Скидки, суперская цена
Поляков же – еврей!.. Понимаешь? – И с искренним сожалением честно добавил: – Правда, только наполовину. Мать – русская, а отец – того...
* * *
... Отец Мики – Сергей Аркадьевич Поляков – был действительно «того».
Он закончил в Петербурге знаменитую «Петер-шуле» на одни пятерки. С блистательным знанием немецкого, английского и французского он был отправлен родителями в Гейдельбергский университет в Германию. Оттуда уехал во Францию, в Мурмелон, где закончил редкостную по тем временам авиационную школу летчиков.
Конечно, все это стало возможным благодаря Микиному дедушке, которого Мика так никогда и не видел. Тот скончался до рождения Мики.
А дедушка, профессор Аркадий Израилевич Поляков, был ни больше ни меньше лейб-медиком двора его императорского величества. За достижение значительных успехов в области российской гинекологической хирургии доктору медицины профессору Аркадию Израилевичу Полякову было пожаловано потомственное дворянство с записью в паспорте и распространением этого звания на все последующие поколения Поляковых.
Когда же началась Первая мировая война, Сергей Аркадьевич вернулся в Россию и сразу же был зачислен в 12-й летный истребительный отряд под командованием князя Владислава Николаевича Лерхе. Небольшого росточка, худенький князь Лерхе был знаменит и при дворе, и во всех авиационных кругах как ненасытный бабник, бретер, дуэлянт, фантастический выпивоха и великолепный, виртуозный и бесстрашный авиатор.
Однако в летный отряд Поляков Сергей Аркадьевич был зачислен не как положено было летчику – офицером, а всего лишь вольноопределяющимся. Несмотря на свое потомственное дворянство.
Еврею тогда за особые заслуги могло быть пожаловано дворянство, а вот офицерское звание – никогда и ни под каким видом!
Даже тогда, когда вольноопределяющийся военный летчик С. А. Поляков в 1916 году был уже кавалером трех Георгиевских крестов, четвертый – золотой, офицерский – он получить не мог. Хотя князь Лерхе уже несколько раз представлял его к этой высокой награде, а потом, грязно матерясь на трех языках, говорил Сергею Аркадьевичу:
– Серж, простите меня, я не в силах сломать весь этот устоявшийся российский идиотизм. Пойдемте напьемся! А потом – к блядям. Или сначала к блядям, а напьемся уже там? Как по-вашему, Серж?
Тогда Сергею Аркадьевичу было двадцать четыре года, а князю Лерхе – двадцать семь.
К началу революции семнадцатого года Сергей Аркадьевич Поляков обладал замечательной кожаной книжечкой, внутри которой на одной стороне была его собственная фотография в форме военного летчика, а на другой стороне типографией петербургского монетного двора на пяти языках было красиво напечатано следующее:
«Податель сего удостоверения Сергей Аркадьевич Поляков является Шеф-Пилотом Двора Его Императорского Величества Государя Российского. Властям Гражданским и Военным предписывается оказывать всемерное содействие при предъявлении настоящего удостоверения».
И подпись – «Великий Князь Александр Михайлович».
Это было так называемое «Брево» – Международное свидетельство авиатора, защищающее его обладателя по всему свету. Повсюду.
Как вскоре выяснилось, кроме России.
... А в двадцатых годах Сергей Аркадьевич похоронил своих родителей и ушел ну совсем в иную область – в кинематограф!
Сначала помощником режиссера, потом ассистентом, а позже стал снимать и самостоятельно.
В отличие от фанфарного шествия Сергея Аркадьевича в военной авиаций царского времени на ниве советского кино его успехи были намного скромнее. Будучи человеком тонким, умным и глубоко интеллигентным, он это и сам понимал и в конце концов нашел в себе силы покинуть так называемый художественный кинематограф и полностью перейти в документальный.
* * *
Верный своему слову, данному любимой Неле Зайцевой, шестиклассник Толя Ломакин решил задачу «заделывания жида Мишки Полякова» достаточно примитивно – на большой переменке он просто подставил ногу мчавшемуся за кем-то Мике Полякову, и несчастный Мика влетел головой в тяжелую резную дубовую дверь учительской.
«Скорая помощь», больница Эрисмана, двенадцать швов на теменной области головы, обильная кровопотеря и тяжелое сотрясение мозга...
А в больнице – бред, галлюцинации, кошмары, мучительные перевязки, одуряющие головные боли и почти постоянное присутствие отца – Сергея Аркадьевича и домработницы Мили.
Дважды приходили «выборные» от пятого «А». Достаточно часто, но коротко бывала мама. После нее в палате всегда оставался запах свежих фруктов и французских духов «Коти».
Кроме сотрясения мозга, врачи подозревали и небольшое внутричерепное кровоизлияние и пророчили Мике и его родителям, что головные боли у ребенка будут продолжаться не менее года-полутора. Пока что-то там «не закапсулируется и не рассосется». Если же этого не произойдет, тогда возможна нейрохирургическая операция. Но не раньше чем через год.
Однако в последнюю больничную ночь, когда головная боль стала совсем нестерпимой и Мика, рыдая в подушку, вот-вот готов был истошно завыть на всю палату, тело его неожиданно сжалось в стальной комок, в голове его что-то треснуло, будто над ним сломали кусок фанеры, все его существо пронзил дикий жар, и на мгновение Мика потерял ориентировку в пространстве. И...
... Потрясенный, Мика вдруг понял, что боли никакой нет! Силы покинули его, но мучительная боль, раскалывавшая его голову почти три недели, тоже покинула все еще перевязанную, коротко остриженную голову Мики Полякова!!!
Одновременно со всем произошедшим Мика неясно почувствовал, что в нем самом, внутри его – то ли в сознании, то ли в организме – что-то явно переменилось. Что – понять не мог. Как к этому относиться – не знал. Просто весь окружающий мир стал для Мики чуточку иным...
– Папа, – тихо сказал Мика, когда его привезли из больницы домой. – Пожалуйста, посмотри на меня внимательно. Я очень сильно изменился?
– Нет, мой родной, – негромко ответил Сергей Аркадьевич. – Отрастут волосики, ты окрепнешь, снова начнешь ходить к Борису Вениаминовичу на гимнастику, летом я тебя заберу в экспедицию на Север – будешь там много рисовать... И все войдет в свою колею.
– Нет, – почему-то сказал тогда Мика. – Не все.
* * *
Когда после болезни Мика впервые появился в школьном спортивном зале, к нему тут же бросились его пятиклашки. Обступили, разглядывали шрам на голове, сквозь слегка отросшие волосы считали точки, оставшиеся от снятых швов...
Но тут на правах старшего всех пятиклашек разметал шестиклассник Толя Ломакин и, криво ухмыльнувшись, четко и внятно спросил:
– Ну что, жиденок? Оклемался?
Вот тогда-то с Микой и произошло что-то очень похожее на то, что он почувствовал в ту последнюю больничную ночь, когда вдруг, словно по мановению волшебной палочки, неожиданно прекратились страшные головные боли, обещанные ему врачами еще минимум на год-полтора.
Откуда ни возьмись снова возникли дикая головная боль, озноб, жар, сумасшедшее окаменение всех мышц, то есть повторилось все, что Мика испытал той последней больничной ночью!
Правда, это жутковатое состояние оказалось подкреплено страшноватенькой мыслью, промелькнувшей в сознании Мики при взгляде на Толю Ломакина:
ЧТОБ ТЫ СДОХ, ГАД!!!
Этого оказалось вполне достаточно, чтобы ТОЛЯ УПАЛ МЕРТВЫМ, а у Мики немедленно прекратилась головная боль...
* * *
Так Мика Поляков в двенадцать лет совершил свое ПЕРВОЕ, совершенно бессознательное УБИЙСТВО.
* * *
Во второй раз, уже абсолютно осознанно, Мика УБИЛ ЧЕЛОВЕКА спустя почти два года.
За это время на Мику, на маму, на папу, на Милю и вообще на весь мир обрушилось столько событий, что пересказывать их Мика смог бы до конца своей жизни, если бы ему удалось докарабкаться до старости...
Но тогда он не знал, что такое старость, и уйму важных мелочей так и не удержал в памяти.
* * *
Помнил только, что летом сорок первого, уже тринадцатилетним, тоскливо слонялся по прокаленному городу и, словно манны небесной, ожидал второй смены в городском спортивном лагере, расположенном в Терийоках. Его тренер старик Эргерт приложил немало усилий, чтобы Мику взяли туда хоть на одну смену. Городской комитет физкультуры и спорта запрещал направлять в спортивный лагерь тех, кому не было четырнадцати лет. Мике помогло лишь то, что незадолго до окончания шестого класса, в апреле, Михаил Поляков выиграл первенство Ленинграда по гимнастике среди мальчиков.
Однако мама в своем неукротимом тщеславии чуть было напрочь не стерла все усилия заслуженного мастера спорта СССР, чемпиона дореволюционных Олимпийских игр Бориса Вениаминовича Эргерта в борьбе за право своего ученика Миши Полякова продолжить тренировочный сезон в этом привилегированном спортивном лагере.
Маме же всегда дико хотелось, чтобы ее сын потрясал ее знакомых и поклонников разнообразием талантов. Кого только не ставила мама в пример Мике – и некоего вундеркинда Марика Тайманова, сыгравшего в фильме «Концерт Бетховена», и какого-то гениального мальчика-скрипача Бусю Гольдштейна, и даже узбекскую девочку Мамлакат, получившую орден Ленина из рук самого товарища Сталина!
Причем мамины требования к Мике всегда зависели от того, кем в это время мама была увлечена: в бытность московского дирижера Мика был отправлен учиться музыке к Рувиму Соломоновичу. Когда у мамы наклевывались несколько нестандартные отношения с одним известным ленинградским беллетристом, мама умоляла Мику сочинить хоть какой-нибудь рассказик, чтобы она могла показать его настоящему писателю...
Именно через этого писателя маме удалось достать для Мики путевку в детский дом отдыха «Литфонда», и она потребовала от Мики немедленно сесть за стихи.
– Все дети пишут стихи! – кричала мама. – Неужели в тебе нет ни капельки здорового, нормального честолюбия? Почему ты слоняешься из угла в угол? Садись и сочиняй!.. В «Литфонд» ты должен уехать со стихами!.. Там все дети занимаются творчеством!.. Только ты – черт знает чем!
То, что Мика, как утверждали преподаватели художественной школы, был необычайно одарен в рисунке, карикатуре и шарже и совсем слегка отставал в акварели, для мамы не имело никакого значения. Это для нее было привычным и само собой разумеющимся. То, что Мика стал в тринадцать лет чемпионом Ленинграда по гимнастике в разряде мальчиков, маме было попросту чуждо, и, кажется, она даже стеснялась этого.
– А я что, не занимаюсь «творчеством»?! – Мика еле подавил слезы обиды.
Но тут мама оскорбительно расхохоталась:
– Стоять вверх ногами и переворачиваться через голову – это, конечно, апогей интеллектуализма!
Никто не умел так насмешливо обидеть Мику, как его родная и красивая мама! Никто не бывал к нему так несправедлив...
Лишь спустя много-много лет, будто приподнявшись над собственным детством, над всеми своими жгучими детскими обидами, Мика понял, как поразительно талантлива была его мать. Каким Богом данным даром общения она обладала, без труда окружая себя совершенно различными людьми и умудряясь всегда оставаться центром их внимания. Ее романы никогда и никем не осуждались – их воспринимали как одну из неотъемлемых граней маминого существования. Ее мгновенная реакция на любую чужую фразу, ее врожденное остроумие и легкость восприятия окружающего мира притягивали к ней, заставляли людей искать с ней общения, повторять ее остроты, ее молниеносные, порою удивительно неожиданные и ироничные оценки людей и событий.
И этот Божий дар восполнял маме все ее незнание, весь недостаток настоящей культуры, с лихвой компенсировал отсутствие подлинного аристократического лоска и образования, которые она так хотела видеть в своем сыне...
– Немедленно садись за стихи, черт бы тебя побрал, Мика! – тоном, не терпящим возражений, сказала мама. – Вернусь – чтобы «нетленка» лежала на столе. Понял?
– Понял... – уныло пробормотал Мика.
Мама удивилась Микиной сговорчивости и уехала из дому, свято убежденная в правоте своих требований.
Но тогда Мике просто было тошно в очередной раз ссориться с мамой. Отсюда и то, что мама приняла за сговорчивость.
Стихов Мика никогда не писал, знал только то, что задавали в школе по русскому языку и литературе, а единственное стихотворение, врезавшееся ему в память еще со второго класса из «Книги для чтения», было чудовищным по своей неграмотности и нелепости:
Ой-ой-ой, ой-ой-ой.
Какой вырос дом большой!
С ударением на «а» в слове «Какой»...
И Мика отправился в папин кабинет. Там с нижних полок книжных стеллажей он вытащил кипы старых журналов – «Аполлон», «Новый Сатирикон», «Нива», «Красная новь», «Аргус» и стал перелистывать их, чтобы выбрать оттуда какие-нибудь стишата, которые, естественно, никто не знает и не помнит, и выдать их за свои. Конечно, переписав их на отдельный листок бумаги с графическим изображением «мук творчества» и «требовательности к самому себе». В Полном собрании сочинений Пушкина он как-то видел факсимильные отпечатки рукописей поэта. Рисунки Пушкина на полях рукописей ему показались слабыми, а вот то, как Пушкин в уже готовой строке по многу раз менял одно слово на другое, что-то зачеркивал, что-то восстанавливал, Мике очень даже запомнилось.
А еще Мика понимал, что тематика стиха должна быть не очень «взрослой». Чтобы ни у кого не возникло сомнений, что это сочинил тринадцатилетний пацан.
Через час поиска он наконец обнаружил то, что ему показалось «в самую жилу». В журнале «Аргус», выпущенном в 1912 году, Мика раскопал четверостишие, которое отвечало всем его требованиям: тема почти детская – из жизни домашних животных, а краткость... Ну что ж краткость? Краткость – сестра таланта, как он запомнил из взрослых разговоров.
Вот Мика и перекатал из «Аргуса» двенадцатого года эти четыре строчки черт знает какой давности.
Несколько слов в каждой строке Мика зачеркнул, да так, чтобы их совсем нельзя было разобрать, а сверху понадписал те же самые слова, которые только что позачеркивал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
* * *
... Отец Мики – Сергей Аркадьевич Поляков – был действительно «того».
Он закончил в Петербурге знаменитую «Петер-шуле» на одни пятерки. С блистательным знанием немецкого, английского и французского он был отправлен родителями в Гейдельбергский университет в Германию. Оттуда уехал во Францию, в Мурмелон, где закончил редкостную по тем временам авиационную школу летчиков.
Конечно, все это стало возможным благодаря Микиному дедушке, которого Мика так никогда и не видел. Тот скончался до рождения Мики.
А дедушка, профессор Аркадий Израилевич Поляков, был ни больше ни меньше лейб-медиком двора его императорского величества. За достижение значительных успехов в области российской гинекологической хирургии доктору медицины профессору Аркадию Израилевичу Полякову было пожаловано потомственное дворянство с записью в паспорте и распространением этого звания на все последующие поколения Поляковых.
Когда же началась Первая мировая война, Сергей Аркадьевич вернулся в Россию и сразу же был зачислен в 12-й летный истребительный отряд под командованием князя Владислава Николаевича Лерхе. Небольшого росточка, худенький князь Лерхе был знаменит и при дворе, и во всех авиационных кругах как ненасытный бабник, бретер, дуэлянт, фантастический выпивоха и великолепный, виртуозный и бесстрашный авиатор.
Однако в летный отряд Поляков Сергей Аркадьевич был зачислен не как положено было летчику – офицером, а всего лишь вольноопределяющимся. Несмотря на свое потомственное дворянство.
Еврею тогда за особые заслуги могло быть пожаловано дворянство, а вот офицерское звание – никогда и ни под каким видом!
Даже тогда, когда вольноопределяющийся военный летчик С. А. Поляков в 1916 году был уже кавалером трех Георгиевских крестов, четвертый – золотой, офицерский – он получить не мог. Хотя князь Лерхе уже несколько раз представлял его к этой высокой награде, а потом, грязно матерясь на трех языках, говорил Сергею Аркадьевичу:
– Серж, простите меня, я не в силах сломать весь этот устоявшийся российский идиотизм. Пойдемте напьемся! А потом – к блядям. Или сначала к блядям, а напьемся уже там? Как по-вашему, Серж?
Тогда Сергею Аркадьевичу было двадцать четыре года, а князю Лерхе – двадцать семь.
К началу революции семнадцатого года Сергей Аркадьевич Поляков обладал замечательной кожаной книжечкой, внутри которой на одной стороне была его собственная фотография в форме военного летчика, а на другой стороне типографией петербургского монетного двора на пяти языках было красиво напечатано следующее:
«Податель сего удостоверения Сергей Аркадьевич Поляков является Шеф-Пилотом Двора Его Императорского Величества Государя Российского. Властям Гражданским и Военным предписывается оказывать всемерное содействие при предъявлении настоящего удостоверения».
И подпись – «Великий Князь Александр Михайлович».
Это было так называемое «Брево» – Международное свидетельство авиатора, защищающее его обладателя по всему свету. Повсюду.
Как вскоре выяснилось, кроме России.
... А в двадцатых годах Сергей Аркадьевич похоронил своих родителей и ушел ну совсем в иную область – в кинематограф!
Сначала помощником режиссера, потом ассистентом, а позже стал снимать и самостоятельно.
В отличие от фанфарного шествия Сергея Аркадьевича в военной авиаций царского времени на ниве советского кино его успехи были намного скромнее. Будучи человеком тонким, умным и глубоко интеллигентным, он это и сам понимал и в конце концов нашел в себе силы покинуть так называемый художественный кинематограф и полностью перейти в документальный.
* * *
Верный своему слову, данному любимой Неле Зайцевой, шестиклассник Толя Ломакин решил задачу «заделывания жида Мишки Полякова» достаточно примитивно – на большой переменке он просто подставил ногу мчавшемуся за кем-то Мике Полякову, и несчастный Мика влетел головой в тяжелую резную дубовую дверь учительской.
«Скорая помощь», больница Эрисмана, двенадцать швов на теменной области головы, обильная кровопотеря и тяжелое сотрясение мозга...
А в больнице – бред, галлюцинации, кошмары, мучительные перевязки, одуряющие головные боли и почти постоянное присутствие отца – Сергея Аркадьевича и домработницы Мили.
Дважды приходили «выборные» от пятого «А». Достаточно часто, но коротко бывала мама. После нее в палате всегда оставался запах свежих фруктов и французских духов «Коти».
Кроме сотрясения мозга, врачи подозревали и небольшое внутричерепное кровоизлияние и пророчили Мике и его родителям, что головные боли у ребенка будут продолжаться не менее года-полутора. Пока что-то там «не закапсулируется и не рассосется». Если же этого не произойдет, тогда возможна нейрохирургическая операция. Но не раньше чем через год.
Однако в последнюю больничную ночь, когда головная боль стала совсем нестерпимой и Мика, рыдая в подушку, вот-вот готов был истошно завыть на всю палату, тело его неожиданно сжалось в стальной комок, в голове его что-то треснуло, будто над ним сломали кусок фанеры, все его существо пронзил дикий жар, и на мгновение Мика потерял ориентировку в пространстве. И...
... Потрясенный, Мика вдруг понял, что боли никакой нет! Силы покинули его, но мучительная боль, раскалывавшая его голову почти три недели, тоже покинула все еще перевязанную, коротко остриженную голову Мики Полякова!!!
Одновременно со всем произошедшим Мика неясно почувствовал, что в нем самом, внутри его – то ли в сознании, то ли в организме – что-то явно переменилось. Что – понять не мог. Как к этому относиться – не знал. Просто весь окружающий мир стал для Мики чуточку иным...
– Папа, – тихо сказал Мика, когда его привезли из больницы домой. – Пожалуйста, посмотри на меня внимательно. Я очень сильно изменился?
– Нет, мой родной, – негромко ответил Сергей Аркадьевич. – Отрастут волосики, ты окрепнешь, снова начнешь ходить к Борису Вениаминовичу на гимнастику, летом я тебя заберу в экспедицию на Север – будешь там много рисовать... И все войдет в свою колею.
– Нет, – почему-то сказал тогда Мика. – Не все.
* * *
Когда после болезни Мика впервые появился в школьном спортивном зале, к нему тут же бросились его пятиклашки. Обступили, разглядывали шрам на голове, сквозь слегка отросшие волосы считали точки, оставшиеся от снятых швов...
Но тут на правах старшего всех пятиклашек разметал шестиклассник Толя Ломакин и, криво ухмыльнувшись, четко и внятно спросил:
– Ну что, жиденок? Оклемался?
Вот тогда-то с Микой и произошло что-то очень похожее на то, что он почувствовал в ту последнюю больничную ночь, когда вдруг, словно по мановению волшебной палочки, неожиданно прекратились страшные головные боли, обещанные ему врачами еще минимум на год-полтора.
Откуда ни возьмись снова возникли дикая головная боль, озноб, жар, сумасшедшее окаменение всех мышц, то есть повторилось все, что Мика испытал той последней больничной ночью!
Правда, это жутковатое состояние оказалось подкреплено страшноватенькой мыслью, промелькнувшей в сознании Мики при взгляде на Толю Ломакина:
ЧТОБ ТЫ СДОХ, ГАД!!!
Этого оказалось вполне достаточно, чтобы ТОЛЯ УПАЛ МЕРТВЫМ, а у Мики немедленно прекратилась головная боль...
* * *
Так Мика Поляков в двенадцать лет совершил свое ПЕРВОЕ, совершенно бессознательное УБИЙСТВО.
* * *
Во второй раз, уже абсолютно осознанно, Мика УБИЛ ЧЕЛОВЕКА спустя почти два года.
За это время на Мику, на маму, на папу, на Милю и вообще на весь мир обрушилось столько событий, что пересказывать их Мика смог бы до конца своей жизни, если бы ему удалось докарабкаться до старости...
Но тогда он не знал, что такое старость, и уйму важных мелочей так и не удержал в памяти.
* * *
Помнил только, что летом сорок первого, уже тринадцатилетним, тоскливо слонялся по прокаленному городу и, словно манны небесной, ожидал второй смены в городском спортивном лагере, расположенном в Терийоках. Его тренер старик Эргерт приложил немало усилий, чтобы Мику взяли туда хоть на одну смену. Городской комитет физкультуры и спорта запрещал направлять в спортивный лагерь тех, кому не было четырнадцати лет. Мике помогло лишь то, что незадолго до окончания шестого класса, в апреле, Михаил Поляков выиграл первенство Ленинграда по гимнастике среди мальчиков.
Однако мама в своем неукротимом тщеславии чуть было напрочь не стерла все усилия заслуженного мастера спорта СССР, чемпиона дореволюционных Олимпийских игр Бориса Вениаминовича Эргерта в борьбе за право своего ученика Миши Полякова продолжить тренировочный сезон в этом привилегированном спортивном лагере.
Маме же всегда дико хотелось, чтобы ее сын потрясал ее знакомых и поклонников разнообразием талантов. Кого только не ставила мама в пример Мике – и некоего вундеркинда Марика Тайманова, сыгравшего в фильме «Концерт Бетховена», и какого-то гениального мальчика-скрипача Бусю Гольдштейна, и даже узбекскую девочку Мамлакат, получившую орден Ленина из рук самого товарища Сталина!
Причем мамины требования к Мике всегда зависели от того, кем в это время мама была увлечена: в бытность московского дирижера Мика был отправлен учиться музыке к Рувиму Соломоновичу. Когда у мамы наклевывались несколько нестандартные отношения с одним известным ленинградским беллетристом, мама умоляла Мику сочинить хоть какой-нибудь рассказик, чтобы она могла показать его настоящему писателю...
Именно через этого писателя маме удалось достать для Мики путевку в детский дом отдыха «Литфонда», и она потребовала от Мики немедленно сесть за стихи.
– Все дети пишут стихи! – кричала мама. – Неужели в тебе нет ни капельки здорового, нормального честолюбия? Почему ты слоняешься из угла в угол? Садись и сочиняй!.. В «Литфонд» ты должен уехать со стихами!.. Там все дети занимаются творчеством!.. Только ты – черт знает чем!
То, что Мика, как утверждали преподаватели художественной школы, был необычайно одарен в рисунке, карикатуре и шарже и совсем слегка отставал в акварели, для мамы не имело никакого значения. Это для нее было привычным и само собой разумеющимся. То, что Мика стал в тринадцать лет чемпионом Ленинграда по гимнастике в разряде мальчиков, маме было попросту чуждо, и, кажется, она даже стеснялась этого.
– А я что, не занимаюсь «творчеством»?! – Мика еле подавил слезы обиды.
Но тут мама оскорбительно расхохоталась:
– Стоять вверх ногами и переворачиваться через голову – это, конечно, апогей интеллектуализма!
Никто не умел так насмешливо обидеть Мику, как его родная и красивая мама! Никто не бывал к нему так несправедлив...
Лишь спустя много-много лет, будто приподнявшись над собственным детством, над всеми своими жгучими детскими обидами, Мика понял, как поразительно талантлива была его мать. Каким Богом данным даром общения она обладала, без труда окружая себя совершенно различными людьми и умудряясь всегда оставаться центром их внимания. Ее романы никогда и никем не осуждались – их воспринимали как одну из неотъемлемых граней маминого существования. Ее мгновенная реакция на любую чужую фразу, ее врожденное остроумие и легкость восприятия окружающего мира притягивали к ней, заставляли людей искать с ней общения, повторять ее остроты, ее молниеносные, порою удивительно неожиданные и ироничные оценки людей и событий.
И этот Божий дар восполнял маме все ее незнание, весь недостаток настоящей культуры, с лихвой компенсировал отсутствие подлинного аристократического лоска и образования, которые она так хотела видеть в своем сыне...
– Немедленно садись за стихи, черт бы тебя побрал, Мика! – тоном, не терпящим возражений, сказала мама. – Вернусь – чтобы «нетленка» лежала на столе. Понял?
– Понял... – уныло пробормотал Мика.
Мама удивилась Микиной сговорчивости и уехала из дому, свято убежденная в правоте своих требований.
Но тогда Мике просто было тошно в очередной раз ссориться с мамой. Отсюда и то, что мама приняла за сговорчивость.
Стихов Мика никогда не писал, знал только то, что задавали в школе по русскому языку и литературе, а единственное стихотворение, врезавшееся ему в память еще со второго класса из «Книги для чтения», было чудовищным по своей неграмотности и нелепости:
Ой-ой-ой, ой-ой-ой.
Какой вырос дом большой!
С ударением на «а» в слове «Какой»...
И Мика отправился в папин кабинет. Там с нижних полок книжных стеллажей он вытащил кипы старых журналов – «Аполлон», «Новый Сатирикон», «Нива», «Красная новь», «Аргус» и стал перелистывать их, чтобы выбрать оттуда какие-нибудь стишата, которые, естественно, никто не знает и не помнит, и выдать их за свои. Конечно, переписав их на отдельный листок бумаги с графическим изображением «мук творчества» и «требовательности к самому себе». В Полном собрании сочинений Пушкина он как-то видел факсимильные отпечатки рукописей поэта. Рисунки Пушкина на полях рукописей ему показались слабыми, а вот то, как Пушкин в уже готовой строке по многу раз менял одно слово на другое, что-то зачеркивал, что-то восстанавливал, Мике очень даже запомнилось.
А еще Мика понимал, что тематика стиха должна быть не очень «взрослой». Чтобы ни у кого не возникло сомнений, что это сочинил тринадцатилетний пацан.
Через час поиска он наконец обнаружил то, что ему показалось «в самую жилу». В журнале «Аргус», выпущенном в 1912 году, Мика раскопал четверостишие, которое отвечало всем его требованиям: тема почти детская – из жизни домашних животных, а краткость... Ну что ж краткость? Краткость – сестра таланта, как он запомнил из взрослых разговоров.
Вот Мика и перекатал из «Аргуса» двенадцатого года эти четыре строчки черт знает какой давности.
Несколько слов в каждой строке Мика зачеркнул, да так, чтобы их совсем нельзя было разобрать, а сверху понадписал те же самые слова, которые только что позачеркивал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9