https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Алесь Михайлович Адамович
Хатынская повесть



Алесь Адамович
(Александр Михайлович Адамович)
ХАТЫНСКАЯ ПОВЕСТЬ

«В Белоруссии уничтожено более 9200 деревень, более чем в 600 из них убиты или сожжены почти все жители, спаслись единицы».
Из документов второй мировой войны

«Я выскочил из машины и начал пробираться между микрофонами.
– Лейтенант Келли! Вы действительно убили всех этих женщин и детей?
– Лейтенант Келли! Как себя чувствует человек, который убивает женщин и детей?
– Лейтенант Келли! Вы не жалеете, что не смогли убить большее количество женщин и детей?
– Лейтенант Келли! Если бы вы могли сегодня вернуться и снова убивать женщин и детей…»
Из «Исповеди» американского лейтенанта Уильяма Келли

«Не укладывается даже в мыслях, что на этой планете может быть война, несущая горе миллионам людей».
Обращение Георгия Добровольского, Владислава Волкова, Виктора Пацаева к людям Земли из космоса 22 июня 1971 года.


… – Тут уже целый взвод! – громко произносит человек в темных очках с белой металлической палкой в руке. Мальчик в голубом плащике, вскочивший в шумный автобус впереди него, высматривает свободное место.
Человек в очках задержался у двери, слушает наступившую от его голоса тишину; глубокие дуги, скобки возле рта, лицо, суженное книзу, некрасиво заостренное, зато лоб очень широкий и, как у ребенка, выпуклый. Рот вздрагивает виноватой улыбкой слепого.
– Папа, там место, – говорит мальчик в прозрачном плащике и касается сразу вздрогнувшей ему навстречу руки.
Снова зашумел, закричал автобус, но недавняя внезапная тишина тоже осталась – как дно. Голоса, веселый крик слишком торопливые.
– Гайшун! Сюда, браток!
– К нам, Флёра.
– Сюда давай!
Человек с врезанной тихой улыбкой слепого кого-то дожидается. Металлическая палка сухо, пустотело звякнула: слепой задел стойку.
На ступеньку автобуса поставил мешок вспотевший мужчина в измятом суконном костюме.
– Это куда автобус?
– В Хатынь.
– Куда?
– В Хатынь.
– А! – неуверенно протянул хозяин суконного костюма, забирая мешок.
В дверях появилась женщина в цветастом летнем платье с сумкой и плащом болоньей на загоревшей руке. Поднялась на ступеньку, смуглое лицо ее улыбается рядом с коротко остриженной, совершенно белой головой слепого.
– Глаша, к нам!
– Сюда садись, в третий взвод!
– Надоели вы ей в лесу! Верно, Глаша?
Женщина, произнеся негромкое «здравствуйте», коснулась локтя слепого, и он пошел через автобус. И сразу стала заметна связывающая их неторопливость, напряженная плавность, какая бывает у двоих, несущих одно полное ведро.
– Сюда, папка, тут место, – громко позвал мальчишка, который уже устроился спиной к кабине, подетски положив ладони на сиденье по обе стороны от себя.
Очень моложавый и шумный пассажир приподнялся с места и схватил слепого за плечи.
– Флера, с моей посиди. А я с Глашей.
– Костя, – укоряюще сказала жена шумного пассажира, вся такая беленькая, приветливо улыбнувшись слепому, – не мешай человеку пройти. Какой же ты!..
Человек в темных очках привычно нес руку впереди; с ним здоровались, трогая худые пальцы, они чутко вздрагивали.
– Живем, Флера?
– Это кто? Ты, Стомма?
– Узнал? Я, братка, я это.
– А это чья голова?
– Рыжего. Помнишь такого? Подай голос, Рыжий.
– Покажись, – рука слепого вернулась назад, – покажись! И правда – Рыжий!
– Здравствуйте, Гайшун. – Пассажир приподнялся, неловко, как детскую, пожал руку слепого.
Женщина, пока длится процедура узнавания, стоит за спиной мужа, она тоже улыбается, но ни на кого не смотрит, тогда как черные очки слепого внимательно всматриваются на каждый голос.
Руку слепого перехватил очень плотный пассажир с косящими глазами. Ремешок от фотоаппарата раздваивает его мягкое плечо, и весь он какой-то выпирающий, овальный в своем новеньком синем костюме.
– Не узнаешь Столетова?
– И ты тут? – удивился слепой.
– А где мне быть? – Столетов обиделся.
Но женщина уже провела Гайшуна дальше. Он задел колено грузного и даже в сидячем положении высокого человека, который, как переросток за партой, сидит вполоборота, загораживая проход.
– Здравствуйте, – негромко и очень спокойно сказал грузный пассажир. И повторил: – Здравствуйте, Флера.
От его голоса на какое-то мгновение снова открылась – как близкое дно – тишина.
Женщина с изменившимся сразу лицом схватила Гайшуна за плечи и быстро провела его вперед. Посадила и сама села лицом к кабине и спиной ко всем.
Мальчишка позвал:
– Тут лучше, папка.
– Вот и сиди! – оборвала его мать.
У кабины – лицом ко всем – удобнее сидеть было бы и грузному пассажиру. Но он тоже не сел там.

* * *

… Косач! Это его голос. Уверенно тихий: человек знает, привык, что его постараются услышать. Этот голос я различил бы и среди тысячи.
А какой сделалась Глашина рука – точно из-под машины меня выхватила!
Какой он теперь, Косач? Во всяком случае, не слепец, как ее муж.
Мотор и дребезжащее под сиденьем ведро заглушают общий разговор. Лишь самые резкие и самые веселые голоса долетают, случайно сцепляясь и переплетаясь. («В прошлом году… да уже внуки есть… бомба разорвется, облако взовьется… ну, Костя, какой же ты! Дай людям поговорить… я говорю, что косачевцы везде… нет, я ему скажу, нашему Летописцу, этому… Эй, Столетов!.. Экзамен сдает в иняз…»)
Нереально, невозможно близкие голоса из далекого-далекого прошлого затопляют автобус. Сегодняшние случайные слова плавают поверху, как мусор, а знакомые голоса как бы помимо слов вливаются в меня, солоноватые, обжигающие…
Человек двадцать наших партизан. Некоторых я уже услышал, различаю: Косача, Костю-начштаба, Стомму, Рыжего, Столетова…
Костя, наш начштаба – все такой же мальчишеский голос, – вламывается сразу во все разговоры: хохочет, выкрикивает фамилии, клички, нарочито бессмысленные слова («Деда не забыли?.. Столетов, сними нас для истории. У тебя это здорово получается… Дед, ты у кого такую шляпу раздобыл?.. Мэнш!.. Не мешай, жонка!..»).
Да, он такой, наш Костя-начштаба, с ним и среди чистого поля будет тесно: каждого толкнет, обнимет и тут же осмеет. Не очень солидный для своей должности. Двадцать два или двадцать три ему… Было. Но его любят (любили): дело свое понимал, воевать умел. Не хуже Косача.
Косач тут, рядом. За спиной у меня. «Здравствуйте!..» – поздоровался сначала и с Глашей, но что-то прочел на лице Глаши и тут же отделил: «Здравствуйте, Флера!» Вон какая сделалась Глашина рука! Испуганная и твердая. Сидит рядом со мной, очень прямая, напрягшись, я и не вижу, а знаю.
Такой же он громадный, сильный? Голос, во всяком случае, тот же.
Мне всегда хотелось понять: замечает он сам или не замечает эту свою постоянную иронию, порой, казалось, непроизвольную?
– Я ему прямо сказать могу! – голос откуда-то сзади. – Мы его, примачка, из-за печки вытащили, в партизаны силой приволокли, а теперь…
О ком это? И чей голос? Нервный, вспыльчивый. Хлопцы уже подзаводят человека, это у нас всегда умели.
– Секретарша не пустит.
– А ты по телефону ему. Верно, Зуенок? Или телеграммой.
Конечно же, это он, Зуенок. Наш главный хранитель партизанской геральдики. Зуенок всегда помнил, и очень точно, кто в каком году и даже в каком месяце пришел в партизаны. И кто какого уважения заслуживает. Всю семью Зуенка немцы выбили еще в сорок первом, когда он ушел в лес. Именно по его длинным и настойчивым письмам поставлены многие наши памятники. И этот, который мы едем открывать. Я впервые еду: когда мог, глаза были, встречи такие еще не практиковались. А Зуенку так даже доставалось за попытки собрать нас: «Какие такие встречи? Кому это нужно?»
– До ночи ползти будем с такой ездой! Я на своем хозвзводовском быстрее поспевал.
– О, дед наш к самолетам привык!
Заехать заодно и в Хатынь, хотя это совсем не по дороге в партизанские края наши, – тоже инициатива Зуенка. Для меня это особенно важно – побывать в Хатыни. Хотя что я там увижу? Увижу не то, что там сейчас, а что было. Что оно такое, наши Хатыни, я знаю. Это я знаю…
А хозвзводовский дед все беспокоится, поспеем ли в оба конца, не опоздаем ли. Сколько ему? Стариком он и тогда нам казался. Говорит, как горячую бульбочку ест: сипит, дует, крякает за каждым словом. И неуверенный смешок хлопотливого и добродушного крестьянина. Как-то сумел, собрал Зуенок всех нас, и городских и с района, в этот автобус.
– Ничего, – отзывается кто-то (кажется, Рыжий), – больше нас ждали.
У Рыжего даже ирония обнаружилась в голосе. Послевоенная, наверное. Раньше все над ним подшучивали, а он только посапывал облупившимся носом да обещал: «Вот как двину левой!»
– А какой хоть памятник, а, Зуенок? – спрашивают с заднего сиденья.
– Курган, школьники насыпали.
– А какой бы ты хотел себе? – кричит Костя-начштаба.
– Я что-то не подумал про это, когда ходили – помните? – по горящему болоту. Как на веревке ходили по кругу.
Мельтешат лица в моей памяти, тасуются, и ни одно не накладывается на этот голос с тихим покашливанием.
– Ребяткам все одно теперь. (Дед.)
– Все, да не все! (Стомма)
– Под таким, как в прошлом году, я не лег бы.
– Зуенок, учти пожелания! (Костя-начштаба)
– Нет, а помните Чертово Колено, как ходили по кругу по дымному болоту? Рассказываешь – не верят люди!
Кто это горелое болото, Чертово Колено, вспоминает? Голос с таким знакомым, ласково-хитрым покашливанием. Ведмедь, он?..
Ну конечно же! Какой он теперь, без пулеметных лент через грудь и по поясу? Очень неудобно носить так патроны и непрактично: ржавеют, а в бою вытаскивай по одному, запихивай в магазин, в патронник. Уже для той, для первой мировой войны придумана была удобная обойма: поставил в паз, надавил большим пальцем – и сразу пять патронов в винтовке. Но Ведмедь покорно таскал свое киноукрашение, а сам худенький, сутулый, в очках. Не возле девчат, конечно, его мысли вертелись, как у разбитных, украшенных оружием и ремнями разведчиков и адъютантов, а чтобы хоть покормили. Тетка сразу видела: человек воюет! А может, и тогда кино сидело в чахлой груди Ведмедя? Как-то пошли мы в кинотеатр, начался фильм, и вдруг смешок по залу: «Лев… Ведмедь…» Глаша тихонько воскликнула: «Ой, Флера, наш Ведмедь Лева директор этой картины!» В кино я обычно с Сережей хожу. Мы заходим в помещение к самому началу сеанса, чтобы не мучилась публика недоумением, зачем незрячему кино.
Сначала Сережа шепотом объясняет, что там, на экране, пока не уловлю, куда авторы гнут, а потом уже я ему помогаю смотреть, слушая фильм, как радио. Некоторые фильмы будто для меня сделаны – все объяснено вслух, громко.
Но когда вдруг замирает зал перед онемевшим экраном – и только дыхание сотен людей, как перед вскриком во сне, – вот тогда включается, загорается мой экран. Под внезапные крики, выстрелы с их экрана я вижу свое. То, чего никто не видит…

* * *

… – А вы, дядя, тоже партизан? – пристает Сережа к Столетову, который перешел к кабине и теперь, я слышу, сидит напротив меня.
– Тут все партизаны, мальчик. – Вопрос Столетову не понравился. – А ты пионер?
– Конечно. – Сережа тоже возмутился.
– Не вывози дядю своими ботинками, – предупреждает Сережу Глаша. С того мгновения, как она увидела Косача, все в ней, я по голосу слышу, словно затвердело.
– Вы тоже косачевец? – добивается Сережа. Он если пристанет!..
– Э, не-е! – обрадовался вопросу Столетов. – Я из отряда имени Сталина.
Столетов теперь сидит лицом к Косачу, они видят друг друга. Или Столетов, по обыкновению, вверх косит? Глаза его странно косят – к небу, к потолку.
– И папка твой никакой не косачевец, а имени Сталина. Это одно и то же: по бумагам мы – отряд имени Сталина, а в деревнях, наверное, и сейчас помнят косачевцев.
Довольно экзотичный экземпляр этот Столетов даже среди таких разных, как партизаны, людей.
Сначала, когда привели в наш Замошьевский лагерь нашкодившего инструктора онемечиваемых школ, который разъезжал по району с лекциями о «Гитлере-освободителе», это был рыхлый бледный человек с глазами, раскоряченными, как нам тогда показалось, от страха. Но не расстреляли, оставили в отряде (доказал, что снабдил десантников пишущей машинкой и еще чем-то канцелярским), и тогда мы поняли, что глаза у него такие от природы. От природы и очень согласные, как оказалось, с натурой столетовской.
На смену косящему испугу хлынул в Столетова, а из него на наши головы восторг, да такой, что хлопцы не знали, куда деваться. Подойдет неслышно, завороженным шагом, станет перед Рыжим, Зуенком или Ведмедем и смотрит влюбленно косящими к небу глазами. Точно головы их где-то там, в вершинах леса. Живыми на небо возносит!
– Ты чего? – удивился партизан с непривычки.
– Я?.. Ничего я… Может, обед вам тоже принести? Я иду на кухню.
– А что, принеси! Принеси, братка.
Вернулись однажды с какой-то операции, а Столетова не видно, нет ни в нашей землянке, ни поблизости. В лагере он, но нас вроде уже не замечает. Оказалось, Столетов уже штабная единица, писарь, а точнее, летописец. Убедил кого-то приезжавшего из бригады, что совершенно необходимо писать историю наших отрядов. Фронт уже накатывается, другие бригады спохватятся, а у нас, пожалуйста, все готово.
Больше Столетов перед Ведмедем не вздыхал, косящие глаза его перенеслись на других, нас они както уже не вбирали.
Странные и в самом деле глаза у этого человека. Будто мерку снимает: приставит тебя к чему-то невидимому, потянет слегка кверху, как портной вытягивает воротник, спинку, но в глазах его приговор, даже обида – э, не, не дотягиваешь! До истории, что ли? Еще раз потянет тебя кверху черными горящими (порой кажется – сумасшедшими) глазами, а в них улыбка. То-онкая-тонкая! Нас, мол, не обманешь… И уже окончательно вскинет глаза к небу, оставив тебя, как перед умчавшимся лифтом. Всякая фраза его вздергивается на дыбы восторженно-уличающим: «Э, не-е!» Скажи ему, что сейчас двенадцать, он тут же уличит: «Э, не-е! Без двух минут!»
Что там получилось из летописи бригады, неизвестно.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я