, всё узнал. Тут его надо вспрыснуть холодными словами, он рассердится, поспорит, потом посмеётся над собой и снова сядет за книжку. Знает для своих двадцати лет многонько, но в голове у него - как в новой квартире: привезено почти всё уже, а всё не на своём месте, ходит человек между вещей и стукается об них то лбом, то коленкой.
Спелись мы все быстро и дружно, только Авдей смущал меня: торопливое его желание поскорее свести концы с концами в душе своей не сливалось со сдержанным характером и недоверчивым блеском голубых глаз.
Вскоре после приезда моего в деревню у Никина разыгрался настоящий роман: оказалось, что на святках он сошёлся с младшей дочерью богача Астахова, Настей, и теперь она была непраздной от него, а отец начал истязать её, допытываясь, кто соблазнил. О ту пору Авдея не было в деревне, но узнав, что дело открылось, бросил он работу, явился к старику Астахову.
- Это я Настин муж.
Богатей обезумел, кричит:
- Нищий! Еретик!
Бросился на него с топором, но Авдей во время схватил тестя, говорит:
- Выдай Настю за меня. Что тебе делать, кроме этого?
Тут Астахов согласился, понимая, что если отказать парню, так он сейчас изломает ветхие стариковские кости, а сам в ту же ночь отправил Настасью куда-то в скиты и принялся травить Никина: то и дело таскают парня к земскому, к становому, в волость, и никто в округе не берёт его на работу.
Тогда Авдей, спокойствия обычного не теряя, пожелтел весь, глаза прищурил и сквозь зубы рычит:
- Сожгу! Убью!
Уговариваем:
- Что ты! Каторги захотел?
- Нельзя им уступать, ни в чём нельзя! - кричит парень и мечется, как волк в западне. - За пуговицу буду драться до смерти! И не быть тому, чтобы он командовал Настей, - она мне по чести жена, я её найду, выкраду, сам от него спрячу...
Дело совсем неисполнимое. Найти девицу и украсть - не велик труд, так! Но куда же он её спрячет по этим местам, где даже число горшков в каждой избе известно на пятьдесят вёрст кругом? Жизнь прозрачная, - кроме тараканов - всё на счету.
Досекина в те дни не было с нами, его земский на неделю под арест посадил. Алексей и Ваня решили помогать Никину, пришлось тогда вступиться в дело мне; достал я девице паспорт, указал в губернии людей, которые не откажут приютить её до родов. Никин её выкрал, а Алёша отвёз в город; там её после родов пристроили кормилицей к хорошим людям.
Авдей тоскует, жалуется:
- Не могу бросить несчастную мать мою, - говорит он, скорбно понуря голову, - а то бы и я ушёл в город.
- Тяжело вам с матерью? - спрашиваю. Он сидел у меня в тот час, пришёл благодарить за помощь, чудак.
У него брови прыгают, губы дрожат.
- Легко ли! - говорит он, словно задыхаясь. - Горько и стыдно - чем поможешь?
1 2 3