https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-gap-clean-rim-34273700h-kompakt-napolnyj-65740-item/
Па-ладион снабдил их своим именем и отдал в печать, не убрав и не прибавив ни одной запятой, – этому правилу он и впредь оставался верен. Таким образом, на наших глазах свершилось важнейшее литературное событие нашего века: появились «Заброшенные парки» Паладиона. Разумеется, книга эта была бесконечно далека от одноименной книги Эрреры, не повторявшей какое-либо предшествующее произведение. С той поры Паладион приступает к задаче, на которую до него никто не отваживался: он зондирует глубины своей души и публикует книги, ее выражающие, не умножая и без того умопомрачительный библиографический перечень и не поддаваясь суетному соблазну написать хоть единую строчку. Непревзойденная скромность – вот что отличало этого человека, который на пиршестве, предоставленном восточными и западными библиотеками, отказывается от «Божественной комедии» и «Тысячи и одной ночи» и, человечный и радушный, снисходит до «Фиванок» (вторая серия).
Умственная эволюция Паладиона не вполне прояснена: например, никто еще не определил, какой таинственный мост связывает «Фиванок» и т. п. с «Собакой Баскервилей». Со своей стороны, мы дерзнем выдвинуть гипотезу, что подобная траектория вполне нормальна и свойственна великому писателю, – он превозмогает романтическое волнение, дабы увенчать себя напоследок благородной ясностью классического стиля.
Надобно заметить, что Паладион – не считая немногих школьных реминисценций – не знал мертвых языков. В 1918 году он, скованный робостью, ныне трогающей нас, опубликовал «Георгики» в испанском переводе Очоа. Год спустя, уже осознав свое духовное величие, он отдал в печать «О дивинации» на латыни. И какой латыни! Латыни Цицерона!
По мнению иных критиков, публикация Евангелия после текстов Цицерона и Вергилия – своего рода отступничество от классических идеалов; мы же предпочитаем видеть в этом последнем шаге, который Паладион так и не сделал, духовное обновление. А в целом – таинственный и ясный путь от язычества к вере.
Всем известно, что Паладиону приходилось оплачивать собственными деньгами публикации своих книг и что скудные тиражи никогда не превышали триста – четыреста экземпляров. Все они мгновенно расходились, и читатели, которым щедрый случай вложил в руки «Собаку Баскервилей», очарованные неподражаемо личным стилем, жаждут насладиться «Хижиной дяди Тома», вероятно, уже introuvable, недоступной. По этой причине мы приветствуем инициативу группы депутатов из самых различных слоев, которые хлопочут об официальном издании полного собрания сочинений самого оригинального и разнообразного из наших litterati .
Вечер с Рамоном Бонавеной
За всякой статистикой, всяким чисто описательным или информативным трудом кроется великолепная и, пожалуй, безумная надежда, что в бескрайнем будущем люди, подобные нам, но более смышленые, извлекут из оставленных нами сведений какой-либо полезный вывод или поразительное сообщение. Те, кто одолел шесть томов «Северо-северо-запада» Рамона Бонавены, наверняка не раз почувствовали возможность, вернее, необходимость чьего-либо будущего сотрудничества, которое увенчает и дополнит представленное мэтром произведение. Спешим заметить, что эти соображения отражают нашу чисто личную реакцию, разумеется не авторизованную Бонавеной. В тот единственный раз, когда я с ним беседовал, он отверг всякую мысль об эстетическом или научном значении труда, которому он посвятил свою жизнь. По прошествии многих лет вспомним тот день.
В 1936 году я работал в литературном приложении к «Ультима Ора» . Директор газеты, человек, наделенный живой любознательностью, не исключавшей интереса к явлениям литературы, поручил мне в одно зимнее воскресенье взять интервью у тогда еще малоизвестного писателя в его скромном убежище в Эспелете.
Дом его, сохранившийся поныне, имел всего один этаж, хотя на плоской крыше красовались два балкончика и балюстрада – трогательные предвкушения второго этажа. Дверь нам открыл сам Бонавена. Дымчатые очки, представленные на наиболее известной фотографии и появившиеся, кажется, из-за какого-то недолгого заболевания, не украшали в ту пору это брыластое лицо с размытыми чертами. Спустя многие годы мне вспоминаются парусиновый халат и домашние туфли без задников.
Природная вежливость плохо скрывала его нерасположенность к беседе – сперва я приписал это скромности, но вскоре понял, что он чувствует себя вполне уверенно и без тревоги ждет часа всеобщего признания. Поглощенный кропотливым, почти бесконечным трудом, он берег свое время и мало заботился о рекламе, которую я ему должен был обеспечить.
В его кабинете, смахивавшем на приемную провинциального дантиста с непременными пастельными маринами и фаянсовыми собачками, было мало книг, в большинстве словари по разным отраслям науки и ремесел. Разумеется, меня не удивили ни сильное увеличительное стекло, ни столярный метр, которые я заметил на зеленом сукне письменного стола. Кофе и сигара помогли оживить наш диалог.
– Конечно, я читал и перечитывал ваше произведение. Однако я полагаю, что следовало бы ввести рядового, массового читателя в курс дела, облегчить ему хотя бы относительное понимание. Для этого желательно, чтобы вы в общих чертах, синтетически обрисовали процесс рождения «Северо-северо-запада» с первой идеи о нем до полноценного творения. Заклинаю вас, ab ovo, ab ovo!
Его лицо, до той поры невыразительное, какое-то серое, просияло. И тут же полились потоком точные, впечатляющие слова.
– Сперва мои замыслы не выходили за рамки литературы, более того – реализма. Моим намерением – бесспорно, ничуть не оригинальным – было написать роман о земле, простой роман с персонажами-людьми и обычным протестом против латифундий. Я имел в виду Эспелету, мой городок. Эстетическая сторона меня нисколько не волновала. Я хотел представить честное свидетельство об одном ограниченном секторе местного населения. Первые трудности, остановившие меня, были, пожалуй, пустячными. Например, имена персонажей. Назвав их так, как они звались в действительности, я рисковал угодить под суд за клевету. Доктор Гармендия, юрист, чья контора тут за углом, уверил меня, как истый перестраховщик, что средний житель Эспелеты – сутяжник. Оставалась возможность выдумать имена, но это означало бы распахнуть двери для фантазии. Я предпочел заглавные буквы с многоточием, этот прием пришелся мне по душе. Но по мере погружения в сюжет я обнаруживал, что главная трудность вовсе не в именах персонажей, – нет, она была психологического плана. Как проникнуть в мозг соседа? Как, не отказавшись от реализма, угадать, что думают другие люди? Ответ был ясен, но вначале я не желал его видеть. Тогда я задумался над возможностью создать роман о домашних животных. Но как почувствовать процессы, происходящие в мозгу собаки, как проникнуть в ее мир, не столько визуальный, сколь обонятельный? Обескураженный, я сосредоточился на себе и подумал, что остается единственный выход – автобиография. Однако и здесь я оказался в лабиринте. Кто я? Эфемерный человек сегодняшнего дня, или вчерашнего, уже забытый, или завтрашнего, непредсказуемый? Есть ли что более неуловимое, чем душа? Если я пишу, напрягая внимание, само это напряжение меня изменяет; если же пишу машинально, я отдаюсь случаю. Не знаю, помните ли вы рассказанную, кажется, Цицероном историю о том, как женщина идет в храм спросить совета у оракула и безотчетно произносит слова, содержащие ответ, который она ищет. Со мною здесь, в Эспелете, произошло нечто похожее. Как-то я, уже не надеясь найти решение, а просто чтобы чем-то заняться, пересматривал свои записи. Я там нашел искомый ответ. Он был в словах «один ограниченный сектор». Когда я их писал, я всего лишь повторил обычную расхожую метафору; теперь же, когда перечитал их, меня как бы озарило вдохновение. «Один ограниченный сектор»… Можно ли найти более ограниченный сектор, чем угол письменного стола, за которым я работаю? Я решил сосредоточиться на этом угле, на том, что угол этот может дать для наблюдения. Вот этим столярным метром – которым вы можете любоваться a piacere – я измерил соответствующую ножку стола и убедился, что данный угол находится на расстоянии метра пятнадцати сантиметров над уровнем пола, и счел такую высоту вполне разумной. Двигаясь бесконечно вверх, я уперся бы в потолок, затем в крышу, а там уж оказался бы в астрономических пределах; двигаясь вниз, проник бы в погреб, на субтропические равнины, просек бы насквозь земной шар. К тому же избранный мною угол являл моему взору интересные предметы. Медную пепельницу, двухцветный карандаш – один конец синий, другой красный – и так далее.
Тут я, не в силах удержаться, перебил его:
– Знаю, знаю. Вы говорите о второй и третьей главах. О пепельнице нам известно все: оттенки меди, точный вес, диаметр, различные соотношения между диаметром, карандашом и столом, рисунок собаки, фабричная стоимость, продажная цена и многие другие данные, столь же точные, сколь полезные. Что касается карандаша – настоящий «гольдфабер-873», – что я могу сказать? Ваш дар синтеза позволил вам сжать его до двадцати девяти страниц ин-октаво, которые удовлетворят самую ненасытную любознательность.
Бонавена даже не зарумянился. Без спешки, но и без запинки он повел речь дальше:
– Вижу, семя упало не мимо борозды. Вы поистине прониклись моим сочинением. В награду я порадую вас устным дополнением. Речь пойдет не о самом произведении, а о добросовестности его автора. Когда геркулесов труд описания предметов, обычно занимавших северо-северо-западный угол письменного стола, был завершен – на это предприятие потребовалось двести одиннадцать страниц, – я спросил себя, вправе ли я обновить stock, id est произвольно ввести другие предметы, расположить их в этом же магнетическом поле и, ничтоже сумняшеся, продолжать описывать их.Такие предметы, умышленно избранные мной для моего описательного труда и принесенные из других мест комнаты и даже всего дома, будут лишены единственности, спонтанности первой серии. Потрясающая сшибка этики и эстетики! Слабоумный Дзаничелли оказался моим, как говорится, deus ex machina . Само его слабоумие делало его пригодным для моей цели. С опасливым любопытством, как человек, совершающий кощунство, я приказал ему положить что-нибудь, любую вещь, на тот угол, уже опустевший. Он положил ластик, пенал и опять же поставил пепельницу.
– Знаменитая серия «бета»! – воскликнул я. – Теперь мне понятно загадочное возвращение пепельницы, о которой говорится почти в тех же словах, кроме нескольких ссылок на нее в связи с пеналом и ластиком. Некоторые поверхностные критики усмотрели здесь путаницу…
Бонавена горделиво приподнялся.
– В моем произведении путаницы быть не может, – заявил он с вполне оправданной торжественностью. – Ссылки на пенал и на ластик – более чем достаточное свидетельство. Для читателя вроде вас излишне описывать детали последующих экспозиций. Достаточно сказать, что я зажмуривал глаза, слабоумный парень клал какую-то вещь или вещи, а затем – за работу! Теоретически моя книга бесконечна, практически же я требую своего права на отдых – назовите его привалом в пути – после завершения девятьсот сорок первой страницы пятого тома . Впрочем, описательство распространяется. В Бельгии празднуют появление первого выпуска «Водолея», труда, в котором я подметил немало ересей. Также в Бирме, Бразилии, Бурсако возникают новые активные кружки.
Тут я почувствовал, что интервью подходит к концу. Чтобы подготовить свой уход, я сказал:
– Прежде чем я уйду, досточтимый мэтр,
хочу попросить вас о последнем одолжении. Не могу ли я взглянуть на предметы, описанные в вашем последнем труде?
– Нет, – сказал Бонавена. – Вы их не увидите. Каждая экспозиция, прежде чем ее заменяли следующей, тщательно фотографировалась.Я получил великолепную серию негативов. Их уничтожение двадцать шестого октября тысяча девятьсот тридцать четвертого года причинило мне подлинную боль. Еще больней было мне уничтожить сами предметы. Я был убит.
– Как? – едва сумел я пролепетать. – Вы решили уничтожить черную шпильку из серии «игрек» и рукоятку молотка из «гаммы»?
Бонавена печально посмотрел на меня.
– Эта жертва была необходима, – пояснил он. – Произведение мое, как повзрослевший сын, должно жить самостоятельно. Сохранять оригиналы означало бы подвергать их опасности дерзких сравнений. Критики поддались бы искушению судить о большей или меньшей точности моего произведения. Так мы впали бы в глубокое наукообразие. А вы, конечно, понимаете, что я отвергаю всякую научную ценность моего труда.
Я поспешил его утешить:
– Ну конечно, конечно. «Северо-северо-запад» – творение эстетическое…
– Опять же ошибаетесь, – изрек Бонавена. – Я отрицаю всякое эстетическое значение моего произведения. Оно, так сказать, занимает свое особое место. Пробуждаемые им чувства, слезы, восхваления, гримасы для меня безразличны. Я не ставлю своей целью поучать, волновать или развлекать. Мое произведение выше этого. Оно претендует на самое скромное и самое высокое: на место во вселенной.
Его массивная голова, глубоко опущенная между плечами, не двигалась. Глаза уже не видели меня. Я понял, что визит закончен, и тихо вышел. The rest is silence .
В поисках абсолюта
Как это ни прискорбно, мы вынуждены признать, что взоры жителей нашего края прикованы к Европе и мы презираем или же не знаем подлинные местные достопримечательности. Случай Ниренстейна Суза не оставляет в том никаких сомнений. Фернандес Сальданья не включил его имя в «Уругвайский биографический словарь»; сам Монтейро Новато ограничился упоминанием дат 1879 – 1935 и названиями наиболее известных его сочинений: «Паническая равнина» (1879), «Топазовые вечера» (1908), «Oeuvres et thйories chez Stuart Merrill» (1912), солидная монография, удостоившаяся похвалы нескольких адъюнкт-профессоров Колумбийского университета, «Символика в „Поисках абсолюта" Бальзака» (1914) и амбициозный исторический роман «Феод рода Гоменсоро» (1919), забракованный автором in articulo mortis .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Умственная эволюция Паладиона не вполне прояснена: например, никто еще не определил, какой таинственный мост связывает «Фиванок» и т. п. с «Собакой Баскервилей». Со своей стороны, мы дерзнем выдвинуть гипотезу, что подобная траектория вполне нормальна и свойственна великому писателю, – он превозмогает романтическое волнение, дабы увенчать себя напоследок благородной ясностью классического стиля.
Надобно заметить, что Паладион – не считая немногих школьных реминисценций – не знал мертвых языков. В 1918 году он, скованный робостью, ныне трогающей нас, опубликовал «Георгики» в испанском переводе Очоа. Год спустя, уже осознав свое духовное величие, он отдал в печать «О дивинации» на латыни. И какой латыни! Латыни Цицерона!
По мнению иных критиков, публикация Евангелия после текстов Цицерона и Вергилия – своего рода отступничество от классических идеалов; мы же предпочитаем видеть в этом последнем шаге, который Паладион так и не сделал, духовное обновление. А в целом – таинственный и ясный путь от язычества к вере.
Всем известно, что Паладиону приходилось оплачивать собственными деньгами публикации своих книг и что скудные тиражи никогда не превышали триста – четыреста экземпляров. Все они мгновенно расходились, и читатели, которым щедрый случай вложил в руки «Собаку Баскервилей», очарованные неподражаемо личным стилем, жаждут насладиться «Хижиной дяди Тома», вероятно, уже introuvable, недоступной. По этой причине мы приветствуем инициативу группы депутатов из самых различных слоев, которые хлопочут об официальном издании полного собрания сочинений самого оригинального и разнообразного из наших litterati .
Вечер с Рамоном Бонавеной
За всякой статистикой, всяким чисто описательным или информативным трудом кроется великолепная и, пожалуй, безумная надежда, что в бескрайнем будущем люди, подобные нам, но более смышленые, извлекут из оставленных нами сведений какой-либо полезный вывод или поразительное сообщение. Те, кто одолел шесть томов «Северо-северо-запада» Рамона Бонавены, наверняка не раз почувствовали возможность, вернее, необходимость чьего-либо будущего сотрудничества, которое увенчает и дополнит представленное мэтром произведение. Спешим заметить, что эти соображения отражают нашу чисто личную реакцию, разумеется не авторизованную Бонавеной. В тот единственный раз, когда я с ним беседовал, он отверг всякую мысль об эстетическом или научном значении труда, которому он посвятил свою жизнь. По прошествии многих лет вспомним тот день.
В 1936 году я работал в литературном приложении к «Ультима Ора» . Директор газеты, человек, наделенный живой любознательностью, не исключавшей интереса к явлениям литературы, поручил мне в одно зимнее воскресенье взять интервью у тогда еще малоизвестного писателя в его скромном убежище в Эспелете.
Дом его, сохранившийся поныне, имел всего один этаж, хотя на плоской крыше красовались два балкончика и балюстрада – трогательные предвкушения второго этажа. Дверь нам открыл сам Бонавена. Дымчатые очки, представленные на наиболее известной фотографии и появившиеся, кажется, из-за какого-то недолгого заболевания, не украшали в ту пору это брыластое лицо с размытыми чертами. Спустя многие годы мне вспоминаются парусиновый халат и домашние туфли без задников.
Природная вежливость плохо скрывала его нерасположенность к беседе – сперва я приписал это скромности, но вскоре понял, что он чувствует себя вполне уверенно и без тревоги ждет часа всеобщего признания. Поглощенный кропотливым, почти бесконечным трудом, он берег свое время и мало заботился о рекламе, которую я ему должен был обеспечить.
В его кабинете, смахивавшем на приемную провинциального дантиста с непременными пастельными маринами и фаянсовыми собачками, было мало книг, в большинстве словари по разным отраслям науки и ремесел. Разумеется, меня не удивили ни сильное увеличительное стекло, ни столярный метр, которые я заметил на зеленом сукне письменного стола. Кофе и сигара помогли оживить наш диалог.
– Конечно, я читал и перечитывал ваше произведение. Однако я полагаю, что следовало бы ввести рядового, массового читателя в курс дела, облегчить ему хотя бы относительное понимание. Для этого желательно, чтобы вы в общих чертах, синтетически обрисовали процесс рождения «Северо-северо-запада» с первой идеи о нем до полноценного творения. Заклинаю вас, ab ovo, ab ovo!
Его лицо, до той поры невыразительное, какое-то серое, просияло. И тут же полились потоком точные, впечатляющие слова.
– Сперва мои замыслы не выходили за рамки литературы, более того – реализма. Моим намерением – бесспорно, ничуть не оригинальным – было написать роман о земле, простой роман с персонажами-людьми и обычным протестом против латифундий. Я имел в виду Эспелету, мой городок. Эстетическая сторона меня нисколько не волновала. Я хотел представить честное свидетельство об одном ограниченном секторе местного населения. Первые трудности, остановившие меня, были, пожалуй, пустячными. Например, имена персонажей. Назвав их так, как они звались в действительности, я рисковал угодить под суд за клевету. Доктор Гармендия, юрист, чья контора тут за углом, уверил меня, как истый перестраховщик, что средний житель Эспелеты – сутяжник. Оставалась возможность выдумать имена, но это означало бы распахнуть двери для фантазии. Я предпочел заглавные буквы с многоточием, этот прием пришелся мне по душе. Но по мере погружения в сюжет я обнаруживал, что главная трудность вовсе не в именах персонажей, – нет, она была психологического плана. Как проникнуть в мозг соседа? Как, не отказавшись от реализма, угадать, что думают другие люди? Ответ был ясен, но вначале я не желал его видеть. Тогда я задумался над возможностью создать роман о домашних животных. Но как почувствовать процессы, происходящие в мозгу собаки, как проникнуть в ее мир, не столько визуальный, сколь обонятельный? Обескураженный, я сосредоточился на себе и подумал, что остается единственный выход – автобиография. Однако и здесь я оказался в лабиринте. Кто я? Эфемерный человек сегодняшнего дня, или вчерашнего, уже забытый, или завтрашнего, непредсказуемый? Есть ли что более неуловимое, чем душа? Если я пишу, напрягая внимание, само это напряжение меня изменяет; если же пишу машинально, я отдаюсь случаю. Не знаю, помните ли вы рассказанную, кажется, Цицероном историю о том, как женщина идет в храм спросить совета у оракула и безотчетно произносит слова, содержащие ответ, который она ищет. Со мною здесь, в Эспелете, произошло нечто похожее. Как-то я, уже не надеясь найти решение, а просто чтобы чем-то заняться, пересматривал свои записи. Я там нашел искомый ответ. Он был в словах «один ограниченный сектор». Когда я их писал, я всего лишь повторил обычную расхожую метафору; теперь же, когда перечитал их, меня как бы озарило вдохновение. «Один ограниченный сектор»… Можно ли найти более ограниченный сектор, чем угол письменного стола, за которым я работаю? Я решил сосредоточиться на этом угле, на том, что угол этот может дать для наблюдения. Вот этим столярным метром – которым вы можете любоваться a piacere – я измерил соответствующую ножку стола и убедился, что данный угол находится на расстоянии метра пятнадцати сантиметров над уровнем пола, и счел такую высоту вполне разумной. Двигаясь бесконечно вверх, я уперся бы в потолок, затем в крышу, а там уж оказался бы в астрономических пределах; двигаясь вниз, проник бы в погреб, на субтропические равнины, просек бы насквозь земной шар. К тому же избранный мною угол являл моему взору интересные предметы. Медную пепельницу, двухцветный карандаш – один конец синий, другой красный – и так далее.
Тут я, не в силах удержаться, перебил его:
– Знаю, знаю. Вы говорите о второй и третьей главах. О пепельнице нам известно все: оттенки меди, точный вес, диаметр, различные соотношения между диаметром, карандашом и столом, рисунок собаки, фабричная стоимость, продажная цена и многие другие данные, столь же точные, сколь полезные. Что касается карандаша – настоящий «гольдфабер-873», – что я могу сказать? Ваш дар синтеза позволил вам сжать его до двадцати девяти страниц ин-октаво, которые удовлетворят самую ненасытную любознательность.
Бонавена даже не зарумянился. Без спешки, но и без запинки он повел речь дальше:
– Вижу, семя упало не мимо борозды. Вы поистине прониклись моим сочинением. В награду я порадую вас устным дополнением. Речь пойдет не о самом произведении, а о добросовестности его автора. Когда геркулесов труд описания предметов, обычно занимавших северо-северо-западный угол письменного стола, был завершен – на это предприятие потребовалось двести одиннадцать страниц, – я спросил себя, вправе ли я обновить stock, id est произвольно ввести другие предметы, расположить их в этом же магнетическом поле и, ничтоже сумняшеся, продолжать описывать их.Такие предметы, умышленно избранные мной для моего описательного труда и принесенные из других мест комнаты и даже всего дома, будут лишены единственности, спонтанности первой серии. Потрясающая сшибка этики и эстетики! Слабоумный Дзаничелли оказался моим, как говорится, deus ex machina . Само его слабоумие делало его пригодным для моей цели. С опасливым любопытством, как человек, совершающий кощунство, я приказал ему положить что-нибудь, любую вещь, на тот угол, уже опустевший. Он положил ластик, пенал и опять же поставил пепельницу.
– Знаменитая серия «бета»! – воскликнул я. – Теперь мне понятно загадочное возвращение пепельницы, о которой говорится почти в тех же словах, кроме нескольких ссылок на нее в связи с пеналом и ластиком. Некоторые поверхностные критики усмотрели здесь путаницу…
Бонавена горделиво приподнялся.
– В моем произведении путаницы быть не может, – заявил он с вполне оправданной торжественностью. – Ссылки на пенал и на ластик – более чем достаточное свидетельство. Для читателя вроде вас излишне описывать детали последующих экспозиций. Достаточно сказать, что я зажмуривал глаза, слабоумный парень клал какую-то вещь или вещи, а затем – за работу! Теоретически моя книга бесконечна, практически же я требую своего права на отдых – назовите его привалом в пути – после завершения девятьсот сорок первой страницы пятого тома . Впрочем, описательство распространяется. В Бельгии празднуют появление первого выпуска «Водолея», труда, в котором я подметил немало ересей. Также в Бирме, Бразилии, Бурсако возникают новые активные кружки.
Тут я почувствовал, что интервью подходит к концу. Чтобы подготовить свой уход, я сказал:
– Прежде чем я уйду, досточтимый мэтр,
хочу попросить вас о последнем одолжении. Не могу ли я взглянуть на предметы, описанные в вашем последнем труде?
– Нет, – сказал Бонавена. – Вы их не увидите. Каждая экспозиция, прежде чем ее заменяли следующей, тщательно фотографировалась.Я получил великолепную серию негативов. Их уничтожение двадцать шестого октября тысяча девятьсот тридцать четвертого года причинило мне подлинную боль. Еще больней было мне уничтожить сами предметы. Я был убит.
– Как? – едва сумел я пролепетать. – Вы решили уничтожить черную шпильку из серии «игрек» и рукоятку молотка из «гаммы»?
Бонавена печально посмотрел на меня.
– Эта жертва была необходима, – пояснил он. – Произведение мое, как повзрослевший сын, должно жить самостоятельно. Сохранять оригиналы означало бы подвергать их опасности дерзких сравнений. Критики поддались бы искушению судить о большей или меньшей точности моего произведения. Так мы впали бы в глубокое наукообразие. А вы, конечно, понимаете, что я отвергаю всякую научную ценность моего труда.
Я поспешил его утешить:
– Ну конечно, конечно. «Северо-северо-запад» – творение эстетическое…
– Опять же ошибаетесь, – изрек Бонавена. – Я отрицаю всякое эстетическое значение моего произведения. Оно, так сказать, занимает свое особое место. Пробуждаемые им чувства, слезы, восхваления, гримасы для меня безразличны. Я не ставлю своей целью поучать, волновать или развлекать. Мое произведение выше этого. Оно претендует на самое скромное и самое высокое: на место во вселенной.
Его массивная голова, глубоко опущенная между плечами, не двигалась. Глаза уже не видели меня. Я понял, что визит закончен, и тихо вышел. The rest is silence .
В поисках абсолюта
Как это ни прискорбно, мы вынуждены признать, что взоры жителей нашего края прикованы к Европе и мы презираем или же не знаем подлинные местные достопримечательности. Случай Ниренстейна Суза не оставляет в том никаких сомнений. Фернандес Сальданья не включил его имя в «Уругвайский биографический словарь»; сам Монтейро Новато ограничился упоминанием дат 1879 – 1935 и названиями наиболее известных его сочинений: «Паническая равнина» (1879), «Топазовые вечера» (1908), «Oeuvres et thйories chez Stuart Merrill» (1912), солидная монография, удостоившаяся похвалы нескольких адъюнкт-профессоров Колумбийского университета, «Символика в „Поисках абсолюта" Бальзака» (1914) и амбициозный исторический роман «Феод рода Гоменсоро» (1919), забракованный автором in articulo mortis .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13