Оригинальные цвета, удобная доставка
И это после того, что невзрачный
сопляк здесь натворил.
- Замолчи! - мрачно приказал конвоир, у которого в голове не
укладывалось, как можно петь после такого злодейства.
Но арестант не обратил на него внимания. Мягким голосом он как ни в
чем не бывало напевал арию - ту самую, что слышали по ночам эти стены. И
окрестные жители хорошо ее знали, даже те, кто не интересовался вокалом и
об опере знал понаслышке.
Поистине вся округа выучила арию наизусть. Пластинку крутили каждую
ночь, голос певца разносился окрест, наивный слушатель мог решить, что во
дворце обретаются сплошь любители оперы.
Никто не знал, почему выбор пал на эту арию: то ли в сером здании не
было другой пластинки, то ли большой московский начальник, плешивый удав в
пенсне, знаток и ценитель оперного искусства, любил именно эту арию. Во
всяком случае, она звучала здесь каждую ночь - чудесная мелодия,
наводившая страх на местное население.
Но сейчас до ночи было еще далеко, яркий полуденный свет затапливал
зеленую киевскую улицу Владимирскую, по которой за окном с веселым звоном
катил мимо дребезжащий, как корыто, старый трамвай.
И то, что доставленный только-только мальчишка, едва переступив
порог, совершил неслыханно тяжкое преступление, а теперь рассеянно напевал
известную в этих стенах арию, выглядело причудливо и странно - уж не
насмешка ли, не издевка ли?
- Замолчи, кому сказал?! - с угрозой напомнил конвоир.
Но арестант и теперь не умолк, видно, въедливый мотив так привязался,
что не избавиться, как ни старайся.
Следователь сделал конвоиру знак - ладно, мол, оставь.
То, что произошло, выглядело неправдоподобным: не мог человек в
полном рассудке - пусть даже враг и преступник - решиться на такое, не
мог. То была некая загадка, непосильная для ума; следователь напрягал свое
обостренное классовое чутье, но не находил ответа; от раздумий голова шла
кругом.
- Свихнулся, - убежденно определил конвоир, словно отвергал все
сомнения.
Что ж, видно, так оно и было, так и запишем, потому что иначе -
страшно подумать! - иначе земля содрогнется в ужасе, весь народ онемеет от
содеянного, кровь заледенеет в жилах, если хоть на мгновение допустить,
что мальчишка в своем уме.
Следователь вызвал усиленный конвой и отправил арестованного в
камеру. Когда его увели, следователь обессиленно сел и стал пальцами
растирать виски, морщась от мучительной головной боли.
Нет, не мог нормальный человек, даже заклятый враг и отпетый
преступник решиться на такое. Пойти на это способен был лишь больной,
безмозглое существо, псих ненормальный без царя в голове.
Уразумев, что имеет дело с сумасшедшим, следователь успокоился и
повеселел. Головная боль исчезла, в мыслях появилась привычная ясность:
разумеется, совершить такое мог только больной человек.
Со спокойной вполне душой следователь доложил по начальству, все с
ним согласились, никто не искал и не требовал объяснений. Да и любому
понятно было, что они имеют дело с сумасшедшим. Иного мнения никто даже не
высказал, потому что стоило усомниться и сразу возникали неизбежные
вопросы: куда смотрели и как допустили?
Кроме того, можно было самому спятить при мысли, что совершил это
человек в здравом уме.
Наутро арестанта отвезли в больницу. По правилам, конечно, полагалась
экспертиза, но следователь махнул рукой: и так все было ясно, без
экспертизы.
И честно говоря, не до того было: врагов везли тучами, сплошным
потоком, иногда по усталости мнилось, будто во врагах вся страна, все
поголовно - пестрое разноликое население от стариков и до младенцев:
старики имели прошлое, а младенцы могли впитать злой умысел с молоком
матери.
И потому работа во Дворце труда множилась и росла, работа шла день и
ночь, толковый конвоир мог в одночасье стать следователем, довольно было
классового чутья.
2
С утра доктор Германов нянчил внуков, обе дочери бросили детей на
отца и на высоких каблуках улетели вслед за мужьями, крыльями звеня; с
минуту он еще чувствовал на щеках мимолетную влагу прощальных поцелуев.
Разумеется, в семье все мнили его самым праздным - жена-подруга,
дочери-вертихвостки, их деловые мужья, даже внуки - горластая орава,
полагавшая деда своей собственностью. И поэтому Германов с утра обходил
магазины в поисках продуктов, устраивал постирушки, мыл и одевал внуков,
отводил в детский сад, перед работой забегал в прачечную или химчистку и
прочее, прочее... Жена то и дело уезжала в командировки и названивала
вечерами, объявляя не подлежащие обсуждению приказы.
Ах, вечерняя маета - ни конца, ни края. На нем держался дом - не
жизнь, а сущая круговерть, семья как должное взвалила на него все заботы,
он сносил безропотно, покорился раз и навсегда.
Он не имел минуты свободной, терпел с краткой обреченностью и лишь
изредка ходил в оперу или играл в шахматы.
По утрам доктор рысью бежал в поликлинику, где в коридорах роилась
очередь; больные с чужих участков норовили попасть к нему на прием. Не
было случая, чтобы он кому-нибудь отказал.
Это было нарушением, он знал, коллеги обижались, но отказать он не
мог, хотя другие врачи и администрация упрекали его каждый день. Однако в
сложных случаях они сами бежали за ним, потому что - кто, как не он?
После полудня жара затапливала город, дома погружались в зной, как в
кипяток, клейкая духота заполняла щели, нечем было дышать. Суета в городе
замирала, пустели улицы, повсюду царило сонное оцепенение, и само время,
казалось, замедляет бег.
Замотанный, затурканный семьей, пекущийся о ней ежечасно, одолеваемый
заботами, трясущийся над каждым своим пациентом, доктор смиренно изо дня в
день тянул лямку, не жалуясь и не ропща.
И лишь иногда, изредка он позволял себе пойти в оперу или сыграть в
шахматы; других радостей он не знал.
Закончив прием, доктор по жаре тащился на участок. Один за другим он
обходил дома, поднимался на этажи, звонил в квартиры, на участке его все
знали, даже собаки не лаяли.
В конце обеда он посещал огромный старинный дом, в котором
сохранились большие общие квартиры, двери были увешаны с указателями кому
как звонить; три длинных, три коротких...
Дом, как собор, настраивал человека на высокий и торжественный лад:
могучие стены, высокие потолки, лепнина...
После революции квартиры часто перестраивали. Прежде они были
задуманы разумно и удобно, для одной семьи, позже появились новые жильцы,
несметная саранча, из комнат кроили новые помещения - множество убогих
клетушек, среди которых затерялись кладовки, коридорчики, ниши, чуланы,
темные закутки, а стены и двери то и дело менялись местами, и случалось,
что дверь никуда не вела: откроешь, а за порогом стена.
Жильцы подозревали, что это неспроста, кто-то, видно, вздумал над
ними подшутить и не угомонился, пока не добился своего: квартиры стали
нелепыми и несуразными. Впрочем, как вся окрестная жизнь.
Каждая квартира была огромна, причудлива и неповторима. Каждая
квартира была держава - множество лиц, разные племена, пестрое население,
в котором имелись свои нищие, своя знать и свои пророки.
О, коммуналка, пою тебя как родину, мы все отсюда родом, ты живешь в
каждом из нас, куда бы мы ни ушли и кем бы ни стали. Еще не сложены о тебе
стихи, нет посвящений и поэм, что безусловно несправедливо, ты заслужила
быть воспетой. Ты - выражение эпохи, радость вечной борьбы, трудное
счастье, обретенное в бою. Ты вошла в нашу плоть и кровь, но где взять
слова, достойные тебя?
Германов знал, что в каждой квартире есть партии, правящая верхушка,
элита и оппозиция. В каждой квартире шла тотальная борьба всех со всеми,
жаркие схватки, мимолетные перемирия, годами тянулась вялая окопная война;
изредка соседи объединялись, когда их интересы сходились, чтобы вскоре
распасться вновь.
Квартиры жили, не скучая, день и ночь напролет хлопали двери,
разносились голоса, шаги, крики, смех и плач, ругань, и даже в глухие
ночные часы, когда квартира забывалась в тяжелой дреме, слышались
непонятные шорохи, стоны, легкий стук, шепот, неразборчивое бормотание, в
коридорах поскрипывали половицы, но стоило бессонному полуночнику
приоткрыть дверь и всмотреться в тусклое пространство, как скрип удалялся,
точно кто-то невидимый колобродил тайно, не показываясь на глаза.
Случалось, квартира цепенела, готовая разразиться бунтом: жильцов
терзали слухи о повышении платы за горячую воду или иная причина, и тогда
пестрое население превращалось в единый, способный на подвиг народ.
Одна из квартир вызывала особый интерес. Было в ней нечто загадочное.
Никто толком не знал, сколько в ней комнат, она напоминала обширную
пещеру, где можно было надежно укрыться и даже сгинуть без труда.
В молодости Германов и сам жил так же. Квартира возвращала его в
прежние годы, когда время брело неспешно, каждый день был долгим и
помнился внятно, будто целая жизнь.
Самым веселым местом в квартире был туалет.
Представим длинный, узкий, похожий на щель проход, невероятно высокий
потолок, стены на ширине плеч, двоим не разойтись. Впрочем, зачем в
туалете расходиться двоим?
Итак, длинный узкий лаз, похожий на расщелину в скале, а где-то
вдали, на горизонте, на излете взгляда - идти-не дойти - за непосильной
глазу далью белеет нечто, по очертаниям смахивающее на унитаз.
Да, унитаз, если воспользоваться биноклем, унитаз, но так далеко, что
устанешь шагать и невольно закрадывается мысль о попутном транспорте.
Хорошо хоть заблудиться нельзя - стены!
Нет, не заблудишься, можно лишь не осилить расстояние, пасть в пути.
Насмешники и остроумцы предлагали держать при входе в туалет
велосипед, чтобы улучшить сообщение и скрасить дорогу; на колесах
добраться до унитаза можно было намного быстрее. Годилось и такси, если
повезет поймать, однако население по-прежнему отправлялось в путь пешком,
сбивая ноги и стаптывая обувь.
Теперь можно было только догадываться, каким туалет был прежде.
Бесконечные переделки дали в итоге непредсказуемый результат: туалет, как
тоннель, прорезал квартиру из конца в конец.
Особо сильное впечатление он производил на гостей, попавших сюда
впервые, - они столбенели от неожиданности. Потом сквозь дверь доносилось
хихиканье или легкомысленное ржание. Новичку оставалось лишь развести
обескураженно руками и отправиться в дальний путь.
Кто только здесь ни жил! Доктор встретил среди жильцов дворянина,
подрабатывающего на бегах, газетчика, банковского кассира,
сестер-хористок, мойщицу трупов в морге, судебного исполнителя...
В квартире обитали богомольные старухи, заводские рабочие, служащие
контор, музыкант из ресторана, пожилой прапорщик, игравший на трубе. Жил
здесь непризнанный поэт, сочинявший тексты к спичечным этикеткам.
Германову мнилось иногда, что кто-то намеренно поселил их здесь, под
одной крышей, чтобы представить сразу всю страну. Судя по результату,
затея удалась.
Пестроту картины дополняли гроздья лампочек на кухне, в ванной, в
прихожей и туалете - у каждого соседа своя лампочка. Пришлые шутники
зажигали все лампочки сразу, в квартире возгоралась праздничная
иллюминация.
Правда, стоило одной лампочке перегореть, ее хозяин выходил с горящей
свечой, чтобы не пользоваться чужим светом, - шел, как впотьмах. Надо
думать, это выглядело замечательно: одинокая коптящая свеча в сиянии
десятка ламп... Соседи находили это справедливым.
По складу характера и роду занятий доктор жалел жильцов. Он вообще
жалел всех, чья жизнь пришлась на этот век - другой жизни они не знали, а
то, что знали, жизнью назвать было нельзя.
Он жалел всех, родившихся и живущих в этой нелепой, забытой Богом,
прекрасной и обделенной счастьем стране, изнасилованной злодеями, чья
кровавая власть была как чума, посланная за вселенский грех.
Да, он жалел их, но сам был одним из них, из несчастных, хотя
собственная судьба сложилась удачно - ни тюрьмы, ни сумы он не знал, а
хлеб насущный добывал честно, в поте лица, как определено в заповеди.
В один из вечеров, когда доктор дежурил в поликлинике, по неотложной
помощи его вызвали к старухе, не встающей с постели вот уже много дней.
Германов осмотрел больную, выписал рецепт и собирался уходить, когда
услышал слабый, заунывный, похожий на стон звук - не понять только, где и
чей.
Выйдя в коридор, доктор прислушался. Из соседних дверей доносились
громкие голоса, кашель, храп, сонное бормотание, звон посуды, любовные
стенания...
Стон повторился. Германов определил комнату, как вдруг за дверью
грянула музыку - знаменитая ария, которую он любил.
От неожиданности доктор замер. Голос певца сочился сквозь дверь,
заглушая стоны. В паузах, когда певец переводил дух, стоны слышались
явственней, отторгнутые прочими звуками.
Германов постучал, ему не ответили, на правах врача он потянул дверь,
которая поехала неслышно и явила за порогом слабо освещенную комнату, где
из проломленного шкафа торчали голые женские ноги; одинокий курец в
задумчивости слушал пластинку.
Полумрак, клубы дыма, освещенные ночником, голос певца, заполнивший
комнату, обращенный в слух курец - странная картина. Доктор через порог
обозревал комнату. Это и впрямь была странная картина, даже для позднего
часа, когда сон и явь разделимы с трудом.
Наклонив голову, курец сосредоточенно слушал арию, как будто вникал в
каждое слово.
1 2 3 4 5
сопляк здесь натворил.
- Замолчи! - мрачно приказал конвоир, у которого в голове не
укладывалось, как можно петь после такого злодейства.
Но арестант не обратил на него внимания. Мягким голосом он как ни в
чем не бывало напевал арию - ту самую, что слышали по ночам эти стены. И
окрестные жители хорошо ее знали, даже те, кто не интересовался вокалом и
об опере знал понаслышке.
Поистине вся округа выучила арию наизусть. Пластинку крутили каждую
ночь, голос певца разносился окрест, наивный слушатель мог решить, что во
дворце обретаются сплошь любители оперы.
Никто не знал, почему выбор пал на эту арию: то ли в сером здании не
было другой пластинки, то ли большой московский начальник, плешивый удав в
пенсне, знаток и ценитель оперного искусства, любил именно эту арию. Во
всяком случае, она звучала здесь каждую ночь - чудесная мелодия,
наводившая страх на местное население.
Но сейчас до ночи было еще далеко, яркий полуденный свет затапливал
зеленую киевскую улицу Владимирскую, по которой за окном с веселым звоном
катил мимо дребезжащий, как корыто, старый трамвай.
И то, что доставленный только-только мальчишка, едва переступив
порог, совершил неслыханно тяжкое преступление, а теперь рассеянно напевал
известную в этих стенах арию, выглядело причудливо и странно - уж не
насмешка ли, не издевка ли?
- Замолчи, кому сказал?! - с угрозой напомнил конвоир.
Но арестант и теперь не умолк, видно, въедливый мотив так привязался,
что не избавиться, как ни старайся.
Следователь сделал конвоиру знак - ладно, мол, оставь.
То, что произошло, выглядело неправдоподобным: не мог человек в
полном рассудке - пусть даже враг и преступник - решиться на такое, не
мог. То была некая загадка, непосильная для ума; следователь напрягал свое
обостренное классовое чутье, но не находил ответа; от раздумий голова шла
кругом.
- Свихнулся, - убежденно определил конвоир, словно отвергал все
сомнения.
Что ж, видно, так оно и было, так и запишем, потому что иначе -
страшно подумать! - иначе земля содрогнется в ужасе, весь народ онемеет от
содеянного, кровь заледенеет в жилах, если хоть на мгновение допустить,
что мальчишка в своем уме.
Следователь вызвал усиленный конвой и отправил арестованного в
камеру. Когда его увели, следователь обессиленно сел и стал пальцами
растирать виски, морщась от мучительной головной боли.
Нет, не мог нормальный человек, даже заклятый враг и отпетый
преступник решиться на такое. Пойти на это способен был лишь больной,
безмозглое существо, псих ненормальный без царя в голове.
Уразумев, что имеет дело с сумасшедшим, следователь успокоился и
повеселел. Головная боль исчезла, в мыслях появилась привычная ясность:
разумеется, совершить такое мог только больной человек.
Со спокойной вполне душой следователь доложил по начальству, все с
ним согласились, никто не искал и не требовал объяснений. Да и любому
понятно было, что они имеют дело с сумасшедшим. Иного мнения никто даже не
высказал, потому что стоило усомниться и сразу возникали неизбежные
вопросы: куда смотрели и как допустили?
Кроме того, можно было самому спятить при мысли, что совершил это
человек в здравом уме.
Наутро арестанта отвезли в больницу. По правилам, конечно, полагалась
экспертиза, но следователь махнул рукой: и так все было ясно, без
экспертизы.
И честно говоря, не до того было: врагов везли тучами, сплошным
потоком, иногда по усталости мнилось, будто во врагах вся страна, все
поголовно - пестрое разноликое население от стариков и до младенцев:
старики имели прошлое, а младенцы могли впитать злой умысел с молоком
матери.
И потому работа во Дворце труда множилась и росла, работа шла день и
ночь, толковый конвоир мог в одночасье стать следователем, довольно было
классового чутья.
2
С утра доктор Германов нянчил внуков, обе дочери бросили детей на
отца и на высоких каблуках улетели вслед за мужьями, крыльями звеня; с
минуту он еще чувствовал на щеках мимолетную влагу прощальных поцелуев.
Разумеется, в семье все мнили его самым праздным - жена-подруга,
дочери-вертихвостки, их деловые мужья, даже внуки - горластая орава,
полагавшая деда своей собственностью. И поэтому Германов с утра обходил
магазины в поисках продуктов, устраивал постирушки, мыл и одевал внуков,
отводил в детский сад, перед работой забегал в прачечную или химчистку и
прочее, прочее... Жена то и дело уезжала в командировки и названивала
вечерами, объявляя не подлежащие обсуждению приказы.
Ах, вечерняя маета - ни конца, ни края. На нем держался дом - не
жизнь, а сущая круговерть, семья как должное взвалила на него все заботы,
он сносил безропотно, покорился раз и навсегда.
Он не имел минуты свободной, терпел с краткой обреченностью и лишь
изредка ходил в оперу или играл в шахматы.
По утрам доктор рысью бежал в поликлинику, где в коридорах роилась
очередь; больные с чужих участков норовили попасть к нему на прием. Не
было случая, чтобы он кому-нибудь отказал.
Это было нарушением, он знал, коллеги обижались, но отказать он не
мог, хотя другие врачи и администрация упрекали его каждый день. Однако в
сложных случаях они сами бежали за ним, потому что - кто, как не он?
После полудня жара затапливала город, дома погружались в зной, как в
кипяток, клейкая духота заполняла щели, нечем было дышать. Суета в городе
замирала, пустели улицы, повсюду царило сонное оцепенение, и само время,
казалось, замедляет бег.
Замотанный, затурканный семьей, пекущийся о ней ежечасно, одолеваемый
заботами, трясущийся над каждым своим пациентом, доктор смиренно изо дня в
день тянул лямку, не жалуясь и не ропща.
И лишь иногда, изредка он позволял себе пойти в оперу или сыграть в
шахматы; других радостей он не знал.
Закончив прием, доктор по жаре тащился на участок. Один за другим он
обходил дома, поднимался на этажи, звонил в квартиры, на участке его все
знали, даже собаки не лаяли.
В конце обеда он посещал огромный старинный дом, в котором
сохранились большие общие квартиры, двери были увешаны с указателями кому
как звонить; три длинных, три коротких...
Дом, как собор, настраивал человека на высокий и торжественный лад:
могучие стены, высокие потолки, лепнина...
После революции квартиры часто перестраивали. Прежде они были
задуманы разумно и удобно, для одной семьи, позже появились новые жильцы,
несметная саранча, из комнат кроили новые помещения - множество убогих
клетушек, среди которых затерялись кладовки, коридорчики, ниши, чуланы,
темные закутки, а стены и двери то и дело менялись местами, и случалось,
что дверь никуда не вела: откроешь, а за порогом стена.
Жильцы подозревали, что это неспроста, кто-то, видно, вздумал над
ними подшутить и не угомонился, пока не добился своего: квартиры стали
нелепыми и несуразными. Впрочем, как вся окрестная жизнь.
Каждая квартира была огромна, причудлива и неповторима. Каждая
квартира была держава - множество лиц, разные племена, пестрое население,
в котором имелись свои нищие, своя знать и свои пророки.
О, коммуналка, пою тебя как родину, мы все отсюда родом, ты живешь в
каждом из нас, куда бы мы ни ушли и кем бы ни стали. Еще не сложены о тебе
стихи, нет посвящений и поэм, что безусловно несправедливо, ты заслужила
быть воспетой. Ты - выражение эпохи, радость вечной борьбы, трудное
счастье, обретенное в бою. Ты вошла в нашу плоть и кровь, но где взять
слова, достойные тебя?
Германов знал, что в каждой квартире есть партии, правящая верхушка,
элита и оппозиция. В каждой квартире шла тотальная борьба всех со всеми,
жаркие схватки, мимолетные перемирия, годами тянулась вялая окопная война;
изредка соседи объединялись, когда их интересы сходились, чтобы вскоре
распасться вновь.
Квартиры жили, не скучая, день и ночь напролет хлопали двери,
разносились голоса, шаги, крики, смех и плач, ругань, и даже в глухие
ночные часы, когда квартира забывалась в тяжелой дреме, слышались
непонятные шорохи, стоны, легкий стук, шепот, неразборчивое бормотание, в
коридорах поскрипывали половицы, но стоило бессонному полуночнику
приоткрыть дверь и всмотреться в тусклое пространство, как скрип удалялся,
точно кто-то невидимый колобродил тайно, не показываясь на глаза.
Случалось, квартира цепенела, готовая разразиться бунтом: жильцов
терзали слухи о повышении платы за горячую воду или иная причина, и тогда
пестрое население превращалось в единый, способный на подвиг народ.
Одна из квартир вызывала особый интерес. Было в ней нечто загадочное.
Никто толком не знал, сколько в ней комнат, она напоминала обширную
пещеру, где можно было надежно укрыться и даже сгинуть без труда.
В молодости Германов и сам жил так же. Квартира возвращала его в
прежние годы, когда время брело неспешно, каждый день был долгим и
помнился внятно, будто целая жизнь.
Самым веселым местом в квартире был туалет.
Представим длинный, узкий, похожий на щель проход, невероятно высокий
потолок, стены на ширине плеч, двоим не разойтись. Впрочем, зачем в
туалете расходиться двоим?
Итак, длинный узкий лаз, похожий на расщелину в скале, а где-то
вдали, на горизонте, на излете взгляда - идти-не дойти - за непосильной
глазу далью белеет нечто, по очертаниям смахивающее на унитаз.
Да, унитаз, если воспользоваться биноклем, унитаз, но так далеко, что
устанешь шагать и невольно закрадывается мысль о попутном транспорте.
Хорошо хоть заблудиться нельзя - стены!
Нет, не заблудишься, можно лишь не осилить расстояние, пасть в пути.
Насмешники и остроумцы предлагали держать при входе в туалет
велосипед, чтобы улучшить сообщение и скрасить дорогу; на колесах
добраться до унитаза можно было намного быстрее. Годилось и такси, если
повезет поймать, однако население по-прежнему отправлялось в путь пешком,
сбивая ноги и стаптывая обувь.
Теперь можно было только догадываться, каким туалет был прежде.
Бесконечные переделки дали в итоге непредсказуемый результат: туалет, как
тоннель, прорезал квартиру из конца в конец.
Особо сильное впечатление он производил на гостей, попавших сюда
впервые, - они столбенели от неожиданности. Потом сквозь дверь доносилось
хихиканье или легкомысленное ржание. Новичку оставалось лишь развести
обескураженно руками и отправиться в дальний путь.
Кто только здесь ни жил! Доктор встретил среди жильцов дворянина,
подрабатывающего на бегах, газетчика, банковского кассира,
сестер-хористок, мойщицу трупов в морге, судебного исполнителя...
В квартире обитали богомольные старухи, заводские рабочие, служащие
контор, музыкант из ресторана, пожилой прапорщик, игравший на трубе. Жил
здесь непризнанный поэт, сочинявший тексты к спичечным этикеткам.
Германову мнилось иногда, что кто-то намеренно поселил их здесь, под
одной крышей, чтобы представить сразу всю страну. Судя по результату,
затея удалась.
Пестроту картины дополняли гроздья лампочек на кухне, в ванной, в
прихожей и туалете - у каждого соседа своя лампочка. Пришлые шутники
зажигали все лампочки сразу, в квартире возгоралась праздничная
иллюминация.
Правда, стоило одной лампочке перегореть, ее хозяин выходил с горящей
свечой, чтобы не пользоваться чужим светом, - шел, как впотьмах. Надо
думать, это выглядело замечательно: одинокая коптящая свеча в сиянии
десятка ламп... Соседи находили это справедливым.
По складу характера и роду занятий доктор жалел жильцов. Он вообще
жалел всех, чья жизнь пришлась на этот век - другой жизни они не знали, а
то, что знали, жизнью назвать было нельзя.
Он жалел всех, родившихся и живущих в этой нелепой, забытой Богом,
прекрасной и обделенной счастьем стране, изнасилованной злодеями, чья
кровавая власть была как чума, посланная за вселенский грех.
Да, он жалел их, но сам был одним из них, из несчастных, хотя
собственная судьба сложилась удачно - ни тюрьмы, ни сумы он не знал, а
хлеб насущный добывал честно, в поте лица, как определено в заповеди.
В один из вечеров, когда доктор дежурил в поликлинике, по неотложной
помощи его вызвали к старухе, не встающей с постели вот уже много дней.
Германов осмотрел больную, выписал рецепт и собирался уходить, когда
услышал слабый, заунывный, похожий на стон звук - не понять только, где и
чей.
Выйдя в коридор, доктор прислушался. Из соседних дверей доносились
громкие голоса, кашель, храп, сонное бормотание, звон посуды, любовные
стенания...
Стон повторился. Германов определил комнату, как вдруг за дверью
грянула музыку - знаменитая ария, которую он любил.
От неожиданности доктор замер. Голос певца сочился сквозь дверь,
заглушая стоны. В паузах, когда певец переводил дух, стоны слышались
явственней, отторгнутые прочими звуками.
Германов постучал, ему не ответили, на правах врача он потянул дверь,
которая поехала неслышно и явила за порогом слабо освещенную комнату, где
из проломленного шкафа торчали голые женские ноги; одинокий курец в
задумчивости слушал пластинку.
Полумрак, клубы дыма, освещенные ночником, голос певца, заполнивший
комнату, обращенный в слух курец - странная картина. Доктор через порог
обозревал комнату. Это и впрямь была странная картина, даже для позднего
часа, когда сон и явь разделимы с трудом.
Наклонив голову, курец сосредоточенно слушал арию, как будто вникал в
каждое слово.
1 2 3 4 5