https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-200/
Анея уселась рядом, удобно опершись спиной на тын.
— Дело у меня к тебе, князь, не простое, — начала Анея.
— То знаю, не простое, — со стариковской словоохотливостью подхватил Горобой. — Ты тоже, чаю, не молоденькая, а вот прибежала же в другой род. Аль у вас там неладно?
— У нас ладно.
— Так чего же ты ноги топтала за семь верст овсяного киселя хлебать?
— Я к тебе самому пришла, к Всеславову отцу.
— Ишь! — удивился Горобой. Отделив усы от бороды, он, привычно играя мужским украшением, навивал на пальцы длинные, как девичьи косы, пряди.
— Всеслав? — рассуждал Горобой. — Он сам себе голова. Он все равно что я — князь родовой. Стрела ему голову пробила, он же сам вытащил и живет, как и не бывало ничего. Случалось ли такое? Вот он, Всеслав. В нем густая кровь.
— Слышь-ка, — перебила Анея отца, который не нахвалился бы умным, удачливым сыном, — слышь, ты вот отец, а я — мать. У меня нет мужа, я одна умом.
— Ну так, ну и что ж?
— У сына моего ума не стало, у Ратибора.
— Что говоришь? — старик отпустил усы, дивясь. — Я не слыхивал про него, а я, мать, все знаю. Он в слободских мало не в лучших.
— Не про то я, — досадливо возразила Анея. — Парню жениться время пришло, а он отрекается.
— Не хочет, стало быть. А мне что? — в улыбке старик показал желтые зубы. — Своему князь-старшине жалуйся, что у вас, князя, что ли, не стало?
— Не я ль говорила! Беляй-князь к нему и добром и грозил. Не послушал и его Ратибор.
— Во ты какой, — Горобой продолжал усмехаться. — Девку ту, что ты даешь, не хочет брать? Другую найди. Сам пусть ищет по сердцу. Разгорится, так быстрей коня побежит, птицей полетит. Не нуди парня. Я вот сам себе в свое время нашел.
Сделавшись серьезным, Горобой поднял кустистые брови над непотухшими черными глазами.
— Он же, Ратибор мой, тебе говорю, совсем жениться не хочет.
— Совсем? То неладно, неладно… Чего ж делать-то с ним? Всеслав, воевода-то, что сказал?
— Сказал, не его дело слободских воинов сватать.
— Оно и верно, не его дело-то.
— Так тому, значит, и быть, что парня околдовала мертвая баба-хазаринка? — возвысила голос Анея. — Чтоб он перед родом был как изгой безродный, чтоб мое семя пропадало в нем. Небывалое дело случается.
— Так и я размышляю, не ладны будут такие парни, — согласился Горобой.
Старик и старуха повесили головы под тяготой общей думы. Весной и по осени — трясучие лихоманки, летом — болезни живота, зимой — кашель, нарывы в горле, — малые дети не заживались на белом свете. Взрослые редко болели, для взрослых ведуны знали травы, дававшие хорошую помощь. Взрослые были на диво могучи, рослы, дети же хилы, среди десятков мог пробиться только один. Так на тощей земле из многих семян прорастают и укрепляются избранные, а слабые, кому нужна помощь, отмирают. Россичи не знали голода, хватало молока для малых детей, хоть топись в нем, и нежного птичьего мяса, и яиц, овсяных и пшеничных каш, ягод, яблок, груш, малины. Бабы рожали часто. Не жили дети, не жили. Из десяти, пятнадцати, а то и двадцати оставалось едва четыре, чаще — три, иной раз только два.
Мысль Горобоя ходила будто по кругу: угодий много, скота води сколько хочешь, ручьи и Рось-река кишат рыбой, зверя не взял бы только глупый иль слабый, а таких не бывало. Взрослые брезговали брать дикую птицу. Она была детской добычей, семилетний парнишка или девчонка умели притащить домой вязку кряковых уток, больших куликов, стрепетов, гусей, взятых детским луком или немудрящими сильями. Налеты степняков стали что-то редки, уже давно степняки не прорывались на Рось-реку. А род мало разрастался, мало прибавлялось людей.
Да, ни один парень, ни одна девушка не должны ходить холостыми. Созрела девка, у парня закурчавилась первая бороденка — пора. Трудись для рода, дай плод, не губи семя. Не возбранялось взять и вторую жену.
— Да, — согласился Горобой, — надобно и понудить неразумного. Я Всеславу прикажу, прикажу я ему. Он хотя и сам как князь, а сын мне.
— А крепко ли будет? — лукаво усомнилась Анея. — Ратибор совсем обезумел.
— Сделаю — и крепко. Тебе говорю, старая.
Опять оба понурились, зная, что дело будет сделано. И стало обоим чего-то жалко.
— А помнишь, — заговорил старик с усмешкой, но с иной, чем было вначале, — ты-то сама помнишь, как любилась? Забыла, что ли? Я не забыл. Я буду тебя постарше весен на тридцать небось, а?
— Настолько ли старше или иначе, откуда мне знать, — уклонилась Анея.
— Верно говорю, — подтвердил Горобой. — Тебя еще не было — у меня второй сын родился. Который потом за хазарами в степь-ту ходил и не вернулся. Ходил при тебе уж. То ты помнишь?
— То я помню.
— А того, что раньше было, никто, кроме меня, не помнит. Первую свою я любил, знаешь, как? Была же она бесплодна. Три лета прожили, детей не несет. В ней я души не чаял, она во мне. Нет и нет детей. Вторую жену взял. Две жены у меня стало, а в мыслях, сердцем жил с одной, с первой. Вторая только рожала. Первая умерла на своей тридцатой весне, вторая ее пережила лет на десяток. А я все с первой, все ее видел. Так вот и мои дети рождались. И третья жена жила в моем доме, я уж стар стал, как она отошла. Ни одну я не помню, первая же — вот она…
— Да-а, — грустно согласилась Анея. Быть может, и у нее хранились сердечные тайны. Не так легко в них признается женщина, как мужчина.
— Всеславову Красу видела? — Горобой указал на свой дом.
— Видела.
— Ты — сегодня, я каждый день вижу. Хорошо ли ей? Живет, как безмужняя. Будто скотина для дома, а ведь она ж живая душа. Я ее по-стариковски холю. Ты баба, понять можешь: для нее моя холя — что лист прошлогодний. Ратибору прикажем, заставим. А дальше как будешь? Не может муж жить с женой насильно.
— А ты ж мог? — сурово спросила Анея.
— У меня в мыслях была другая, она же и в доме жила, со мной.
— А мой сын в мысли пусть хоть с кем живет, только бы мне внуки, а роду воины да матери рождались, — жестко молвила Анея, в упор глядя старику в глаза.
От этих слов Горобой, опьяневший от вызванной колдовством сердца молодости, потрезвел. Князь-старшина приподнялся с колоды, вновь сделался широкий, как дверь, и высокий. С вернувшейся старческой сухостью он подтвердил Анее:
— Сказал я тебе — быть тому. Ломать парня не будем, а согнуть — согнем.
Анея не спешила прощаться.
— Кончили одно дело, скажу о втором, князь.
— О чем еще?
— Выслушай краткое слово. Тошно нам, матерям. И жены при живых мужьях сохнут вдовами. Нет правды на Роси: одни мы стоим против Степи. Пора каничам с илвичами быть под росской рукой.
Качнувшись к Анее, Горобой ответил:
— Трудно.
— Трудно, — согласилась Анея. — Да нужно! Тебе, отцу, из близи не видно. Поспел Всеслав для дела.
Без пара не согнешь дерева, без слова не овладеешь душой человека, не повернешь его волю.
В сердце, потрясенное кровавым угаром первой битвы, Ратибор принял очарование лица и тела хазаринки. Он пристыл к ней. Как, зачем? Он сам не знал. Но упрямо держался мечты.
Дни после хазарского истребления шли своей чередой. На пополнение потери в воинах князь-старшины прислали молодых мужчин. Подходили по окончании весенних работ и сенокоса подростки. Рана воеводы заживала, и он сам осматривал каждого нового, будто коня или быка. Редко кого отсылал, чтобы еще малость подрос.
Победа славой овеяла слободу россичей, молодые сами тянулись к ней, князь-старшины легче мирились с уходом из рода нужных рук. В прежних слободских избах становилось тесновато. И новые первым делом взялись рубить новую избу.
Из слобожан возрастом выше двадцати годов, кроме Ратибора, был только один неженатый — и то лишь потому, что слишком разборчивые старшие не могли найти желанную им, а не сыну невесту. Женатые и два и три раза в месяц ночевали в семьях. Вернувшись, иные хвастались собой и женами. Тут крылась жгучая тайна. Ее не пристало мужу открывать в вольных словах. Подростки алели, слушая мужские смешки и намеки. Вполнамека хвалились мужья мягкой да горячей постелью, въявь гордились женскими подарками — узорчатым поясом, вышитым воротом и оборкой рубахи, привозили медовые и маковые заешки из тонкой муки-сеянки.
А тайна — знал каждый подросток, — сладкая тайна не уйдет, когда пух на лице, огрубев, станет волосом.
Была у старших и другая тайна. Порой ухо подростка ловило непонятное слово. В ночи полнолуний куда-то уходили старшие слобожане. Зачем и куда уходили, где были — не спрашивай. Не положено мужчине допытываться, теша свое любопытство.
В первое полнолунье после битвы Ратибор проснулся от чьей-то руки, которая легла ему на лоб. Он схватил запястье в широком обручье. По запаху тела и приметному обручью Ратибор узнал Крука.
— Не шуми, обуйся, выходи наружу, — приказал Крук.
Ратибор сполз с низких, как избяные скамьи, полатей. На сене, застланном сшитыми козьими шкурами, слобожане спали рядами, каждый на своем постоянном месте. Ратибор натянул мягкие сапоги хазарской добычи. Затягивая узкий ремешок, Ратибор сунул в правое голенище меч. Рукоятка едва достигала колена. Привычка носить это оружие за сапогом дала ему название — ножной меч, потом кратко — нож.
Крук ждал, загораживая собой свет в открытой двери. Двор слободы был выбелен луной, тень вышки пересекала его, будто глубокий ров. Около перелаза через тын возились люди, опуская лестницу. Не было огня на вышке, над плетеным заплотом торчали два черных кочана — головы сторожевых. Не было общей тревоги. Не нападения ждет воевода.
Спустившись с тына в числе последних, Ратибор видел, как кто-то из оставшихся в слободе утянул наверх шестовую лестницу. Оглядываться времени не было. Шли молча, гусем, ступая след в след, по-воински, чтобы кто другой, посчитав отпечатки, не узнал, сколько людей пробивали стежку.
Передние ширили и ширили шаг. Побежали тихой побежкой, потом скорее. Звука топота не было, опирались на носки, как учили в слободе бегать по ночам. Упоенно сверчали земляные сверчки, не боясь людских теней. Длинная вязка людей на бегу растянулась было и опять собралась. Миновалось открытое место с каменным богом. Его пробежали с лунной стороны, чтобы не потревожить черно-угольную тень. Приближалось высокое место речного берега. Над кручей обнажились скалистые кости земли. Длинный свист переднего призвал ко вниманию, два коротких приказали: «Иди шагом».
Большие камни громоздились в порядке, будто устроенном человеческой рукой. За зубчатой стеной лежало плоское, как гумно, ровное место с белыми, похожими на черепа, голяшами, с жесткой травой, чахнувшей от скудости почвы.
Здесь веснами гадюки справляли свадьбы, сплетались клубами величиной с добрый сноп. С шипеньем и смрадом вертелись тупые черные головы, играя длинными жалами.
Сила яда, носимого телом мягким и слабым, давала гадюке подлую власть, делала ее несправедливо сильной. Против гадюки знали пять заклятий. Встречая змею, россич не давал ей дороги, мешала — убивал, но никогда не гнался и не бил для забавы никого живого.
Слобожане столпились, освещенные луной. Воевода вышел из тени скал. Он нес в обнимку другого человека. Нет, не человека. Всеслав поднял что-то длинное, прямое и с силой ударил концом в землю. Нечто воткнулось и осталось стоять само.
Еще двое людей вышли из тени скал, высекая огонь. Помчались искры, загорелись масляные светильники.
Всеслав позвал Ратибора и приказал:
— Гляди!
Это был Перун, бог мужчин, войны, победы. Россичи видали немало чужих богов и просто людей из мягкого камня мрамора, из бронзы, кости, из дерева и серебра, даже из золота. Чужие бывали округло-гладкие, великолепные, на глаз мягкие вопреки твердости камня или металла. Не таков был Перун, и не то было ему нужно. Бог слободской дружины явился воином, которому нужна не красота, а сила. Не угождать женщинам, а советовать и помогать мужчинам хотел Перун.
Под тяжелым шлемом хмурился узкий лоб, в глубоких глазницах под выпуклыми бровями сидели красные глаза — драгоценные лалы. Рот был как рана, усы длинные, вислые. На прижатых к телу руках торчали могучие мышцы, грудь была выпучена над впалым животом — признаком сильного мужества. Бог опирался на землю длинными ступнями. Он был гол, но вооружен — два меча, секира-топор, ножи. Дубовое дерево было искусно вырезано. Пальцы рук переходили в рукоятки мечей, в древко секиры — тело сливалось с оружием, нельзя было сказать, где кончалось одно и начиналось другое.
Вера в истинность изображения, сознание своей правоты и необходимости божества руководили создателем образа Перуна. Бог мужей вдохновлял и потрясал. Впоследствии, выйдя на площади градов, в священные рощи на холмах, Перун смягчился, облекся мягкой плотью. А здесь, на границе росского языка, он был необходимым образцом беспощадного мужества сторожа от Степи. Оттуда, с юга, всегда шли войны, насилие, истребление. Ничего, кроме войны, насилия, истребления, нельзя было противопоставить кочевникам, чтобы сохранить род людей, возделывавших лесные поляны.
Это был бог, близкий, понятный, земной. Воплощение покровителя, образец. В Перуне не было мечты о заоблачном мире Сварога, о вечной жизни души, о вознаграждении за боль, за муки, за смерть. Сварог был богом для всех людей, для детей, женщин и немощных стариков, размышляющих о конце жизненного пути. Сварог помогал воину надеждой встретить на небе друга. Перун звал к битве.
— Я обещал тебе бога и братство, — говорил Всеслав, обращаясь к Ратибору. — Вот твой бог и вот твои братья. Мы — дружина Перуна, один за всех, и все за одного. Мы выше рода, мы сила росского языка, меч и щит. Не воля князь-старшин правит нами, а наша воля. Я князь дружины. Ты хочешь быть с нами, Ратибор? Клянись Перуном, Ратибор!
Произносились слова объяснений и обещаний. У ног Перуна разожгли угли, раздули маленьким мехом синее пламя. Светильники погасли, сквозь угольный чад был слышен запах раскаленного железа.
— Подними левую руку над головой, чтобы принять знак братства, — приказал Всеслав.
Ратибор видел, как из углей князь-воевода достал железный прут на деревянной ручке. Конец железа рдел звездочкой. Скосив глаза, Ратибор смотрел, как звездочка приблизилась к левой подмышке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
— Дело у меня к тебе, князь, не простое, — начала Анея.
— То знаю, не простое, — со стариковской словоохотливостью подхватил Горобой. — Ты тоже, чаю, не молоденькая, а вот прибежала же в другой род. Аль у вас там неладно?
— У нас ладно.
— Так чего же ты ноги топтала за семь верст овсяного киселя хлебать?
— Я к тебе самому пришла, к Всеславову отцу.
— Ишь! — удивился Горобой. Отделив усы от бороды, он, привычно играя мужским украшением, навивал на пальцы длинные, как девичьи косы, пряди.
— Всеслав? — рассуждал Горобой. — Он сам себе голова. Он все равно что я — князь родовой. Стрела ему голову пробила, он же сам вытащил и живет, как и не бывало ничего. Случалось ли такое? Вот он, Всеслав. В нем густая кровь.
— Слышь-ка, — перебила Анея отца, который не нахвалился бы умным, удачливым сыном, — слышь, ты вот отец, а я — мать. У меня нет мужа, я одна умом.
— Ну так, ну и что ж?
— У сына моего ума не стало, у Ратибора.
— Что говоришь? — старик отпустил усы, дивясь. — Я не слыхивал про него, а я, мать, все знаю. Он в слободских мало не в лучших.
— Не про то я, — досадливо возразила Анея. — Парню жениться время пришло, а он отрекается.
— Не хочет, стало быть. А мне что? — в улыбке старик показал желтые зубы. — Своему князь-старшине жалуйся, что у вас, князя, что ли, не стало?
— Не я ль говорила! Беляй-князь к нему и добром и грозил. Не послушал и его Ратибор.
— Во ты какой, — Горобой продолжал усмехаться. — Девку ту, что ты даешь, не хочет брать? Другую найди. Сам пусть ищет по сердцу. Разгорится, так быстрей коня побежит, птицей полетит. Не нуди парня. Я вот сам себе в свое время нашел.
Сделавшись серьезным, Горобой поднял кустистые брови над непотухшими черными глазами.
— Он же, Ратибор мой, тебе говорю, совсем жениться не хочет.
— Совсем? То неладно, неладно… Чего ж делать-то с ним? Всеслав, воевода-то, что сказал?
— Сказал, не его дело слободских воинов сватать.
— Оно и верно, не его дело-то.
— Так тому, значит, и быть, что парня околдовала мертвая баба-хазаринка? — возвысила голос Анея. — Чтоб он перед родом был как изгой безродный, чтоб мое семя пропадало в нем. Небывалое дело случается.
— Так и я размышляю, не ладны будут такие парни, — согласился Горобой.
Старик и старуха повесили головы под тяготой общей думы. Весной и по осени — трясучие лихоманки, летом — болезни живота, зимой — кашель, нарывы в горле, — малые дети не заживались на белом свете. Взрослые редко болели, для взрослых ведуны знали травы, дававшие хорошую помощь. Взрослые были на диво могучи, рослы, дети же хилы, среди десятков мог пробиться только один. Так на тощей земле из многих семян прорастают и укрепляются избранные, а слабые, кому нужна помощь, отмирают. Россичи не знали голода, хватало молока для малых детей, хоть топись в нем, и нежного птичьего мяса, и яиц, овсяных и пшеничных каш, ягод, яблок, груш, малины. Бабы рожали часто. Не жили дети, не жили. Из десяти, пятнадцати, а то и двадцати оставалось едва четыре, чаще — три, иной раз только два.
Мысль Горобоя ходила будто по кругу: угодий много, скота води сколько хочешь, ручьи и Рось-река кишат рыбой, зверя не взял бы только глупый иль слабый, а таких не бывало. Взрослые брезговали брать дикую птицу. Она была детской добычей, семилетний парнишка или девчонка умели притащить домой вязку кряковых уток, больших куликов, стрепетов, гусей, взятых детским луком или немудрящими сильями. Налеты степняков стали что-то редки, уже давно степняки не прорывались на Рось-реку. А род мало разрастался, мало прибавлялось людей.
Да, ни один парень, ни одна девушка не должны ходить холостыми. Созрела девка, у парня закурчавилась первая бороденка — пора. Трудись для рода, дай плод, не губи семя. Не возбранялось взять и вторую жену.
— Да, — согласился Горобой, — надобно и понудить неразумного. Я Всеславу прикажу, прикажу я ему. Он хотя и сам как князь, а сын мне.
— А крепко ли будет? — лукаво усомнилась Анея. — Ратибор совсем обезумел.
— Сделаю — и крепко. Тебе говорю, старая.
Опять оба понурились, зная, что дело будет сделано. И стало обоим чего-то жалко.
— А помнишь, — заговорил старик с усмешкой, но с иной, чем было вначале, — ты-то сама помнишь, как любилась? Забыла, что ли? Я не забыл. Я буду тебя постарше весен на тридцать небось, а?
— Настолько ли старше или иначе, откуда мне знать, — уклонилась Анея.
— Верно говорю, — подтвердил Горобой. — Тебя еще не было — у меня второй сын родился. Который потом за хазарами в степь-ту ходил и не вернулся. Ходил при тебе уж. То ты помнишь?
— То я помню.
— А того, что раньше было, никто, кроме меня, не помнит. Первую свою я любил, знаешь, как? Была же она бесплодна. Три лета прожили, детей не несет. В ней я души не чаял, она во мне. Нет и нет детей. Вторую жену взял. Две жены у меня стало, а в мыслях, сердцем жил с одной, с первой. Вторая только рожала. Первая умерла на своей тридцатой весне, вторая ее пережила лет на десяток. А я все с первой, все ее видел. Так вот и мои дети рождались. И третья жена жила в моем доме, я уж стар стал, как она отошла. Ни одну я не помню, первая же — вот она…
— Да-а, — грустно согласилась Анея. Быть может, и у нее хранились сердечные тайны. Не так легко в них признается женщина, как мужчина.
— Всеславову Красу видела? — Горобой указал на свой дом.
— Видела.
— Ты — сегодня, я каждый день вижу. Хорошо ли ей? Живет, как безмужняя. Будто скотина для дома, а ведь она ж живая душа. Я ее по-стариковски холю. Ты баба, понять можешь: для нее моя холя — что лист прошлогодний. Ратибору прикажем, заставим. А дальше как будешь? Не может муж жить с женой насильно.
— А ты ж мог? — сурово спросила Анея.
— У меня в мыслях была другая, она же и в доме жила, со мной.
— А мой сын в мысли пусть хоть с кем живет, только бы мне внуки, а роду воины да матери рождались, — жестко молвила Анея, в упор глядя старику в глаза.
От этих слов Горобой, опьяневший от вызванной колдовством сердца молодости, потрезвел. Князь-старшина приподнялся с колоды, вновь сделался широкий, как дверь, и высокий. С вернувшейся старческой сухостью он подтвердил Анее:
— Сказал я тебе — быть тому. Ломать парня не будем, а согнуть — согнем.
Анея не спешила прощаться.
— Кончили одно дело, скажу о втором, князь.
— О чем еще?
— Выслушай краткое слово. Тошно нам, матерям. И жены при живых мужьях сохнут вдовами. Нет правды на Роси: одни мы стоим против Степи. Пора каничам с илвичами быть под росской рукой.
Качнувшись к Анее, Горобой ответил:
— Трудно.
— Трудно, — согласилась Анея. — Да нужно! Тебе, отцу, из близи не видно. Поспел Всеслав для дела.
Без пара не согнешь дерева, без слова не овладеешь душой человека, не повернешь его волю.
В сердце, потрясенное кровавым угаром первой битвы, Ратибор принял очарование лица и тела хазаринки. Он пристыл к ней. Как, зачем? Он сам не знал. Но упрямо держался мечты.
Дни после хазарского истребления шли своей чередой. На пополнение потери в воинах князь-старшины прислали молодых мужчин. Подходили по окончании весенних работ и сенокоса подростки. Рана воеводы заживала, и он сам осматривал каждого нового, будто коня или быка. Редко кого отсылал, чтобы еще малость подрос.
Победа славой овеяла слободу россичей, молодые сами тянулись к ней, князь-старшины легче мирились с уходом из рода нужных рук. В прежних слободских избах становилось тесновато. И новые первым делом взялись рубить новую избу.
Из слобожан возрастом выше двадцати годов, кроме Ратибора, был только один неженатый — и то лишь потому, что слишком разборчивые старшие не могли найти желанную им, а не сыну невесту. Женатые и два и три раза в месяц ночевали в семьях. Вернувшись, иные хвастались собой и женами. Тут крылась жгучая тайна. Ее не пристало мужу открывать в вольных словах. Подростки алели, слушая мужские смешки и намеки. Вполнамека хвалились мужья мягкой да горячей постелью, въявь гордились женскими подарками — узорчатым поясом, вышитым воротом и оборкой рубахи, привозили медовые и маковые заешки из тонкой муки-сеянки.
А тайна — знал каждый подросток, — сладкая тайна не уйдет, когда пух на лице, огрубев, станет волосом.
Была у старших и другая тайна. Порой ухо подростка ловило непонятное слово. В ночи полнолуний куда-то уходили старшие слобожане. Зачем и куда уходили, где были — не спрашивай. Не положено мужчине допытываться, теша свое любопытство.
В первое полнолунье после битвы Ратибор проснулся от чьей-то руки, которая легла ему на лоб. Он схватил запястье в широком обручье. По запаху тела и приметному обручью Ратибор узнал Крука.
— Не шуми, обуйся, выходи наружу, — приказал Крук.
Ратибор сполз с низких, как избяные скамьи, полатей. На сене, застланном сшитыми козьими шкурами, слобожане спали рядами, каждый на своем постоянном месте. Ратибор натянул мягкие сапоги хазарской добычи. Затягивая узкий ремешок, Ратибор сунул в правое голенище меч. Рукоятка едва достигала колена. Привычка носить это оружие за сапогом дала ему название — ножной меч, потом кратко — нож.
Крук ждал, загораживая собой свет в открытой двери. Двор слободы был выбелен луной, тень вышки пересекала его, будто глубокий ров. Около перелаза через тын возились люди, опуская лестницу. Не было огня на вышке, над плетеным заплотом торчали два черных кочана — головы сторожевых. Не было общей тревоги. Не нападения ждет воевода.
Спустившись с тына в числе последних, Ратибор видел, как кто-то из оставшихся в слободе утянул наверх шестовую лестницу. Оглядываться времени не было. Шли молча, гусем, ступая след в след, по-воински, чтобы кто другой, посчитав отпечатки, не узнал, сколько людей пробивали стежку.
Передние ширили и ширили шаг. Побежали тихой побежкой, потом скорее. Звука топота не было, опирались на носки, как учили в слободе бегать по ночам. Упоенно сверчали земляные сверчки, не боясь людских теней. Длинная вязка людей на бегу растянулась было и опять собралась. Миновалось открытое место с каменным богом. Его пробежали с лунной стороны, чтобы не потревожить черно-угольную тень. Приближалось высокое место речного берега. Над кручей обнажились скалистые кости земли. Длинный свист переднего призвал ко вниманию, два коротких приказали: «Иди шагом».
Большие камни громоздились в порядке, будто устроенном человеческой рукой. За зубчатой стеной лежало плоское, как гумно, ровное место с белыми, похожими на черепа, голяшами, с жесткой травой, чахнувшей от скудости почвы.
Здесь веснами гадюки справляли свадьбы, сплетались клубами величиной с добрый сноп. С шипеньем и смрадом вертелись тупые черные головы, играя длинными жалами.
Сила яда, носимого телом мягким и слабым, давала гадюке подлую власть, делала ее несправедливо сильной. Против гадюки знали пять заклятий. Встречая змею, россич не давал ей дороги, мешала — убивал, но никогда не гнался и не бил для забавы никого живого.
Слобожане столпились, освещенные луной. Воевода вышел из тени скал. Он нес в обнимку другого человека. Нет, не человека. Всеслав поднял что-то длинное, прямое и с силой ударил концом в землю. Нечто воткнулось и осталось стоять само.
Еще двое людей вышли из тени скал, высекая огонь. Помчались искры, загорелись масляные светильники.
Всеслав позвал Ратибора и приказал:
— Гляди!
Это был Перун, бог мужчин, войны, победы. Россичи видали немало чужих богов и просто людей из мягкого камня мрамора, из бронзы, кости, из дерева и серебра, даже из золота. Чужие бывали округло-гладкие, великолепные, на глаз мягкие вопреки твердости камня или металла. Не таков был Перун, и не то было ему нужно. Бог слободской дружины явился воином, которому нужна не красота, а сила. Не угождать женщинам, а советовать и помогать мужчинам хотел Перун.
Под тяжелым шлемом хмурился узкий лоб, в глубоких глазницах под выпуклыми бровями сидели красные глаза — драгоценные лалы. Рот был как рана, усы длинные, вислые. На прижатых к телу руках торчали могучие мышцы, грудь была выпучена над впалым животом — признаком сильного мужества. Бог опирался на землю длинными ступнями. Он был гол, но вооружен — два меча, секира-топор, ножи. Дубовое дерево было искусно вырезано. Пальцы рук переходили в рукоятки мечей, в древко секиры — тело сливалось с оружием, нельзя было сказать, где кончалось одно и начиналось другое.
Вера в истинность изображения, сознание своей правоты и необходимости божества руководили создателем образа Перуна. Бог мужей вдохновлял и потрясал. Впоследствии, выйдя на площади градов, в священные рощи на холмах, Перун смягчился, облекся мягкой плотью. А здесь, на границе росского языка, он был необходимым образцом беспощадного мужества сторожа от Степи. Оттуда, с юга, всегда шли войны, насилие, истребление. Ничего, кроме войны, насилия, истребления, нельзя было противопоставить кочевникам, чтобы сохранить род людей, возделывавших лесные поляны.
Это был бог, близкий, понятный, земной. Воплощение покровителя, образец. В Перуне не было мечты о заоблачном мире Сварога, о вечной жизни души, о вознаграждении за боль, за муки, за смерть. Сварог был богом для всех людей, для детей, женщин и немощных стариков, размышляющих о конце жизненного пути. Сварог помогал воину надеждой встретить на небе друга. Перун звал к битве.
— Я обещал тебе бога и братство, — говорил Всеслав, обращаясь к Ратибору. — Вот твой бог и вот твои братья. Мы — дружина Перуна, один за всех, и все за одного. Мы выше рода, мы сила росского языка, меч и щит. Не воля князь-старшин правит нами, а наша воля. Я князь дружины. Ты хочешь быть с нами, Ратибор? Клянись Перуном, Ратибор!
Произносились слова объяснений и обещаний. У ног Перуна разожгли угли, раздули маленьким мехом синее пламя. Светильники погасли, сквозь угольный чад был слышен запах раскаленного железа.
— Подними левую руку над головой, чтобы принять знак братства, — приказал Всеслав.
Ратибор видел, как из углей князь-воевода достал железный прут на деревянной ручке. Конец железа рдел звездочкой. Скосив глаза, Ратибор смотрел, как звездочка приблизилась к левой подмышке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63