https://wodolei.ru/brands/Grohe/
Дело пришло к совершенью. Квинатцин осматривал глаз, держа его против света. Глаз был гладок и ясен, как око ребенка. В середине ощущался маленький бугорок, который нарушал правильность формы. Нужно попробовать.
Квинатцин встал, потянулся. Никакое усилие не могло бы расправить сутулую спину, выпятить впалую грудь. Неловко переступая кривыми ногами, Квинатцин выбрался из тени к змеиной голове.
Скульптора изуродовала работа, но он не думал о своем уродстве, не знал его, как не знали его и другие. Это тело с тяжелой головой, с мощными руками, неловко подвешенными к покатым плечам, сутулая, почти горбатая спина, искривленные ноги — все было в какой-то соизмеримости с твореньями искусства чаланцев. Все — чудовищное, все — преувеличенное. И во все вложен особенный, подавляющий и ужасающий намек.
Квинатцин присел, вложил глаз на место и отступил от змеиной головы, прикрывая ладонью глаза. Да, пустая орбита ожила!
Он вглядывался, восхищенный. Кажется, еще раз произошло то, на что он только что понадеялся: может быть, та самая небольшая неправильность формы, только что замеченная, и придала такую жизнь глазу. Чудесная особенность творчества — будто бы ошибка на самом деле и дает божественное ощущение законченности. Скульптор обязан ждать чуда, его руками управляет Бог.
Квинатцин отступил на несколько шагов и опустился на колени. Вторая орбита, еще пустая, скрылась, и голова змеи показалась завершенной. Теперь увиденное Квинатцином обнаружило свое великолепие. Это — искусство! Оно несравненно выше жизни, прекраснее самых прекрасных форм, живущих на земле. Творец есть посредник между Богом и людьми.
Не было рядом людей, чтобы Квинатцин мог подавить их величием своего гения. Склонившись, он коснулся лбом земли. Он первым боготворил Великую Змею. Она создалась сама через тех, кто вырубал камень, кто тащил его сюда, кто отесывал его. Оно завершилось, творенье, через Квинатцина. Без него не было б ничего! О Красота!
Квинатцин беззвучно молился. Перед внутренним взором скульптора неясные прежде образы принимали четкость. Он видел Уитцлипочтли в новом воплощении, которое предстоит через руки Квинатцина.
Побеждающая Красота! Ему вспомнились слова иноземцев, которые сколько-то лет назад пришли откуда-то с юга. Родившиеся в далекой стране, грубое, неблагозвучное названье которой Квинатцин тогда же забыл, они шли на север. Бог повелел им найти какое-то место, где растут цветы, обладающие особенной силой. Им позволили идти, так как они были искателями, так как их было лишь трое и они казались безобидными. Они понимали в искусстве ваяния и восхищались Квинатцином. Уходя, один из них сказал Квинатцину: «Нужно остерегаться людей, из рук которых выходят уроды. Ибо уроды выражают не красоту, а злобу души творца».
Квинатцин согласился с иноземцем: бывают истины столь очевидные, что их принимают без размышленья. Через много дней явились сомнения: не оскорбил ли чужеземец богов Чалана? Было поздно гнаться за преступниками.
Сейчас Квинатцин хотел, чтобы чужеземец был рядом. Он не слеп, он постиг бы, как прекрасна Змея.
Но где же все, почему нет ни одного скульптора, куда все ушли? Густой рев священного храмового барабана заставил Квинатцина очнуться. Сегодня день праздника победы над Теско! Желудок напомнил о себе. Квинатцин забыл поесть. Он резко поднялся. И замер, пошатываясь в борьбе с головокруженьем.
Для Квинатцина все были равны в толпе, все одинаковы. Всегда невнимательный, всегда видящий нечто большее, чем лицо человека, он никого не узнавал, а его знали все. Грубо расталкивая людей сильными руками, Квинатцин пробился вперед.
Храмовый барабан гасил все звуки, безраздельно владея вселенной. Вверх по пирамиде к площадке на вершине и там к невидимому снизу алтарю тянулась живая цепь. Звено — трое: два чаланца и между ними обреченный тескуанец. Высокие ступени достигали половины бедра, но все легко преодолевали подъем. Не выпуская связанных рук пленника, чаланцы разом вспрыгивали на ступень, поворачивались и вздергивали жертву. Движенья подчинялись своему ритму, цепь не рвалась, каждая ступень была занята. Иногда по какому-то знаку сверху цепь ненадолго останавливалась. Затем вновь и вновь люди, как в танце, возносились со ступени на ступень.
Ни один из пленников не сопротивлялся. Многие облегчали усилия помощников храма, прыгая сами.
Везде жизнь была одинакова, везде ее не ценили. Соплеменники Квинатцина, попадая в плен, с такой же готовностью шли к алтарям победителей.
Быть принесенным в жертву? Эта участь не страшила. Души жертв вступали в особенную обитель неба. Их загробное бытие несравненно превосходило долю тех, кто умирал от болезни, от укуса змеи, от когтей зверя или от редко достижимой старости. Бог был един для всех и любил тех, чьи сердца кормили его изображения.
Познание смысла жизни начиналось в бесконечном удалении веков и поколений и длилось не изменяясь. Оно подтверждалось и укреплялось неизменностью скудного труда, голодом и голодной тоской по мясу. Его утверждал ужас перед зыбкостью бытия, выраженный не словами, а более сильно — образами божеств и настойчивой жестокостью культа.
Так понимал и так воспринимал жизнь и Квинатцин. Все, все было ясно, все было известно. Не было ни одной загадки, ни одного сомнения. Квинатцин знал, что нужно выразить, зачем и для чего. Как выразить, какими совершенствами формы? Какие новые черты обязан найти воплотитель? Мечтой о совершенстве формы и опьянялся Квинатцин. В совершенстве формы и есть правда, а правда — это красота. Квинатцин создавал красоту, вдохновляясь творчеством, преклоняясь перед делом своего познания и тайной рук.
Заглушаемое священным барабаном таинство совершалось как бы бесшумно. Темная кровь жертв, переполнив пробитые для нее стоки, растекалась, копилась на верхних ступенях и, преобразованная лучами Солнца, посветлев, стекала ниже.
Медленно, медленно Квинатцин перебрался на западную сторону. Сюда сбрасывали тела жертв, здесь их подбирали, укладывали. Служение богам началось недавно, но ряды тел были уже длинными. Квинатцин вспоминал, сколько пленников привели из Чалана. Дважды двадцать по двадцать. Будут сыты и боги, и чтущие их люди.
Квинатцин издали смотрел на трупы. Тело живого человека слишком гладко, слишком убого, закругленно. Оно — скучно. Ничто не подчеркнуто, взгляд наполненных мягким веществом орбит невыразителен, бессмыслен.
Рядом была еще пирамида, малая — из черепов жертв. Сколько их? Без счета. Двадцать раз по двадцать, повторенное очень много раз по двадцать. Не только снаружи, вся пирамида сложена из черепов. После трапезы вываренные, пустые, вылизанные черепа возвращались сюда. И здесь они, освобожденные от плоти, оживали. В глубинах орбит возникали тени взоров, полные значения. Квинатцин изготовлял маски в виде черепов и разукрашивал настоящие черепа. Красотой его работы восхищались самые грубые умы.
Квинатцин глядел, отдаваясь тайне созерцания. Он ощущал в себе глубину, особенную, прозрачную, в ней копились образы. Он был в мире красоты, владел ею, и она владела им.
С усилием вырвав себя, Квинатцин вплотную подошел к телам жертв. Казалось, он был уже полон. Нет, нашлись новые глубины, новая жадность восприятия. Перед ним были тела, освобожденные от сердец, грубо и мощно разорванные от низа живота до ребер. Выпученные внутренности, разинутые рты, глаза, готовые вырваться из орбит, скорченные члены. Это не было безличным скопищем живых. Торжествовала красота смерти, победившая пустыню жизни.
Квинатцин искал, запоминал. Прикасаясь к телам, хватая их, он сам ощущал чьи-то прикосновенья, его знобило, и волосы шевелились на голове. Освещенное солнцем выглядело уже другим, когда падала тень. Тайна прекрасного была в чередовании света и тени, в их сочетанье, таком же глубоком, как тайна, соединяющая двух, дабы породить третьего.
Наступало насыщенье, глаза и мысль полны. Довольно и — пора! Квинатцина звала глина, обреченная послушно принять первый отблеск мечты. Он ломился через толпу, грубо отбрасывая окровавленными руками неловких, не успевавших уступить дорогу. Он не видел этих ничтожных, случайно живых. Он не слышал, как они выли, раздирая себе уши и лица, пронзая длинными шипами языки, чтобы своей мукой и своей кровью еще более скрепить союз с богами, ибо лишь боги могут дать человеку хоть крупицу безопасности в этом бушующем бедствиями мире.
Квинатцин не нуждался в самоистязаниях, чтобы добиться полета души. Он творец, вознесенный над всеми созидатель красоты. Повинуясь желанию, сильнейшему, чем голод, страх перед смертью или продолжение рода, Квинатцин спешил к своим резцам и лопаточкам, к своему великому делу.
Истощенный великолепием праздника, пресыщенный зрелищем, в котором все были участниками, насладившись жертвенным мясом, Чалан успокоился еще до сумерек.
Разбредясь по клетушкам, комнатам и комнаткам громадных общих домов, чаланцы засыпали в прохладе каменных клеток. С наступленьем темноты они наполовину очнутся, чтобы выбраться во дворики, на плоские крыши, где легче дышится, где лучше спится.
Город был беззащитен. Беззащитным он будет и утром следующего дня, как в утро каждого дня. Чалан беспомощен против внезапного нападения, так же как был и остался ограбленный, порабощенный Теско. Как все другие города и жилища, как все поселенья племен, где безгранично властвуют страшные боги.
Все боялись, и никто не боялся. Все свыклись со страхом, так свыклись, что никто не умел заставить себя и принудить других хотя бы на ночь выставлять стражу. Каждый уходил в блаженство сна, как в глубочайшую и безопасную обитель.
Во сне прекращалось одиночество, на которое был осужден каждый и всегда. Слов для выражения внутренней жизни личности не существовало. Ощущенья, мысли — движенья души были скованы невозможностью общенья с другими и, естественно, превращались в тяжкую обузу, которая мешала жить, которая заставляла не любить жизнь. В полусне, в образах, то явственных, то смутных, Уэмак всегда переживал одно и то же: свое отчуждение и свою тоску.
Его считали чудом. Его светлые волосы слегка вились. Кожа его была светлой в местах, где одежда закрывала от солнца. Ростом он был выше других мужчин племени, а лицо его было таким, будто бы древнее изваяние из серого камня было снято с него.
Им гордились. Совсем молодым он был избран Вождем Мужчин, и лишь смерть могла лишить его высшего звания.
Его предки возвышали свое прошлое над настоящим, как все, кто пришел на чужбину. Им поклонялись, как высшим, их будто бы слушались. Но их сила осталась на бесконечно удаленном востоке.
Уэмак сознавал себя чужим среди своего племени — он ощущал в себе душу предка. И не одного — такова была его тайна. Он чувствовал себя множеством, в нем жило, как он считал, много душ. Поэтому, когда он рассказывал другим переданное ему по наследству, он вновь и вновь переживал бывшее с ним самим.
Для племени Уэмака это прошлое мнилось настоящим — тем, что сейчас происходит в обители богов. Красные люди знали собственное прошлое и собственный мир, не отделенный от них непреодолимым Океаном.
Во многих десятках дней пути к северу от Чалана, в лесах и на краю лесов, в стране больших озер, жили люди охотой и рыболовством. Они строили себе деревянные дома со многими комнатами, с общими очагами. Комнаты занимали женщины с детьми, а мужчина жил с женщиной, если она этого хотела. Все принадлежало всем, но дети были с женщинами, так как женщины рождали их, а не мужчины. Дети не знали своих отцов, считаясь родством по братьям и сестрам матерей. Род нападал на род, и пленников мучили до смерти во славу Бога войны.
Южнее лесов и ближе к Чалану, в степях и в междуречьях больших рек, жили охотники на тонконогих широколобых быков. Одни из них знали своих отцов, как чаланцы, другие — лишь матерей, как люди лесов. Но и здесь одни, нападая на других, служили Богу войны. Только сила управляет миром, и только силу чтут боги, которые пребывают всегда на стороне сильнейшего.
Очнувшись, Уэмак продолжал грезить наяву. По кругу, по кругу, как животное в клетке. Выхода нет.
Все повторяется, все. Так же творится под землей не нужная никому пламенная тайна. Так же о ней свидетельствуют багровые отсветы на дыме, который ползет над горами. Вот и подземный толчок, едва ощутимый. Уэмак не почувствовал бы ничего, если бы спал, как Оэлло.
Позднее время, глубокая ночь. Чуть ущербная луна встала вровень с ложем. Голова Оэлло лежала на руке Уэмака. Он, ожидая прихода сна, смотрел и смотрел на луну. Вот на ее диске явилась толстая черта. Что это? Знак? Уэмак вглядывался, запоминая форму и место. Что предвещает луна? Уэмак обсудит знамение с мудрым Человеком Темного Дома. Невольно Уэмак затаил дыханье.
Нечто переместилось, и Уэмак понял, что на луне нет ничего. Это было здесь, рядом, близко. Голова змеи поднималась на фоне луны над Оэлло.
Змея казалась черной, но Уэмак узнал ее. Пестрый гондо, злобный, ужасающий не одним ядом, но и яростью беспричинного нападенья. Среди храмовых змей, перебитых в Теско, были и гондо. Этот явился мстить.
Уэмак неподвижно следил за змеей, а змея следила за ним. Ничто не шевелилось — ни змея, ни луна. И Уэмаку опять мнился знак на луне, и опять он видел змею.
Он закрыл глаза и тут же открыл их. Голова змеи поднялась: гондо воспользовался кратким мигом освобожденья от гнета человеческого взгляда.
Так они боролись, вечно боролись под светом остановившейся луны. Для Уэмака не стало времени. А для гондо, воплощенья извечно задабриваемого и неумолимого зла, никогда не было времени.
Добро — это победа, много чужих сердец, сожженных перед твоими богами, много мяса жертв в котлах, много дани с побежденных. Зло — это твое пораженье, твое сердце на жертвеннике в чужом храме, твое мясо, съеденное врагом. Сила же божественна, и ей все равно, кто победит.
Гондо медлил. Остановленный взглядом Уэмака, он то приподнимался, замирая в напряжении, то опять ослаблял тело, готовое, казалось, для удара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
Квинатцин встал, потянулся. Никакое усилие не могло бы расправить сутулую спину, выпятить впалую грудь. Неловко переступая кривыми ногами, Квинатцин выбрался из тени к змеиной голове.
Скульптора изуродовала работа, но он не думал о своем уродстве, не знал его, как не знали его и другие. Это тело с тяжелой головой, с мощными руками, неловко подвешенными к покатым плечам, сутулая, почти горбатая спина, искривленные ноги — все было в какой-то соизмеримости с твореньями искусства чаланцев. Все — чудовищное, все — преувеличенное. И во все вложен особенный, подавляющий и ужасающий намек.
Квинатцин присел, вложил глаз на место и отступил от змеиной головы, прикрывая ладонью глаза. Да, пустая орбита ожила!
Он вглядывался, восхищенный. Кажется, еще раз произошло то, на что он только что понадеялся: может быть, та самая небольшая неправильность формы, только что замеченная, и придала такую жизнь глазу. Чудесная особенность творчества — будто бы ошибка на самом деле и дает божественное ощущение законченности. Скульптор обязан ждать чуда, его руками управляет Бог.
Квинатцин отступил на несколько шагов и опустился на колени. Вторая орбита, еще пустая, скрылась, и голова змеи показалась завершенной. Теперь увиденное Квинатцином обнаружило свое великолепие. Это — искусство! Оно несравненно выше жизни, прекраснее самых прекрасных форм, живущих на земле. Творец есть посредник между Богом и людьми.
Не было рядом людей, чтобы Квинатцин мог подавить их величием своего гения. Склонившись, он коснулся лбом земли. Он первым боготворил Великую Змею. Она создалась сама через тех, кто вырубал камень, кто тащил его сюда, кто отесывал его. Оно завершилось, творенье, через Квинатцина. Без него не было б ничего! О Красота!
Квинатцин беззвучно молился. Перед внутренним взором скульптора неясные прежде образы принимали четкость. Он видел Уитцлипочтли в новом воплощении, которое предстоит через руки Квинатцина.
Побеждающая Красота! Ему вспомнились слова иноземцев, которые сколько-то лет назад пришли откуда-то с юга. Родившиеся в далекой стране, грубое, неблагозвучное названье которой Квинатцин тогда же забыл, они шли на север. Бог повелел им найти какое-то место, где растут цветы, обладающие особенной силой. Им позволили идти, так как они были искателями, так как их было лишь трое и они казались безобидными. Они понимали в искусстве ваяния и восхищались Квинатцином. Уходя, один из них сказал Квинатцину: «Нужно остерегаться людей, из рук которых выходят уроды. Ибо уроды выражают не красоту, а злобу души творца».
Квинатцин согласился с иноземцем: бывают истины столь очевидные, что их принимают без размышленья. Через много дней явились сомнения: не оскорбил ли чужеземец богов Чалана? Было поздно гнаться за преступниками.
Сейчас Квинатцин хотел, чтобы чужеземец был рядом. Он не слеп, он постиг бы, как прекрасна Змея.
Но где же все, почему нет ни одного скульптора, куда все ушли? Густой рев священного храмового барабана заставил Квинатцина очнуться. Сегодня день праздника победы над Теско! Желудок напомнил о себе. Квинатцин забыл поесть. Он резко поднялся. И замер, пошатываясь в борьбе с головокруженьем.
Для Квинатцина все были равны в толпе, все одинаковы. Всегда невнимательный, всегда видящий нечто большее, чем лицо человека, он никого не узнавал, а его знали все. Грубо расталкивая людей сильными руками, Квинатцин пробился вперед.
Храмовый барабан гасил все звуки, безраздельно владея вселенной. Вверх по пирамиде к площадке на вершине и там к невидимому снизу алтарю тянулась живая цепь. Звено — трое: два чаланца и между ними обреченный тескуанец. Высокие ступени достигали половины бедра, но все легко преодолевали подъем. Не выпуская связанных рук пленника, чаланцы разом вспрыгивали на ступень, поворачивались и вздергивали жертву. Движенья подчинялись своему ритму, цепь не рвалась, каждая ступень была занята. Иногда по какому-то знаку сверху цепь ненадолго останавливалась. Затем вновь и вновь люди, как в танце, возносились со ступени на ступень.
Ни один из пленников не сопротивлялся. Многие облегчали усилия помощников храма, прыгая сами.
Везде жизнь была одинакова, везде ее не ценили. Соплеменники Квинатцина, попадая в плен, с такой же готовностью шли к алтарям победителей.
Быть принесенным в жертву? Эта участь не страшила. Души жертв вступали в особенную обитель неба. Их загробное бытие несравненно превосходило долю тех, кто умирал от болезни, от укуса змеи, от когтей зверя или от редко достижимой старости. Бог был един для всех и любил тех, чьи сердца кормили его изображения.
Познание смысла жизни начиналось в бесконечном удалении веков и поколений и длилось не изменяясь. Оно подтверждалось и укреплялось неизменностью скудного труда, голодом и голодной тоской по мясу. Его утверждал ужас перед зыбкостью бытия, выраженный не словами, а более сильно — образами божеств и настойчивой жестокостью культа.
Так понимал и так воспринимал жизнь и Квинатцин. Все, все было ясно, все было известно. Не было ни одной загадки, ни одного сомнения. Квинатцин знал, что нужно выразить, зачем и для чего. Как выразить, какими совершенствами формы? Какие новые черты обязан найти воплотитель? Мечтой о совершенстве формы и опьянялся Квинатцин. В совершенстве формы и есть правда, а правда — это красота. Квинатцин создавал красоту, вдохновляясь творчеством, преклоняясь перед делом своего познания и тайной рук.
Заглушаемое священным барабаном таинство совершалось как бы бесшумно. Темная кровь жертв, переполнив пробитые для нее стоки, растекалась, копилась на верхних ступенях и, преобразованная лучами Солнца, посветлев, стекала ниже.
Медленно, медленно Квинатцин перебрался на западную сторону. Сюда сбрасывали тела жертв, здесь их подбирали, укладывали. Служение богам началось недавно, но ряды тел были уже длинными. Квинатцин вспоминал, сколько пленников привели из Чалана. Дважды двадцать по двадцать. Будут сыты и боги, и чтущие их люди.
Квинатцин издали смотрел на трупы. Тело живого человека слишком гладко, слишком убого, закругленно. Оно — скучно. Ничто не подчеркнуто, взгляд наполненных мягким веществом орбит невыразителен, бессмыслен.
Рядом была еще пирамида, малая — из черепов жертв. Сколько их? Без счета. Двадцать раз по двадцать, повторенное очень много раз по двадцать. Не только снаружи, вся пирамида сложена из черепов. После трапезы вываренные, пустые, вылизанные черепа возвращались сюда. И здесь они, освобожденные от плоти, оживали. В глубинах орбит возникали тени взоров, полные значения. Квинатцин изготовлял маски в виде черепов и разукрашивал настоящие черепа. Красотой его работы восхищались самые грубые умы.
Квинатцин глядел, отдаваясь тайне созерцания. Он ощущал в себе глубину, особенную, прозрачную, в ней копились образы. Он был в мире красоты, владел ею, и она владела им.
С усилием вырвав себя, Квинатцин вплотную подошел к телам жертв. Казалось, он был уже полон. Нет, нашлись новые глубины, новая жадность восприятия. Перед ним были тела, освобожденные от сердец, грубо и мощно разорванные от низа живота до ребер. Выпученные внутренности, разинутые рты, глаза, готовые вырваться из орбит, скорченные члены. Это не было безличным скопищем живых. Торжествовала красота смерти, победившая пустыню жизни.
Квинатцин искал, запоминал. Прикасаясь к телам, хватая их, он сам ощущал чьи-то прикосновенья, его знобило, и волосы шевелились на голове. Освещенное солнцем выглядело уже другим, когда падала тень. Тайна прекрасного была в чередовании света и тени, в их сочетанье, таком же глубоком, как тайна, соединяющая двух, дабы породить третьего.
Наступало насыщенье, глаза и мысль полны. Довольно и — пора! Квинатцина звала глина, обреченная послушно принять первый отблеск мечты. Он ломился через толпу, грубо отбрасывая окровавленными руками неловких, не успевавших уступить дорогу. Он не видел этих ничтожных, случайно живых. Он не слышал, как они выли, раздирая себе уши и лица, пронзая длинными шипами языки, чтобы своей мукой и своей кровью еще более скрепить союз с богами, ибо лишь боги могут дать человеку хоть крупицу безопасности в этом бушующем бедствиями мире.
Квинатцин не нуждался в самоистязаниях, чтобы добиться полета души. Он творец, вознесенный над всеми созидатель красоты. Повинуясь желанию, сильнейшему, чем голод, страх перед смертью или продолжение рода, Квинатцин спешил к своим резцам и лопаточкам, к своему великому делу.
Истощенный великолепием праздника, пресыщенный зрелищем, в котором все были участниками, насладившись жертвенным мясом, Чалан успокоился еще до сумерек.
Разбредясь по клетушкам, комнатам и комнаткам громадных общих домов, чаланцы засыпали в прохладе каменных клеток. С наступленьем темноты они наполовину очнутся, чтобы выбраться во дворики, на плоские крыши, где легче дышится, где лучше спится.
Город был беззащитен. Беззащитным он будет и утром следующего дня, как в утро каждого дня. Чалан беспомощен против внезапного нападения, так же как был и остался ограбленный, порабощенный Теско. Как все другие города и жилища, как все поселенья племен, где безгранично властвуют страшные боги.
Все боялись, и никто не боялся. Все свыклись со страхом, так свыклись, что никто не умел заставить себя и принудить других хотя бы на ночь выставлять стражу. Каждый уходил в блаженство сна, как в глубочайшую и безопасную обитель.
Во сне прекращалось одиночество, на которое был осужден каждый и всегда. Слов для выражения внутренней жизни личности не существовало. Ощущенья, мысли — движенья души были скованы невозможностью общенья с другими и, естественно, превращались в тяжкую обузу, которая мешала жить, которая заставляла не любить жизнь. В полусне, в образах, то явственных, то смутных, Уэмак всегда переживал одно и то же: свое отчуждение и свою тоску.
Его считали чудом. Его светлые волосы слегка вились. Кожа его была светлой в местах, где одежда закрывала от солнца. Ростом он был выше других мужчин племени, а лицо его было таким, будто бы древнее изваяние из серого камня было снято с него.
Им гордились. Совсем молодым он был избран Вождем Мужчин, и лишь смерть могла лишить его высшего звания.
Его предки возвышали свое прошлое над настоящим, как все, кто пришел на чужбину. Им поклонялись, как высшим, их будто бы слушались. Но их сила осталась на бесконечно удаленном востоке.
Уэмак сознавал себя чужим среди своего племени — он ощущал в себе душу предка. И не одного — такова была его тайна. Он чувствовал себя множеством, в нем жило, как он считал, много душ. Поэтому, когда он рассказывал другим переданное ему по наследству, он вновь и вновь переживал бывшее с ним самим.
Для племени Уэмака это прошлое мнилось настоящим — тем, что сейчас происходит в обители богов. Красные люди знали собственное прошлое и собственный мир, не отделенный от них непреодолимым Океаном.
Во многих десятках дней пути к северу от Чалана, в лесах и на краю лесов, в стране больших озер, жили люди охотой и рыболовством. Они строили себе деревянные дома со многими комнатами, с общими очагами. Комнаты занимали женщины с детьми, а мужчина жил с женщиной, если она этого хотела. Все принадлежало всем, но дети были с женщинами, так как женщины рождали их, а не мужчины. Дети не знали своих отцов, считаясь родством по братьям и сестрам матерей. Род нападал на род, и пленников мучили до смерти во славу Бога войны.
Южнее лесов и ближе к Чалану, в степях и в междуречьях больших рек, жили охотники на тонконогих широколобых быков. Одни из них знали своих отцов, как чаланцы, другие — лишь матерей, как люди лесов. Но и здесь одни, нападая на других, служили Богу войны. Только сила управляет миром, и только силу чтут боги, которые пребывают всегда на стороне сильнейшего.
Очнувшись, Уэмак продолжал грезить наяву. По кругу, по кругу, как животное в клетке. Выхода нет.
Все повторяется, все. Так же творится под землей не нужная никому пламенная тайна. Так же о ней свидетельствуют багровые отсветы на дыме, который ползет над горами. Вот и подземный толчок, едва ощутимый. Уэмак не почувствовал бы ничего, если бы спал, как Оэлло.
Позднее время, глубокая ночь. Чуть ущербная луна встала вровень с ложем. Голова Оэлло лежала на руке Уэмака. Он, ожидая прихода сна, смотрел и смотрел на луну. Вот на ее диске явилась толстая черта. Что это? Знак? Уэмак вглядывался, запоминая форму и место. Что предвещает луна? Уэмак обсудит знамение с мудрым Человеком Темного Дома. Невольно Уэмак затаил дыханье.
Нечто переместилось, и Уэмак понял, что на луне нет ничего. Это было здесь, рядом, близко. Голова змеи поднималась на фоне луны над Оэлло.
Змея казалась черной, но Уэмак узнал ее. Пестрый гондо, злобный, ужасающий не одним ядом, но и яростью беспричинного нападенья. Среди храмовых змей, перебитых в Теско, были и гондо. Этот явился мстить.
Уэмак неподвижно следил за змеей, а змея следила за ним. Ничто не шевелилось — ни змея, ни луна. И Уэмаку опять мнился знак на луне, и опять он видел змею.
Он закрыл глаза и тут же открыл их. Голова змеи поднялась: гондо воспользовался кратким мигом освобожденья от гнета человеческого взгляда.
Так они боролись, вечно боролись под светом остановившейся луны. Для Уэмака не стало времени. А для гондо, воплощенья извечно задабриваемого и неумолимого зла, никогда не было времени.
Добро — это победа, много чужих сердец, сожженных перед твоими богами, много мяса жертв в котлах, много дани с побежденных. Зло — это твое пораженье, твое сердце на жертвеннике в чужом храме, твое мясо, съеденное врагом. Сила же божественна, и ей все равно, кто победит.
Гондо медлил. Остановленный взглядом Уэмака, он то приподнимался, замирая в напряжении, то опять ослаблял тело, готовое, казалось, для удара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89