немецкие стальные ванны
Тогда две учительницы с согласия властей открыли небольшую школку в частном доме, куда взяли на работу и ее. На этот раз она преподавала белорусский язык, русский преподавать запрещалось. Новый предмет давался ей легко, ребята хорошо усваивали знакомые с детства языковые правила. Литература даже показалась ей интересной, и она начала обучение с поэзии Максима Богдановича, его «Пагони». Немецкие власти почти не интересовались школьными делами, но все же школа кому-то стала поперек горла. Однажды утром ее приятельницу-учительницу нашли на пороге квартиры с перерезанным горлом. Тут же валялась записка с угрозой, что такая участь настигнет и остальных «училок», которые прислуживают немцам. Школу пришлось оставить, она боялась за Владика, который начал там учиться. Но без работы жить в местечке было невозможно, и однажды, собрав в старый баул свое барахлишко, она на попутной телеге отправилась в дальнюю деревню Подлесье — к бабке. Тут она намеревалась пересидеть войну, а там, думалось, будет видно…
Должно быть, за полночь дождь перестал, но с ним закончился и бор, дальше пошло мелколесье — березняк с ольшаником. Впереди вся группа остановилась, подождали ее с конвоиром, и, когда они подошли, главный сказал:
— Клопов, поведешь один. Понял?
— Ну, — ответил ее конвоир.
— Прямо к командиру. Понял? Только не баловать мне по дороге. Понял? А то командир тебе х.. отрубит…
На это конвоир не ответил, лишь шморгнул простуженным носом.
Группа пошла дальше лесной дорожкой, а они вдвоем свернули на какую-то тропинку или, может, просто в заросли, влезли в мрачную хвойную гущу, где ничего не было видно. Ее конвоир упорно пробирался вперед, и она старалась не слишком отставать. Как-то даже подумала: а не броситься ли куда в сторону и удрать? Но, должно быть, здесь не удерешь — догонят. И она так же пробиралась в зарослях, пока наконец они не выбрались на какой-то лесной прогал. Здесь идти стало легче, вроде посветлело вокруг, вблизи стали различимы березки с редкими сосенками между ними. И она подумала: а может, и хорошо, что ее поведут к какому-то командиру, уж она ему скажет! Пускай потом и убьют, но она скажет, что накопилось у людей за эту ужасную войну. Потому что кто же еще тут им скажет? Такие, как Алена, умеют лишь плакать. Вообще мы только и можем, что плакать, ныть да рыдать. Обычно, когда уже поздно, когда покойник — в гробу. Нет чтобы раньше, хотя бы разозлиться и выругаться, как умеют ругаться некоторые, особенно набравшись этой вонючей самогонки. Нет, видно, соплячки мы, бабы, да и мужики тоже… Я им скажу, что нельзя так воевать, как они воюют. Сплошь на народной крови. Им-то легко, они в лесу и с оружием, они себя защитят, да еще потребуют помощи от людей. А кто подумает, каково людям? После их рейдов, диверсий и подрывов, когда налетят каратели да полиция? Они укроются в дальних лесах, за болотами, а где укрыться людям, если кто и уцелеет? Хорошо, если выручит лес, но в лесу долго не выживешь, и в лесу нужен хлеб да крыша над головой. А деревни превращаются в руины и пожарища. Вокруг все горит, рушится, зарастает крапивой. Для чего тогда и победа. Победа на кладбище. Возможно, это и слишком по-обывательски, по-простому, без учета их хитроумной военной стратегии. Но в этом — горькая народная судьба, жизни тысяч малых, старых и женщин, — кто обратит внимание на их горе? На их слезы и кровь. Похоже, никому нет дела до их страданий — ни немцам, ни полицаям, и партизанам — также. Этим только бы воевать, убивать друг друга, получать награды да угождать начальству. Одна надежда на Господа. Однако Господь далеко. Во всей мерзости на этой земле не разобраться и Господу…
Если подумать, так станет понятно, что прежде всего они заботятся о себе, все эти недавние секретари, партийцы, малые и большие чины от власти, бесконечное число их помощников. Из уютных кабинетов они вынуждены теперь перебраться в лесные землянки, потому что нагрешили за двадцать пять лет и испугались возмездия. Впрочем, испугались напрасно, возмездия могли избежать, если бы решились вовремя переметнуться к немцам. Многие и переметнулись, и снова заняли прежние кабинеты. Иным же, видать, не хватило решимости, пришлось уйти в лес, чтобы избежать гибели. Но за что гибнет неразумная зеленая молодежь, которая также стремится в лес? Защищать комсомол? Или советскую власть?
А дома у их родителей отбирают последних коровок.
Но что делать и молодежи, для которой так сужен выбор — либо в полицию, либо в партизаны. Жуткий выбор между гибелью и смертью. Потому что те, что оказались с немцами, точно погибнут — уж немцы защищать их не будут. А в партизанах, может, кто и уцелеет — не в том ли их скрытый, подсознательный расчет? Это вполне возможно, поэтому комсомол и партия тут ни при чем. Всем хочется жить, вот в чем дело.
От мокрых ветвей в лесной чаще насквозь промок ее тонкий жакет, юбка, которая то и дело липла к мокрым коленям, мешая идти. Похоже, она теряла последние силы, так устала за ночь и думала: ну где же, наконец, их лагерь? Но до лагеря пришлось еще перейти осоковатое болото, где ее дырявые ботинки набрали холодной воды. Далее она так и шла — звучно хлюпая в них ногами. Наконец выбрались на какой-то сухой пригорок, прошли между высоких сосен, и она увидела впереди людей. Как раз начало светать — робко, неуверенно начиналось туманное утро. Ужасная ночь, похоже, кончалась. Что принесет ей этот новый осенний день?
Из-за пригорка послышались негромкие голоса, где-то заржала лошадь, повеяло низким сырым дымком, — похоже, здесь было какое-то стойбище. На них уже обратили внимание, кто-то окликнул конвоира, который спросил хромавшего партизана о каком-то Кандыбине. Партизаны по одному и группами бродили среди редких сосен, шли за пригорок, но конвоир туда ее не повел, сказал: «Садись». И она опустилась на землю, спиной к шершавому комлю сосны. Тем временем почти рассвело, низом от болота плыл холодный туман, который здесь, на пригорке, смешивался с низкими космами дыма. Дым и туман стояли в ветвях неподвижных сосен, ветра не было вовсе. Где-то поблизости готовили, в лесу непривычно пахло вареным мясом. Ее конвоир все чаще начал поглядывать в сторону пригорка, похоже, утратив интерес к арестованной. А она совсем окоченела от стужи, ноги и плечи под мокрой одеждой озябли так, что недоставало силы дрожать. И она не дрожала. Она съежилась, сжалась и терпела. Не знала только, надолго ли хватит ее терпения. Она начала думать про Владика, который, должно быть, еще спит, а что будет, когда проснется? Как обычно, сразу побежит за шкаф, к ее кровати, а ее там нет. Не найдет и во дворе, на огороде… Бедный, несчастный мальчик! За что ему все это…
Может, через час или больше между сосен из-за пригорка показались двое: один молодой, с автоматом на ремне, а другой, похоже, без оружия, в черной, сбитой набекрень кубанке. Не подходя близко, тот, в кубанке, издали крикнул конвоиру:
— Веди сюда!..
Она поняла и встала, едва снова не упав на затекших ногах. Втроем они повели ее куда-то в сторону от пригорка, где в редких зарослях можжевельника горбился какой-то холмик — шалаш, что ли. Но это был не шалаш, а яма с брошенной на краю кучей елового лапника, и тот, в кубанке, просто сказал:
— Лезь. Там не глубоко.
Она неловко спустилась на дно сухой и песчаной ямы, оказавшейся ей по плечо, невольно подумала: ну чем не могилка? Сухая, уютная…
— Садись и сиди, — незлобиво приказал все тот же, в кубанке, наверно, здесь старший. Вдвоем с ее конвоиром они пошли за пригорок. Парень с автоматом остался, судя по всему, ее стеречь.
Она села на дно, боком прислонилась к песчаной стене ямы, в мокрых рукавах жакета сцепила настывшие руки. Она хотела только согреться и думала, сколько ей здесь сидеть. Но если посадили в яму, так, наверно, посидеть придется. Часовой наверху с кем-то тихо переговаривался, и она, напрягая слух, услышала обрывки разговора — поехал… когда приедет… а хер его знает… Торчи тут с ней…
Ясно, она для них — не большая радость, явилась во внеурочный час, и вот надо ее стеречь. Да и тот, длинный ее конвоир, тоже всю ночь не спал, караулил, вел. Бедный партизанчик, с благодушной иронией вспомнила она и не в лад с прежними мыслями зло подумала о немцах — что натворили! Какое замешательство произвели в людях. Конечно, собственных сил оказалось маловато, набрали пособников, благо было из кого. Обиженных прежней властью хватало, о том позаботились большевики, все предвоенные годы по существу готовившие кадры для оккупации. В общем, поступили вполне предусмотрительно, иначе с кем бы теперь воевали эти партизанские отряды? Немцы далеко — за тысячу верст в Германии или за столько же на Восточном фронте. Эти же оказались как раз под рукой, близко и все знакомые. Бывшие свои, что во всех отношениях удобно. Кроме разве морального. Но в войну мораль значит ничтожно мало. Тем более для безбожников.
Наивные немецкие руководители (если только наивные), по-видимому, полагают, что жестокостью запугают, что партизаны в конце концов сжалятся над безвинным населением — перестанут подрывать, саботировать и сжигать. Плохо, однако, оккупанты их знают: эти никогда никого не пожалеют, жалость — не их религия. Их религия — беспощадность.
Кровавое, очумевшее от крови племя. Не остановятся, пока не перегрызут горло — и врагу, и друг другу.
Какое-то время спустя она вроде согрелась в песчаной яме. Или, может, свыклась с туманом и стужей. Стараясь не двигаться, изредка поглядывала вверх, на край ямы, где раза два встретила любопытно-испуганный взгляд парня-караульщика. Хотела даже окликнуть его, да не решилась, потому что тот всякий раз торопливо прятал голову за краем ямы. Показалось, это был дурной знак. Так боятся в деревне покойника или того, кто уже на краю жизни. Словно караульщик что-то уже знает. Либо чувствует. Печально было ей это обнаружить.
К своему удивлению, она теперь не очень боялась и, должно быть, особенно плохого и не чувствовала. Все же, хотя с ней и происходило что-то малоприятное, но вокруг были привычные люди, говорили на знакомом языке, и она могла им сказать, что хотела. Она уже знала, что предчувствие в определенные моменты как бы отключается и может даже здорово обмануть человека. Как в случае с ее отцом, учителем математики, в его последнее в жизни утро. И тогда до последнего часа ни он, ни она не предчувствовали ничего особенного, не видели угрожавшей ему опасности. Опасность в то утро нависла над извечными жителями этого местечка — евреями. Отец же был белорус, чего было за него бояться?
Отец в то время редко выходил из дому, обычно сидел у окна с немецкой книжкой-учебником, освежал полузабытые знания немецкого языка. В местечке же творилось невообразимое — извечных его жителей выгоняли из их убогих жилищ, собирали на рыночной площади, чтобы куда-то вести. Имущество приказано было оставить в распоряжении полиции, взять с собой только деньги и ценности, теплую одежду и еды на три дня. Никто ничего толком не знал, но люди считали, что если на три дня, то повезут далеко, возможно, на работу в Германию. Некоторые, правда, предчувствовали, какая это будет Германия. Вечером накануне из района приезжал знакомый отца, который сообщил шепотом, что там за старым кладбищем роют большую широкую яму — для кого бы только? Но для кого, теперь можно было догадаться. Евреи, однако, не хотели догадываться, потому что трудно было представить, чтобы такое было возможно — без вины и суда убить столько невинных людей. И с утра старые и малые, женщины, парни и девчата с котомками за плечами, с плачем и отчаянием, гонимые пьяными полицаями, шли на базарную площадь. Там же находился и уже известный местечковцам комендант района по фамилии Функ. На объявлениях, наклеенных на углах синагоги, он именовался также доктором Функом, что вчера вызвало доброжелательный отклик отца, всегда уважавшего образованность. Об этом он как-то мимоходом заметил дочери, которая, занятая домашними делами, не обратила на то внимания.
Она еще спала на диване с Владиком, когда на рассвете к отцу постучал их квартирный хозяин — кузнец Ицик Каган. Он пришел проститься с многолетним квартирантом и со слезами высказывал ему свою благодарность, божился, что старался его ничем не обидеть, а если что и было не так, то пусть товарищ учитель простит, потому что больше им на этом свете не встретиться. Отец с обросшим щетиной лицом молча выслушал его, обнял дрожащими руками, а когда тот вышел, решительно обернулся к щкафу, откуда достал свой старосветский сюртук, взял узорчатую палочку, которая с царских времен стояла в шкафу за одеждой. Почувствовав намерение отца, дочка вскочила с кровати и бросилась к нему — отец, не иди, не иди, отец!.. Тот сурово так взглянул на нее — почему не иди? И застыл, ожидая ответа. Но что она могла ему ответить, что она знала, кроме того, что запоздало почувствовала. И отец, без шапки, с непокрытой седой головой, пошел — во двор, через калитку на брук и скрылся за углом кузницы. Больше она его не видела…
Уже потом люди рассказали, что отец подошел к коменданту, который в окружении полицейских помощников стоял на площади, и поклонился, чего никогда прежде не делал. По-видимому, комендант не сразу обратил на него внимание, — он принимал рапорта подчиненных, которые сгоняли и пересчитывали в колоннах евреев. Потом, вероятно, заслышав знакомую речь, с интересом на потном багровом лице обернулся к отцу. Что тот говорил ему, люди не поняли либо недослышали, но рассказывали, что старик говорил много, словно даже отважился спорить с немцем. Чем-то он рассердил коменданта, потому что тот скоро начал кричать. Будто бы и учитель что-то выкрикнул. Одни говорили, что крикнул: Сталин, а другие — Гитлер, а возможно, и то и другое поочередно. Тогда старший полицейский, бывший милицейский начальник, ударил его по голове палкой, которой в то утро избивал евреев, и отец упал. Он лежал на земле, не двигаясь, и никто не подходил к нему, наверно, он там и скончался.
1 2 3 4 5
Должно быть, за полночь дождь перестал, но с ним закончился и бор, дальше пошло мелколесье — березняк с ольшаником. Впереди вся группа остановилась, подождали ее с конвоиром, и, когда они подошли, главный сказал:
— Клопов, поведешь один. Понял?
— Ну, — ответил ее конвоир.
— Прямо к командиру. Понял? Только не баловать мне по дороге. Понял? А то командир тебе х.. отрубит…
На это конвоир не ответил, лишь шморгнул простуженным носом.
Группа пошла дальше лесной дорожкой, а они вдвоем свернули на какую-то тропинку или, может, просто в заросли, влезли в мрачную хвойную гущу, где ничего не было видно. Ее конвоир упорно пробирался вперед, и она старалась не слишком отставать. Как-то даже подумала: а не броситься ли куда в сторону и удрать? Но, должно быть, здесь не удерешь — догонят. И она так же пробиралась в зарослях, пока наконец они не выбрались на какой-то лесной прогал. Здесь идти стало легче, вроде посветлело вокруг, вблизи стали различимы березки с редкими сосенками между ними. И она подумала: а может, и хорошо, что ее поведут к какому-то командиру, уж она ему скажет! Пускай потом и убьют, но она скажет, что накопилось у людей за эту ужасную войну. Потому что кто же еще тут им скажет? Такие, как Алена, умеют лишь плакать. Вообще мы только и можем, что плакать, ныть да рыдать. Обычно, когда уже поздно, когда покойник — в гробу. Нет чтобы раньше, хотя бы разозлиться и выругаться, как умеют ругаться некоторые, особенно набравшись этой вонючей самогонки. Нет, видно, соплячки мы, бабы, да и мужики тоже… Я им скажу, что нельзя так воевать, как они воюют. Сплошь на народной крови. Им-то легко, они в лесу и с оружием, они себя защитят, да еще потребуют помощи от людей. А кто подумает, каково людям? После их рейдов, диверсий и подрывов, когда налетят каратели да полиция? Они укроются в дальних лесах, за болотами, а где укрыться людям, если кто и уцелеет? Хорошо, если выручит лес, но в лесу долго не выживешь, и в лесу нужен хлеб да крыша над головой. А деревни превращаются в руины и пожарища. Вокруг все горит, рушится, зарастает крапивой. Для чего тогда и победа. Победа на кладбище. Возможно, это и слишком по-обывательски, по-простому, без учета их хитроумной военной стратегии. Но в этом — горькая народная судьба, жизни тысяч малых, старых и женщин, — кто обратит внимание на их горе? На их слезы и кровь. Похоже, никому нет дела до их страданий — ни немцам, ни полицаям, и партизанам — также. Этим только бы воевать, убивать друг друга, получать награды да угождать начальству. Одна надежда на Господа. Однако Господь далеко. Во всей мерзости на этой земле не разобраться и Господу…
Если подумать, так станет понятно, что прежде всего они заботятся о себе, все эти недавние секретари, партийцы, малые и большие чины от власти, бесконечное число их помощников. Из уютных кабинетов они вынуждены теперь перебраться в лесные землянки, потому что нагрешили за двадцать пять лет и испугались возмездия. Впрочем, испугались напрасно, возмездия могли избежать, если бы решились вовремя переметнуться к немцам. Многие и переметнулись, и снова заняли прежние кабинеты. Иным же, видать, не хватило решимости, пришлось уйти в лес, чтобы избежать гибели. Но за что гибнет неразумная зеленая молодежь, которая также стремится в лес? Защищать комсомол? Или советскую власть?
А дома у их родителей отбирают последних коровок.
Но что делать и молодежи, для которой так сужен выбор — либо в полицию, либо в партизаны. Жуткий выбор между гибелью и смертью. Потому что те, что оказались с немцами, точно погибнут — уж немцы защищать их не будут. А в партизанах, может, кто и уцелеет — не в том ли их скрытый, подсознательный расчет? Это вполне возможно, поэтому комсомол и партия тут ни при чем. Всем хочется жить, вот в чем дело.
От мокрых ветвей в лесной чаще насквозь промок ее тонкий жакет, юбка, которая то и дело липла к мокрым коленям, мешая идти. Похоже, она теряла последние силы, так устала за ночь и думала: ну где же, наконец, их лагерь? Но до лагеря пришлось еще перейти осоковатое болото, где ее дырявые ботинки набрали холодной воды. Далее она так и шла — звучно хлюпая в них ногами. Наконец выбрались на какой-то сухой пригорок, прошли между высоких сосен, и она увидела впереди людей. Как раз начало светать — робко, неуверенно начиналось туманное утро. Ужасная ночь, похоже, кончалась. Что принесет ей этот новый осенний день?
Из-за пригорка послышались негромкие голоса, где-то заржала лошадь, повеяло низким сырым дымком, — похоже, здесь было какое-то стойбище. На них уже обратили внимание, кто-то окликнул конвоира, который спросил хромавшего партизана о каком-то Кандыбине. Партизаны по одному и группами бродили среди редких сосен, шли за пригорок, но конвоир туда ее не повел, сказал: «Садись». И она опустилась на землю, спиной к шершавому комлю сосны. Тем временем почти рассвело, низом от болота плыл холодный туман, который здесь, на пригорке, смешивался с низкими космами дыма. Дым и туман стояли в ветвях неподвижных сосен, ветра не было вовсе. Где-то поблизости готовили, в лесу непривычно пахло вареным мясом. Ее конвоир все чаще начал поглядывать в сторону пригорка, похоже, утратив интерес к арестованной. А она совсем окоченела от стужи, ноги и плечи под мокрой одеждой озябли так, что недоставало силы дрожать. И она не дрожала. Она съежилась, сжалась и терпела. Не знала только, надолго ли хватит ее терпения. Она начала думать про Владика, который, должно быть, еще спит, а что будет, когда проснется? Как обычно, сразу побежит за шкаф, к ее кровати, а ее там нет. Не найдет и во дворе, на огороде… Бедный, несчастный мальчик! За что ему все это…
Может, через час или больше между сосен из-за пригорка показались двое: один молодой, с автоматом на ремне, а другой, похоже, без оружия, в черной, сбитой набекрень кубанке. Не подходя близко, тот, в кубанке, издали крикнул конвоиру:
— Веди сюда!..
Она поняла и встала, едва снова не упав на затекших ногах. Втроем они повели ее куда-то в сторону от пригорка, где в редких зарослях можжевельника горбился какой-то холмик — шалаш, что ли. Но это был не шалаш, а яма с брошенной на краю кучей елового лапника, и тот, в кубанке, просто сказал:
— Лезь. Там не глубоко.
Она неловко спустилась на дно сухой и песчаной ямы, оказавшейся ей по плечо, невольно подумала: ну чем не могилка? Сухая, уютная…
— Садись и сиди, — незлобиво приказал все тот же, в кубанке, наверно, здесь старший. Вдвоем с ее конвоиром они пошли за пригорок. Парень с автоматом остался, судя по всему, ее стеречь.
Она села на дно, боком прислонилась к песчаной стене ямы, в мокрых рукавах жакета сцепила настывшие руки. Она хотела только согреться и думала, сколько ей здесь сидеть. Но если посадили в яму, так, наверно, посидеть придется. Часовой наверху с кем-то тихо переговаривался, и она, напрягая слух, услышала обрывки разговора — поехал… когда приедет… а хер его знает… Торчи тут с ней…
Ясно, она для них — не большая радость, явилась во внеурочный час, и вот надо ее стеречь. Да и тот, длинный ее конвоир, тоже всю ночь не спал, караулил, вел. Бедный партизанчик, с благодушной иронией вспомнила она и не в лад с прежними мыслями зло подумала о немцах — что натворили! Какое замешательство произвели в людях. Конечно, собственных сил оказалось маловато, набрали пособников, благо было из кого. Обиженных прежней властью хватало, о том позаботились большевики, все предвоенные годы по существу готовившие кадры для оккупации. В общем, поступили вполне предусмотрительно, иначе с кем бы теперь воевали эти партизанские отряды? Немцы далеко — за тысячу верст в Германии или за столько же на Восточном фронте. Эти же оказались как раз под рукой, близко и все знакомые. Бывшие свои, что во всех отношениях удобно. Кроме разве морального. Но в войну мораль значит ничтожно мало. Тем более для безбожников.
Наивные немецкие руководители (если только наивные), по-видимому, полагают, что жестокостью запугают, что партизаны в конце концов сжалятся над безвинным населением — перестанут подрывать, саботировать и сжигать. Плохо, однако, оккупанты их знают: эти никогда никого не пожалеют, жалость — не их религия. Их религия — беспощадность.
Кровавое, очумевшее от крови племя. Не остановятся, пока не перегрызут горло — и врагу, и друг другу.
Какое-то время спустя она вроде согрелась в песчаной яме. Или, может, свыклась с туманом и стужей. Стараясь не двигаться, изредка поглядывала вверх, на край ямы, где раза два встретила любопытно-испуганный взгляд парня-караульщика. Хотела даже окликнуть его, да не решилась, потому что тот всякий раз торопливо прятал голову за краем ямы. Показалось, это был дурной знак. Так боятся в деревне покойника или того, кто уже на краю жизни. Словно караульщик что-то уже знает. Либо чувствует. Печально было ей это обнаружить.
К своему удивлению, она теперь не очень боялась и, должно быть, особенно плохого и не чувствовала. Все же, хотя с ней и происходило что-то малоприятное, но вокруг были привычные люди, говорили на знакомом языке, и она могла им сказать, что хотела. Она уже знала, что предчувствие в определенные моменты как бы отключается и может даже здорово обмануть человека. Как в случае с ее отцом, учителем математики, в его последнее в жизни утро. И тогда до последнего часа ни он, ни она не предчувствовали ничего особенного, не видели угрожавшей ему опасности. Опасность в то утро нависла над извечными жителями этого местечка — евреями. Отец же был белорус, чего было за него бояться?
Отец в то время редко выходил из дому, обычно сидел у окна с немецкой книжкой-учебником, освежал полузабытые знания немецкого языка. В местечке же творилось невообразимое — извечных его жителей выгоняли из их убогих жилищ, собирали на рыночной площади, чтобы куда-то вести. Имущество приказано было оставить в распоряжении полиции, взять с собой только деньги и ценности, теплую одежду и еды на три дня. Никто ничего толком не знал, но люди считали, что если на три дня, то повезут далеко, возможно, на работу в Германию. Некоторые, правда, предчувствовали, какая это будет Германия. Вечером накануне из района приезжал знакомый отца, который сообщил шепотом, что там за старым кладбищем роют большую широкую яму — для кого бы только? Но для кого, теперь можно было догадаться. Евреи, однако, не хотели догадываться, потому что трудно было представить, чтобы такое было возможно — без вины и суда убить столько невинных людей. И с утра старые и малые, женщины, парни и девчата с котомками за плечами, с плачем и отчаянием, гонимые пьяными полицаями, шли на базарную площадь. Там же находился и уже известный местечковцам комендант района по фамилии Функ. На объявлениях, наклеенных на углах синагоги, он именовался также доктором Функом, что вчера вызвало доброжелательный отклик отца, всегда уважавшего образованность. Об этом он как-то мимоходом заметил дочери, которая, занятая домашними делами, не обратила на то внимания.
Она еще спала на диване с Владиком, когда на рассвете к отцу постучал их квартирный хозяин — кузнец Ицик Каган. Он пришел проститься с многолетним квартирантом и со слезами высказывал ему свою благодарность, божился, что старался его ничем не обидеть, а если что и было не так, то пусть товарищ учитель простит, потому что больше им на этом свете не встретиться. Отец с обросшим щетиной лицом молча выслушал его, обнял дрожащими руками, а когда тот вышел, решительно обернулся к щкафу, откуда достал свой старосветский сюртук, взял узорчатую палочку, которая с царских времен стояла в шкафу за одеждой. Почувствовав намерение отца, дочка вскочила с кровати и бросилась к нему — отец, не иди, не иди, отец!.. Тот сурово так взглянул на нее — почему не иди? И застыл, ожидая ответа. Но что она могла ему ответить, что она знала, кроме того, что запоздало почувствовала. И отец, без шапки, с непокрытой седой головой, пошел — во двор, через калитку на брук и скрылся за углом кузницы. Больше она его не видела…
Уже потом люди рассказали, что отец подошел к коменданту, который в окружении полицейских помощников стоял на площади, и поклонился, чего никогда прежде не делал. По-видимому, комендант не сразу обратил на него внимание, — он принимал рапорта подчиненных, которые сгоняли и пересчитывали в колоннах евреев. Потом, вероятно, заслышав знакомую речь, с интересом на потном багровом лице обернулся к отцу. Что тот говорил ему, люди не поняли либо недослышали, но рассказывали, что старик говорил много, словно даже отважился спорить с немцем. Чем-то он рассердил коменданта, потому что тот скоро начал кричать. Будто бы и учитель что-то выкрикнул. Одни говорили, что крикнул: Сталин, а другие — Гитлер, а возможно, и то и другое поочередно. Тогда старший полицейский, бывший милицейский начальник, ударил его по голове палкой, которой в то утро избивал евреев, и отец упал. Он лежал на земле, не двигаясь, и никто не подходил к нему, наверно, он там и скончался.
1 2 3 4 5