https://wodolei.ru/catalog/mebel/Caprigo/
Гайдар Аркадий Петрович
Пути-дороги
Аркадий Гайдар
Пути-дороги
Два года назад отдыхал я в Гаграх, на кавказском побережье Черного моря.
Восхищался сначала горными пейзажами, лазал по ущельям или целыми днями валялся в тени финиковых пальм и роскошных платанов.
Но потом осточертело мне море, надоели мне пальмы и надоела солнечная лень. Довез меня пароход до Сочи, а оттуда я прямо на станцию к кассиру.
- Сколько, - говорю, - уважаемый товарищ, билет до Москвы стоит?
Сказал он. Гляжу - по деньгам не подходит.
- Сколько тогда, - говорю, - дорогой товарищ, до Ростова?
Гляжу - излишек остается.
И так я спрашивал его еще про несколько городов, потому что ехать мне было все равно куда. И каждый раз он отвечал вежливо, не то что кассиры на наших станциях, хотя, может быть, это и потому, что больше, кроме меня, пассажиров что-то не видно было и скучно ему, кассиру, было сидеть у окошка.
Но наконец то ли надоело ему отвечать, то ли заинтересовался он, к чему бы это мне такое количество городов понадобилось, а только перебил он меня и говорит:
- Да вам, собственно, до какого места надо?
Вывалил я тогда вместо ответа ему на подоконник всю наличность двенадцать рублей сорок копеек - и говорю:
- Будьте настолько любезны, докуда этой суммы хватит, дотуда и дайте.
Посмотрел он в таблицу и отвечает:
- Ежели сюда добавить гривенник, то как раз без плацкарты до Баку хватит, а ежели отнять полтинник, то в аккурат с плацкартой до Харькова.
А в Харькове у меня никого и ничегошеньки, а в Баку и подавно, и взял я билет до Харькова, потому что хоть и есть это город Украинской республики, а все же к России ближе.
Загудел паровоз, зашипел, и я в единственном числе, не считая старой мадам да двух абхазцев с кинжалами, поехал в жестком вагоне на север, по Черноморской дороге, которая сползает все время в море.
И, высунувшись в окно, смотрел я на природу, на горы, а также возле станции Лоо, которая вовсе и не станция, а так что-то, видел единственное в свете померанцевое дерево, больше нашего дуба, которое настолько замечательно, что в старое время возле него днем и ночью часовой ходил. Но я подумал, что весной, когда в цвету, тогда, может, оно и так-сяк, а теперь просто обыкновенное дерево, и на нем грач...
...Вылез я из поезда в Харькове, сделал не торопясь круг по городу и увидел, что действительно хороший город. Только надписи на вывесках малопонятные и речка поперек города дрянь, потому что ее свиньи вброд переходят.
На Пушкинской встретил я картину с планом, под которой была надпись "Харьков через сто лет", на которой, помимо аэропланов в небе и всяких прочих воздушных сообщений, изображена эта самая речка, а на ней пароходы океанского масштаба, - ну, только, по-моему, это просто фантазия и даром инженерам деньги за планы.
И так я дошел до базара, на котором столько крику, сколько в Гаграх тишины, и купил за двугривенный четыре пирожка, сел на бревно и стал раздумывать о своей судьбе.
Конечно, можно было первым делом в редакцию насчет гонорара, но надоело, и вместо этого в голову пришла мне замечательная идея такого направления: а что, если забыть про свою литературную профессию и попробовать прожить до конца лета просто так? Как же я в любом рассказе могу описать путешествия вокруг света с гривенником в кармане, и все как по линеечке выйдет, то есть доберется человек до цели не померши и даже с интересными приключениями?
Почему бы мне не попробовать до конца лета этого на практике?
И когда доел я последний пирожок, встал с бревен и тотчас же позабыл про свою литературную профессию, отверг с презрением мысль идти в редакцию, а вместо этого пошел к старьевщику.
Выбрал у него крепкие штаны из мешка и рубаху такого же фасона и предложил ему променять их на мой курортный костюм с условием - пятерка в придачу. Но старьевщик был хитрый, он сразу сообразил, с кем имеет дело, а потому осторожно отвел меня в какой-то куток, дал трешницу и, пока я переодевался, сказал мне предупредительно:
- Ты, парень, берегись... Тут агенты из уголовки то и дело рыскают.
На что я рассмеялся тихонько и нарочно, когда вышел из лачуги, подошел к базарному милиционеру и попросил прикурить.
И потом купил я хлеба два фунта, небольшой мешок, старый солдатский котелок, у которого была маленькая дырочка на донышке, но зато за двугривенный. Набил полный кисет махорки и, закурив трубку, вышел из города...
Там, где журчит речонка Уды, у зеленых тростников, разбегались во все стороны разные пути, разные дороги.
Постоял я немного и пошел по той, что идет на юг, на Донбасс. С легким сердцем, с легким багажом и без всяких тревог.
А вверху сентябрьским хрусталем висело небо, а внизу земля дышала ароматом сохнущих трав и спелых дынь, а впереди была дорога, длинная и загадочная, как дымка снеговых вершин у долин душного Мцхета, как и всякая другая еще не пройденная дорога.
Дошел я вечером до станции Змиевки, хотел заночевать там, но когда мне сказали, что верстах в пяти впереди есть деревушка - какая, я теперь не помню, - то зашагал я по шпалам, стараясь достигнуть цели раньше, нежели солнце последним краешком спрячется вовсе за край земли.
Но тяжелый красный шар, точно арбуз, подтолкнутый чьей-то ногой, покатился вдруг по облакам и спрятался сразу, оставив меня в темноте угадывать чутьем ширину пространства между разбросанными шпалами.
Прошло не меньше часа ночного пути, а деревушка не попадалась, и я уже решил было свернуть в сторону и заночевать в поле, как вдруг поворот, а за поворотом огонек - близко-близко, совсем возле дороги. Но темнота решила поиздеваться надо мной, и несколько раз я попадал в ямы и залезал в какие-то лужи, шумящие лягушиными криками, прежде чем подняться на горку.
И если бы не палка, то, должно быть, сожрала бы меня вместе с мешком огромная собака, но на собаку кто-то крикнул хриплым басом, и она замолчала, а я подошел к костру и увидел там шалаш из сухих подсолнухов и соломы, а также старика с длинной седой бородой, внимательно, но не враждебно уставившегося на меня.
- Здравствуй, - говорю я ему, - здравствуй, дорогой дедушка. Что здесь поделываешь и чье добро караулишь?
- Сижу я, - отвечает он, - общественным сторожем, а караулю я бахчи с кавунами и дынями от разных бродяг, которые по ночам шляются. И вчерась только одному за это шею накостылял.
И, услышав такой неприятный оборот разговора, вынул я поспешно кисет с табаком, а также отломил кусочек хлеба в кармане и, пока одной рукой предложил старику закурить, другой бросил хлеб собаке, которая ехидно подбиралась к моим пяткам, и ввиду такого моего дипломатичного поведения тотчас же между нами был заключен мир. И спросил меня седобородый старик, завертывая цигарку:
- А кто ты есть за человек и куда путь-дорогу в ночную пору держишь?
А у меня фантазия всегда наготове, и не буду же я вдаваться в психологические мотивы моего путешествия, и говорю я ему искренним тоном:
- Есть я, дедушка, солдат-красноармеец, вышел в бессрочный после службы, а иду я искать счастья-работы, хоть на земле в заводе, хоть под землей в шахте, лишь была бы какая-нибудь, а какая - мне все равно.
И совсем тогда смягчился суровый старик, бросил охапку хвороста в огонь, полез в шалаш, вынул оттуда кусок сала в пять пальцев толщиной и лепешку утрешнюю разрезал, сам стал есть и мне протянул.
А человек я не гордый, взял, что дали, и съел моментально с благодарностью все без остатка.
И лег я у этого старика в шалашике из соломы да сухих подсолнухов, а кругом на всем свете была такая темная тишина, что слышно было даже, как звезды на небе между собой перешушукиваются и где-то далеко, точно за тысячу верст, ревет эхо паровоза. А чего ревет, не знаю.
Сдвинул мне сон брови, и захлопнул я осовевшие глаза. И слышал я сквозь сон, как долго молился богу и бормотал что-то старик, но разобрал я только какие-то молитвенные отрывки за странствующих-путешествующих, а также за всех солдат, которые живы и которые погибли, и за всю Красную Армию.
Подивился я таким странным словам, потому что не знал я в ту минуту, что четыре сына погибли у старика: первый - в германскую, двое красноармейцами, а четвертый, сволочь, к махновцам ушел, и сейчас жив, и ничего ему, проклятому, не сделалось, но только погиб он для старика тоже.
Поднялся я с рассветом, когда еще до солнца далеко-далеко, съел помидорину, только что от земли, попрощался со стариком и пошел дальше.
Сквозь тонкую сетку перепутавшихся туч просвечивало серыми пятнами мертвое небо, и шел от земли холодный пар, а внизу, слева от дороги, раскинулась настоящая украинская деревушка, и вся она была похожа на кучу крепких грибов, выпирающих из чернозема, соломенные крыши - как шляпки березовиков, белые стены - как спелые черенки.
И так я шел и шел до тех пор, пока не забрел в лес, разросшийся по берегам реки Донца. А в стороне от тропки - солнечная зелень и только что высохшая, пересыпанная земляничными разводами и цветами-ромашкой теплая земля. И кинулся я отдыхать в эту роскошную траву - и вскочил моментально с гневным проклятием по адресу всех крапив и прочих змей-трав, которые обманно затесываются в приветливые цветы.
Прошел я еще сорок шагов, а поляна еще лучше, и только хотел я окончательно расположиться, как окликнул меня кто-то. Повернул я голову и гляжу: сидят два гражданина, и обоим, должно быть, по три года за первый десяток перевалило, и костюмы на них верхние почище моего будут, а волосы взъерошены дыбом и пересыпаны остатками соломы от ночлега. И сидят они возле кучки золы и делают мне такое официальное предложение:
- Дай, дядя, табаку-махорки закурить, а мы тебя за это печеной картошкой угостим.
Согласился я на это дельное предложение, сел к ним, а пока они закуривали, стал их рассматривать. Верхние телогрейки - рвань-рванью, а под ними - синие рубашки, по-казенному шитые белыми нитками, а вороты рубашек расстегнуты, и под ними опять такие же синие рубашки, а сколько всего, не знаю.
Смекнул я тогда, в чем дело, и говорю им напрямик:
- А куда вы, соколы, летите, и не иначе вы из какого-нибудь детдома удули и заодно свою и чужую порцию казенного имущества потырили?
- Правильно, - согласился со мной один, тот, что поменьше и побойчее, верно это ты, дорогой дядя, насчет казенного имущества и насчет детдома башкой сообразил, удули мы из этого самого курского детдома, чтоб ему провалиться и всем, кто его выдумал.
И заинтересовался я таким неожиданным пожеланием насчет детдома и стал расспрашивать беглецов про их историю. И все сначала они отмалчивались и не хотели мне никакой истории рассказывать, но потом, когда вынул я к печеной картошке кусок сала, переглянулись они и согласились рассказать все до точки.
Не знаю, наврали, не знаю, правда, но только действительно интересно.
- Знаешь ли ты, что такое ширмач? - спросил меня один из них. - Ширмач - это который по карманной выгрузке работает. Вот, например, как Лешка.
И он махнул головой на своего соседа, тощего лохматого мальчугана с равнодушно-усталыми глазами и коричневым от налета пыли лицом.
- Так вот он и есть этот ширмач, а я песельник, хотя при случае тоже могу. И были мы с ним в городе Курске на вокзале, когда его один старичок по шеям двинул из-за подозрения, и выгнали тогда нас со станции, а была паскудная осень.
Шли мы с ним по улице, и никто не подает, несмотря на то, что я глотку надорвал пеньем. Тогда мы видим, что дело насчет шамовки плохо, и раздумываем, где бы двугривенный сообразить. Бились этак, бились так, ни черта.
"Постой, - говорит тогда Лешка, - я способ знаю... Плохой только способ, но зато раньше всегда подавали".
"Давай, - говорю я ему, - твой способ!"
Пошли мы к пивной, а возле ее мокрятица и тротуар весь глиной липкой исшаркан. Выходит оттуда человек подвыпивши, а Лешка и предлагает ему: "Дай, дядя, пятак, а я за это через голову кувыркаться буду".
Ну, тот подивился, конечно, какое тут может быть кувыркание по этакой погоде, и дает пятак, а Лешка раз, раз - и готово. Встал, конечно, как аспид измызганный, а тут народ собирается, интересно, как это в эдакое время - и вдруг через голову.
Дали еще гривенник за три раза, потом три копейки ни за что дали. И сколько бы он набрал за представление - должно быть, до рубля бы, а только идет вдруг по улице человек в порядочной одежде и начинает на всех ругаться. "Зачем это вы, такие-то и сякие, несознательные, детей развращаете подаянием? И разве не знаете, что на это есть строгий приказ?"
А сам позвал милиционера. И замели это нас за свою же собственную работу в отделение. Кувыркнулся бы сам, черт проклятый, посмотрел бы тогда, как этот гривенник достается.
Из отделения нас в детдом, повели там в комнату и стали про нас бумаги писать. Кто ты есть такой? Какое у тебя твое печальное происхождение? А также как твой дедушка был насчет водки и еще много всего, сейчас не упомнишь.
Я, как догадливый, наврал, конечно, что все, мол, благополучно, а Лешка возьми, дурак, и расскажи - вор, мол, я, ширмач, потому жрать надо. И был папаша пьяница, а как насчет дедушки, не знаю, но, вероятно, тоже не отказывался.
И из-за этого самого назначили нас в разные отделения, меня просто, а его в группу для малолетних преступников. И наплевать бы, что к преступникам, я и сам просился: "Назначьте тогда, пожалуйста, вместе и меня туда же. Потому что у него, что у меня - почти одинаковая работа". Покачали они головами, посоветовались и говорят промеж себя: "У этого благоприобретенные, а у того наследственные". Так и не назначили.
Потом стали нам науки разные преподавать, только все бесполезные науки: две всего. Приходил к нам человек и каждый день читал нам политическую науку: ску-у-чная. Лучше б ремесло какое, а тут все про одно и то же, как вот, мол, у нас в России и как у буржуев за границей, а на другой день опять сначала, а потом еще старая мадама приходила и учила нас гимнастическому танцу, как затянет свое: "Р-аз, д-ва, р-аз, д-ва" - и так до тошноты.
Глядим мы, толку-то от нас никакого что-то не выходит. Ну, конечно, кормят ничего - все лучше, чем шататься.
1 2