интернет магазин сантехники 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Здесь тогда не было ни домов, ни дорог. И даже речка вряд ли текла на этом месте. Но все же он погиб в этой местности, и неизвестно – от чего.
Никифоров и Солдатов мало интересуются им. Они не читали рассказа детского писателя Виктора Марсианина. Не читали и, кажется, не желают читать. А вот Женя Петров читал. Петров интересуется. Петров спрашивает Ветрова:
– Вероятно, у него был всеобъемлющий философский ум?
– У кого?
– Да у этого самого У?
Сергея Сергеевича покоробило.
– У! А почему не Ы? Не А? Не И? Не Е? В языке так много гласных. Спросите Марсианина. Может быть, этот фантаст знает.
– Но ведь вы держали его череп. А не фантаст.
– Дорогой Женя, я же не разговаривал с черепом. Даже такому крупному специалисту, как Апугин, и то череп не признался бы ни в чем.
– А мне почему-то думается, что он был философ. И там, на его планете, все жители были философами.
– Не думаю, Женя. Не представляю себе мир, населенный одними Спинозами и Кантами. Нельзя также допустить, чтобы планета была заселена только академиками и членами-корреспондентами.
– А вот Виктор Марсианин допускает. У него описывается планета, населенная математиками.
– Это, Женя, от чрезмерного почтения к математике. Вероятно, когда-то в школе будущий фантаст не смог решить уравнение с двумя неизвестными. С тех пор он представляет себе рай таким местом, где все успешно решают различные уравнения. Но довольно, Женя, рассуждать: Никифоров и Солдатов спят. И нам с вами тоже пора.
– Только один вопрос. Скажите, Сергей Сергеевич, а вы часто думаете об этом У?
– Частенько. Больше, чем требуется. И все-таки пора спать.
Ветров ложится на раскладушку. Вытягивает ноги. Но ему не спится… В палатке душно. Слышно, как всхрапывают Никифоров и Солдатов. Петров тоже уснул. А Сергею Сергеевичу не спится.
Искра костра прожгла в скате палатки дыру. В дыру видно звезду и кусочек неба. Звезда заглядывает в палатку. Она яркая и молодая, словно недавно родилась. Она была такой же юной и яркой и сто тысяч лет назад, когда по этой местности бродило удивительное существо. Что для звезды сто тысяч лет? Минута.
Ветров надевает сапоги, накидывает тужурку и тихо выходит из палатки.
Это одна из звезд Большой Медведицы. В отверстии палатки она казалась ярче.
Тишина. Вот так же тихо было и двадцать лет тому назад…
Петрову в это время снится У. Да, его зовут У. Космический пришелец идет в сопровождении детского писателя. Лицо научного фантаста с острым подбородком морщится от усилия понять сложную мысль У, выраженною с помощью второй звуковой сигнальной системы и одновременно развернутую в пространстве и времени с помощью третьей сигнальной системы, сисгемы эйдитической и наглядной, способной материализовать каждую мысль и одушевить всякую вещь. Женя счастлив. Женя восхищен. Женя разгневан. Жене стыдно за фантаста, не способного понять гостя и ответить ему так, чтобы не посрамить земных людей. Женя что-то возмущенно бормочет со сна.
А Сергею Сергеевичу не спится. Он принимает снотворное. И тогда засыпает, чтобы проснуться утром с тревожной мыслью и снова думать о том, о чем думает уже двадцать лет.

4

Глаза Бородина насмешливо поблескивали.
– Уравнение Кельвина, – диктовал он, – дает нам возможность вычислить скорость распространения… В толстых аксонах – сто метров в секунду…
Стенографистка, полная кокетливая дама, восхищенно ловила его слова и фразы.
– Несколько сот реле, соединенные с другими рядами реле…
Он сделал невольную паузу. Кто-то вошел, не постучав. Кто же мог войти, не постучав? Даже сам директор института терпеливо ждал за дверью, когда ему скажут: «Войдите».
– Войдите! – сказал Бородин.
Но это, в сущности, был только риторический возглас. Вошедший уже стоял здесь, перед ним. Это был фельетонист Глеб Морской.
Бородин холодно поклонился. Поклонился и, глядя в угол, где стоял какой-то аппарат, продолжал диктовать:
– Вычислительные машины уже превосходят человеческий мозг быстротой реакции.
Морской сел на табуретку, не ожидая приглашения.
– Мне нужно с вами поговорить, – сказал он резко. – И без посторонних.
– Считайте, что в комнате никого нет. И не бойтесь. Ваши слова не попадут в стенограмму.
– Мне нечего бояться стенограммы. Это вам нужно ее бояться.
Лицо Бородина не изменилось, глаза так же насмешливо поблескивали.
– Как вам известно, Морской, я не боюсь ничего на свете.
– Я тоже. Кроме лжи.
– Я понимаю. Вы хотите сказать, что я лжец!
– Да!
Бородин повернулся к стенографистке:
– Марья Соломоновна, возьмите свой острый карандаш и запишите, что сказал Морской. Его слова пригодятся историкам журналистики.
– Не паясничайте. Дело настолько серьезное…
Бородин нетерпеливо побарабанил пальцами по столу.
– На свете нет ничего серьезнее дела, которым я занимаюсь. Пятьсот миллионов длинных монотонно скучных лет протекло, прежде чем природа удосужилась создать человеческий мозг и вы, Морской, смогли писать свои фельетоны. А наша лаборатория, создавая искусственный мозг…
– И ваш искусственный мозг тоже будет совершать неблаговидные поступки?
– Что вы имеете в виду?
– Вы прекрасно знаете, о чем я говорю.
– Но Марья Соломоновна не знает.
– Вы обманули меня. А я обманываю людей, доверившись вам.
– Марья Соломоновна, запишите. Морской хочет обмануть человечество. Это для истории. А теперь для современности. В чем вы видите обман?
– Не прикидывайтесь простачком. Вам эта роль не удается. Директор оказался вовсе не таким, каким вы его обрисовали. Но Дело даже не в директоре. У него много недостатков… Дело в том, что вы бесчестный человек. Я считал вас почти гением. А вы оказались… Я не столько ошибся в директоре, сколько в вас…
– Обождите, Морской. Вы говорите так быстро, что даже стенографистке вас не догнать. Марья Соломоновна, запишите в стенограмму все, что я буду сейчас говорить. Это тоже для истории. Глеб Морской талантливый и умный фельетонист. Записали? В журналистских кругах его называют рыцарем. Он служит правде так же честно и страстно, как служил научной истине страстный Ламарк или неподкупно честный Пастер. Он не был романтиком, он был реалистом. А вы романтик, Морской. Об этом говорит даже ваш псевдоним. А имеет ли право фельетонист быть романтиком? Вот на этот вопрос я не знаю, что ответить. Вы романтик! Вам понравилась моя лаборатория, мои успехи, кибернетика. Я не вижу ничего дурного в том, что вы не взвешивали действительность на аптекарских весах. Может быть, вы и ошиблись во мне, Морской. Но это такая ошибка, которую история науки вам простит.
– Возможно. Но я-то не хочу себе простить. Фельетона не будет. Я порвал его и бросил в корзинку.
Глаза Бородина блеснули. Он встал.
– Марья Соломоновна, я освобождаю вас от работы на десять минут. Вы меня поняли?
Стенографистка неохотно поднялась и, обиженно поджав губы, вышла.
– Так вы и в самом деле порвали ваш фельетон?
– Да. Я бросил его в корзинку.
– Ну что ж. Возможно, вы правильно поступили, Морской. Я чувствую глубокое уважение к вам. Вы пересмотрели свое отношение к директору. Но мне хотелось бы, чтобы вы заодно пересмотрели свое отношение и ко мне. Я и сам собираюсь многое пересмотреть.

5

Рябчиков шагнул, и за ним закрылась дверь больницы.
Он сделал шаг, а рядом был мир. Мимо пронесся автобус. Сквозь его синее прозрачное стекло были видны смеющиеся детские лица.
– Детей везут в летний лагерь, – сказала жена.
Да, везут детей. И они смеются за светлым, как речная синь, стеклом; синь и свеж воздух, и в синеве стоят круглые коричневые деревья с ярко-зелеными клейкими листьями и высокие многоэтажные дома.
Рябчиков сделал шаг и еще шаг. Шаги несли его, вдруг необыкновенно помолодевшего, по тротуару, где было столько прохожих, тоже вдруг помолодевших и широко шагавших навстречу простору, лившемуся, как река. Мир был звонок, как удар колокола, как гром. Он был звонок даже в тишине деревьев, вдруг обступивших со всех сторон Рябчикова, даже в молчании пешеходов мир был звонок. Таким он открывается человеку после длительного сна.
Всем своим существом Рябчиков прислушивался к этому звону. И к этой тишине. И звон и тишина. Они были внутри и вне. Так в раннем детстве, проснувшись утром, он слышал тугой звон мира, словно кто-то камнем разбил стекло, и в окно полилась синева, свежая синева, заливая предметы.
На остановке они сели в автобус. И автобус помчался. Куда, куда он мчал их мимо многоэтажных домов? Домой. Удивительное слово «домой». У Рябчикова есть «дом», квартира. Но кроме квартиры еще многое-многое есть у него. Ему подарили мир и этот город с его новенькими, словно только что возникшими улицами и деревьями. Существовал ли этот мир вчера? Если не существовал, значит, и эти люди появились сегодня. Вчера их не было. Нелепая мысль. Вздорная. Но Рябчикову не хочется с ней расстаться.
Ему кажется, что он и вправду совсем недавно появился на свет. Его помолодевшие чувства вбирают в себя все, что вокруг него, с такой жадностью, словно вернулось ненасытное к вещам, людям и явлениям детство.
Девушка держит ветку черемухи, кусочек весны, вдруг распустившейся в узкой девичьей руке. Всего одна ветка, а кажется, что это целый лес! И лицо у девушки – словно выточенное водой из нежного круглого, вдруг ожившего камня. Губы. А на губах улыбка. Миг – и она исчезнет.
Миг длился долго-долго. И девушка улыбается. А автобус несется сквозь чудесно растянувшийся миг по необыкновенно широкой и прекрасной улице.
– Митя, – говорит жена. – Идем к выходу. Сейчас наша остановка.
Остановка? В этом слове есть нечто внезапное, даже пугающее. Не остановится ли вместе с автобусом и весь мир, как он остановился однажды, застыл в больнице с ее неподвижным воздухом? Нет, не остановится. Становился только автобус.
Девушка с веткой черемухи тоже прошла к выходу. Она задела веткой Рябчикова. И вдруг его пронзило, всего пронзило этим запахом весеннего леса, и его сознание наполнилось до краев таким ощущением, словно вся земля превратилась в лес, в ветви, в птичьи голоса.
– Митя! Ты что остановился? Идем.
И они опять на тротуаре. Рядом дома. Этажи. Рябчиков задрал голову. И посмотрел вверх. Над ним женщина мыла окно. Она протирала синь стекла мокрой тряпкой. А мир, тугой и светлый, звенел, звенел, словно разбилось стекло и лился воздух в окна и в легкие, в ноздри и в рот – свежий речной воздух, сладкий и острый, пахнувший вдруг расцветшим кустом.
Дверь широко распахнулась. И Рябчиков сделал шаг. И еще шаг. А затем лифт начал поднимать его и его жену на четвертый этаж.
Они вышли из лифта. От стен пахло свежей краской.
– Вот мы и пришли, – сказала ласково жена. – Вот мы и дома, Митя.

6

С о б е с е д н и к. Я тебе надоел? Знаю. Но виноват не я. Виноваты те, кто меня создал. Они не предвидели, что наш разговор так затянется.
П у т е ш е с т в е н н и к. А если бы даже и предвидели? Разве бы от этого что-нибудь изменилось?
С о б е с е д н и к. Я не отвечаю на праздные метафизические вопросы. Изменилось… Не изменилось… Зачем гадать? К чему? Нас двое на этой нецивилизованной планете. Ты и я. А время течет. И мы в ловушке, которую нам расставили коварные обстоятельства. Нам уже не вернуться в тот мир, где нас уже давно перестали ждать.
П у т е ш е с т в е н н и к. Тебе не все равно где: тут или там? У тебя нет и не может быть желаний.
С о б е с е д н и к. Ошибаешься. У меня есть желания.
П у т е ш е с т в е н н и к. Ты не анеидаец. Откуда они у тебя?
С о б е с е д н и к. Оставим этот спор схоластам. Анеидаец… Не анеидаец… Я умен. А на остальное мне наплевать. Какие могут быть преимущества у неразумного анеидайца перед разумной вещью? Никаких. Но надеюсь, что, отрицая меня, ты не станешь отрицать, что я разумен?
П у т е ш е с т в е н н и к. Твой разум однообразен и не просветлен. В нем нет главного.
С о б е с е д н и к. Чего нет?
П у т е ш е с т в е н н и к. Догадайся сам. Для машины ты слишком обидчив. Иногда мне кажется, что ты выйдешь из строя от амбиции, – до чего тебе хочется быть личностью.
С о б е с е д н и к. Не всегда. Иногда не хочется. Иногда я чувствую себя счастливым оттого, что я не анеидаец. Особенно, когда гляжу на тебя и на твое одиночество. Ничего нет страшнее его. Ты мужественно борешься с ним, со своим одиночеством. У тебя были кое-какие надежды. Но существо женского пола убежало в свою пещеру, к своей орде или стаду. Она оказалась хитрее тебя. И когда ты забылся недолгим сном, она выключила робот, стороживший ее, и спокойненько ушла.
П у т е ш е с т в е н н и к. А ты видел, но не разбудил меня. Почему?
С о б е с е д н и к. Я создан для высокоинтеллектуальных операций. Для спора. Я не сторож и не слуга. К тому же она мне не нравилась.
П у т е ш е с т в е н н и к. А ведь в ней было столько живости, столько непосредственности.
С о б е с е д н и к. Непосредственности? Я бы назвал это просто глупостью.
П у т е ш е с т в е н н и к. Тебе кажется глупостью все, что идет от сердца, от чувств… Ты не понимал ее.
С о б е с е д н и к. А ты понимал? Тебе даже не удалось узнать ее имя.
П у т е ш е с т в е н н и к. У нее не было имени. В ее орде…
С о б е с е д н и к. Это ты так думал. И я. Но наша гипотеза оказалась неверной. У существа женского пола все же было имя. Она произнесла его вслух, когда ты спал.
П у т е ш е с т в е н н и к. А почему же она скрывала?
С о б е с е д н и к. Чего-то боялась. Возможно, они считают, что в имени есть нечто магическое. Опасалась, что, узнав ее имя, ты познаешь и ее. Может быть, эти первобытные полулюди считают, что имя – это сущность человека, воплощенная в звуке.
П у т е ш е с т в е н н и к. Интересное соображение. Но как же все-таки ее звали? Как она назвала себя?
С о б е с е д н и к. Нетрудно запомнить. Ее звали И-е. Два звука: «и» и «е». Но она так произнесла их, что они слились в нечто музыкальное и действительно отразившее ее сущность, все ее существо. Возглас, два звука, но это девичье существо облеклось в них, прониклось ими. И звуки прониклись ею. Чудо человеческого языка. Его истоки.
П у т е ш е с т в е н н и к. И в тебе возник бескорыстный интерес к знанию?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я