https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Спасайся от беды неминучей!
– Я сам иду! Пора к концу! – отвечал Владимир, хотел еще говорить, но Вадбольский гаркнул:
– Сюда!
Налетели татары и драгуны, окружили их; поднялось около них облако пыли, сквозь которое ничего нельзя было видеть из русского стана и мариенбургскому кортежу. Сильные руки схватили Владимира, не дав ему образумиться, посадили кое-как на лошадь и туго привязали к ней. Мурзенко свистнул и был таков; за ним помчались два татарина и лошадь, к которой прикреплен был узник. Горы, леса мелькали мимо них. Наконец они остановились. Разбитый ездою, истерзанный крепкою перевязью, изнуренный душевными страданиями, Владимир, полуживой, оглянулся. Все вокруг него ходило. Что с ним сделалось, где он был, где теперь, не понимал он. Его развязали, сняли с лошади, посадили на мураву и дали ему выпить воды. Он очнулся и увидел себя у калитки Блументростовой мызы; перед ним стоял Мурзенко; два татарина ухаживали за несколькими лошадьми.
Мурзенко, заметив, что он пришел в себя, подал ему бумагу. Владимир взял ее и прочел на ней следующие строки, рукою фельдмаршала написанные: «Спасайся, беги в Чудь, в Польшу, куда хочешь; только в России не показывайся. Не снесешь там головы своей. Злодей Денисов ищет твоей погибели и пишет о тебе в Москву, в царскую Думу. Спасти тебя теперь не могу: ты – Последний Новик! Молим бога и всех святых его подать нам случай оказать тебе нашу благодарность. Будем узнавать о тебе на известной мызе. Наш посланный вручит тебе знак нашей признательности, какой может тебе по времени пригодиться».
– Итак, господи, ты судил мне родины не видать!.. – сказал Владимир, прочитав записку, и зарыдал так горько, что привел в жалость татарского наездника.
Мурзенко, не понимая причины его горести, старался, однако ж, по-своему утешить его и подал ему кошелек, туго набитый золотом.
– Отдай этот дар назад тому, кто прислал его! – сказал с негодованием Владимир, оттолкнув руку татарина. – Объяви ему, что я не наемщик. За деньги не делают того, что я сделал. Господи! о господи! за что лишил меня товарища, родителей, отечества? За что отвергаешь и смирение мое, и мое раскаяние?.. Не лиши меня хоть последней милости, молю тебя: сделай, чтобы, когда узнают о смерти Последнего Новика, русские, братья его, совершили по нем поминовение и помолились о спасении души того, кто любил так много их и свою родину!
Тут Владимир, закрыв глаза руками, опять горько заплакал; но немного погодя встрепенулся и сказал Мурзенке:
– Может быть, еще не поздно!.. Скачи назад, иди прямо к Шереметеву и скажи ему, чтобы русские не входили в замок. Там офицер шведский зажжет пороховой погреб; взорвет!..
– Пуф! – вскричал Мурзенко, показывая движениями, что он понял Владимира. – Бездельника! Собака швед! понимай моя… Добре, добре! – прибавил он, обняв Владимира и утерев кулаком слезу, навернувшуюся на щель одного глаза. – Моя твоя не забудет. По твоя милости моя пулковник. Авось моя твоя добре сделает.
С последним словом кликнул он своих татар, сел на коня и, как вихрь, взвился по дороге к Мариенбургу.
Проводив на мызу господина Блументроста Владимира, с которым судьба так жестоко поступила в минуты его величайших надежд, мы возвратимся к мосту мариенбургскому. Внезапное похищение его несколько расстроило церемониальное шествие, предводимое Гликом. Последний едва не перемешал в голове частей речи, составленной по масштабу порядочной хрии, от которой отступить считал он уголовным преступлением.
Князь Вадбольский, управившись с Владимиром, поспешил к пастору и, узнав, что он говорит по-русски, обласкал его; на принесенные же им жалобы, что так неожиданно и против условий схвачен человек, ему близкий, дан ему утешительный ответ, что это сделано по воле фельдмаршала, именно для блага человека, в котором он принимает такое живое участие; и потому пастор убежден молчать об этом происшествии, как о важной тайне.
Глик с своими прихожанами и обезоруженными шведскими офицерами, вышедшими из замка с частью гарнизона, отведен был в стан русский. Там, в богатой ставке, которую мы уже прежде описали, ожидал их фельдмаршал, окруженный многочисленным штатом. Почетные жители Мариенбурга были введены в нее, и взоры воинов русских обратились на прекрасную воспитанницу. Несмотря на присутствие главного начальника, многие единодушно вскричали: «Вот пригожая девушка!» – «Das ist ein schones Madchen!» Сам фельдмаршал невольно охорошился, призвал улыбку на важное лицо свое и не раз взглянул на нее глазами, выражавшими то, что уста других произнесли.
Госпожа Вульф, краснея от общего внимания, на нее обращенного, и от похвал, которыми была осыпана, казалась оттого еще прелестнее. Это внимание, не ускользнувшее от глаз пастора, и ласковый прием, сделанный ему фельдмаршалом, придали ему бодрости. Кашлянув и поправив на себе парик, он спешил изумить своих слушателей речью, произнесенною на русском языке. В ней собрана была вся ученость его, подпертая столбами красноречия и любовию его к славе Петра I – любовию, зажженною взглядом на него великого монарха под Нейгаузеном, питаемою русскими переводами, которые намеревался посвятить ему, и надеждою основать в Москве первую знаменитую академию, scholam illustrem. В заключении просил оратор повергнуть к стопам его величества адрес, им заготовленный, о принятии уж не Мариенбурга – целой Лифляндии под свое покровительство. По окончании речи Глик подал фельдмаршалу «Славянскую Библию» в огромном формате, которую держал доселе под мышкою и которая мешала ему порядочно размахнуться. Ободренный лестным вниманием и признательностию высокого русского сановника, обещавшего ему свое покровительство и денежное пособие на учреждение в Москве училища и заверявшего его в милостях царя, который умел ценить истинную ученость, пастор почитал себя счастливее увенчанных в Капитолии. Все мечты, все грезы его самолюбия сбывались! Вслед за Библиею представлены великие члены его семейства, исторгаемые один за другим из смиренного убежища, в котором держала их Грете, а за ними его воспитанница, офицеры шведские и почетные жители Мариенбурга, принятые, волею их или неволею, под покровительство восторженного оратора. Всех отрекомендованных Гликом фельдмаршал оставил у себя обедать. За столом радушный хозяин так ободрил их, что они забыли свое горе и казались дорогими гостями на веселом пиршестве. Говорили и о Вульфе, несмотря на желание Глика отстранить от себя печальную мысль о нем. Когда узнали, что он муж и только что несколько часов муж прелестной воспитанницы, фельдмаршал сказал по-немецки:
– Ваш зять порядочно натрубил нам в уши: три недели не дал он нам покоя своею музыкою и недавно еще задал нам порядочный концерт. Надо бы отплатить ему ныне тем же, – прибавил он, смотря значительно на госпожу Вульф, – но мы не злопамятны. Пусть увенчают его в один день и лавры и мирты, столько завидные!
Госпожа Вульф покраснела и, прибавляет хроника, вздохнула… Комментарии не объясняют этого вздоха. Известно нам только, что с того времени называли ее прекрасною супругою несносного трубача…
После обеда гости были отпущены по домам. Пастору обещано доставить его с честию и со всеми путевыми удобностями в Москву, как скоро он изъявит желание туда отправиться. Все разошлись довольны и веселы.
Настал условный час приема замка. Сначала послан был к цейгмейстеру шведский офицер с предуведомлением, что русские идут немедленно занять остров.
– Все готово к приему их! – отвечал хладнокровно Вульф.
Несколько баталионов русских тронулось из стана с распущенными знаменами, с барабанным боем и музыкою. Голова колонны торжественно входила в замок, хвост тянулся по мосту. Гарнизон шведский отдал честь победителям, сложил оружия, взял пули в рот и готов был выступить из замка… Дело стало за цейгмейстером, которого не могли сыскать. Поднялась пыль за местечком по дороге из Менцена, быстро вилась клубом, исчезла в местечке; уже на берегу виден татарский всадник – это Мурзенко. Он махал рукою и кричал что-то изо всей силы; слова его заглушены музыкою и барабанным боем…
В эту самую минуту среди замка вспыхнул огненный язык, который, казалось, хотел слизать ходившие над ним тучи; дробный, сухой треск разорвал воздух, повторился в окрестности тысячными перекатами и наконец превратился в глухой, продолжительный стон, подобный тому, когда ураган гулит океан, качая его в своих объятиях; остров обхватило облако густого дыма, испещренного черными пятнами, представлявшими неясные образы людей, оружий, камней; земля задрожала; воды, закипев, отхлынули от берегов острова и, показав на миг дно свое, обрисовали около него вспененную окрайницу; по озеру начали ходить белые косы; мост разлетелся – и вскоре, когда этот ад закрылся, на месте, где стояли замок, кирка, дом коменданта и прочие здания, курились только груды щебня, разорванные стены и надломанные башни. Все это было делом нескольких мгновений. Последовала такая же кратковременная тишина, и за нею послышались раздирающие душу стоны раненых и утопавших, моливших о спасении или смерти. Немногие из шведов и русских в замке чудесно уцелели. Не скоро также были посланы люди с берегу, чтобы дать им помощь; опасались еще какого-либо адского действия из уцелевшей башни. Испуганное войско русское высыпало из стана на высоты и приготовилось в бой с неприятелем, которого не видели и не знали, откуда ждать.
Вульф сдержал свое слово: и мертвеца с этим именем не нашли неприятели для поругания его. Его могилою был порох – стихия, которою он жил. Память тебе славная, благородный швед, и от своих и от чужих!
История не позволяет мне скрыть, что месть русского военачальника за погубление баталиона пала на бедных жителей местечка и на шведов, находившихся по договору в стане русском, не как пленных, но как гостей. Все они задержаны и сосланы в Россию. Не избегли плена Глик и его воспитанница, может статься, к удовольствию первого. Шереметев отправил их в Москву в собственный свой дом. Местечко Мариенбург разорено так, что следов его не осталось.

ЧАСТЬ 4
Глава первая
У раскольников

Устал я, тьма кругом густая.
Запал в глуши мой след.
Безбрежней, мнится, степь пустая,
Чем дале я вперед.
Жуковский
Борис Петрович гостил в Лифляндах изрядно", – писал Петр I к одному из своих вельмож десятого сентября 1702 года. А каково было гощение, можно видеть из писем Шереметева к самому государю. Особенно два письма, знакомя нас с тогдашним образом войны русских и жалким состоянием Лифляндии, так любопытны, что мы решаемся задержать на выписке из них внимание наших читателей. «Посылал я (доносил фельдмаршал) во все стороны полонить и жечь. Не осталось целого ничего: все разорено и пожжено; и взяли твои, государевы, ратные люди в полон мужеска и женска пола и робят несколько тысяч, также и работных лошадей и скота с двадцать тысяч или больше, кроме того, что ели и пили всеми полками, а чего не могли поднять, покололи и порубили…» В другом письме доносит он же: «Указал ты, государь, купя, прислать чухны и латышей, а твоим государевым счастием и некупленных пришлю. Можно бы и не одну тысячу послать, только трудно было везти, и тому рад, что ратные люди взяли их по себе; а к Москве посылка не дешева станет, кроме подвод». К этому описанию прибавлять нечего; каждое слово есть драгоценный факт истории, жемчужина ее.
Осень подоспела, чтобы своими непогодами прибавить к мрачному состоянию этой страны. Главная русская армия давно уж покинула опустошенный ею юго-восточный край Лифляндии и перешла на север к Финскому заливу; разве мелкие наезды понаведывались изредка, не осмелился ли латыш вновь приютиться на родной земле, как злой ястреб налетом сторожит бедную пташку на гнезде, откуда похитил ее птенцов. Вслед за военными дозорщиками рыскали стада волков, почуявших себе добычу. В это время Владимир покинул мызу господина Блументроста.
Сделаем перечень его несчастий.
Он лишился единственного своего товарища, слепца, восемь лет ходившего с ним рука об руку, восемь лет бывшего единственным его утешением; он разлучен с Паткулем, который один мог бы помочь ему и не знал безвременья для слова правды и добра перед царями; обманут он в минуты лучших, сладчайших своих надежд – у порога родины немилосердо оттолкнут от нее на расстояние безмерное. Русские, соотечественники, гонят его; шведам, призревшим его новым отечеством и братством, он изменил. Все высокое, прекрасное, им воздвигнутое, разбито в прах; все злодейское, им сделанное, воскресло новою жизнью и растет перед его совестью. Прошедшее – широкий путь крови, скитания, нужд; будущее – тесное, жесткое домовище, откуда он, живой, с печатью греха и отчуждения, вставая, пугает живых, откуда он не может выйти, не встретив топора палача или заступа старообрядческого могильщика. Что осталось ему? Плакать? Он уже выплакал свои слезы… Прочь все прекрасное, все доброе! Ад – его достояние; ад легко отыскать с таким проводником, как мщение! Отныне злобно смотрит он на жизнь и на человечество; но между последним сердце его отметило одного человека метою кровавою. Его-то радостно опутает он своими объятиями, сшибет со скудельныхног и с ним вместе рухнет в бездну вечного плача и скрежета зубов. Этот человек поднимает его поутру с ложа, ходит с ним неразлучно, сидит с ним за столом, у изголовья его постели, будит его во сне; этот человек – Андрей Денисов.
– Мщение! – вскричал Владимир, разбив свои гусли. – На что вы мне теперь? Вы не выражаете того, что я чувствую. Мщение! – сказал он Немому, расставаясь с ним и пожав ему руку пожатием, в котором теплилась последняя искра любви к ближнему. Добрый Немой, не понимая его, с жалостию смотрел на него, как на больного, которого он не имел средств излечить, крепко его обнял и проводил со слезами. После него и Немой остался на мызе круглою сиротою!..
Наружность Владимира была мрачна не менее души его. Дикий, угрюмый взор, по временам сверкающий, как блеск кинжала, отпущенного на убийство;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81


А-П

П-Я