https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Banff/ 

 


И тогда кликнула медведица сына своего и ну его виноватить:
– Ты что же это, Мишка, как постель плохо убрал? Погляди, куда у тебя подушка углом смотрит?
– К окошку, – сжался медвежонок.
– А куда нужно, чтобы она глядела?
– К двери.
– Так что же, выходит, я тебя зря учила? Да я вот тебя сейчас ослушника за вихор. Убирай все сызнова.
Раза три пропотел Мишук, пока его мать бранила. Мишука перестала, Машуту начала:
– А у тебя, Машка, что это одеяло морщится? Разве я тебя так учила постель убирать? И не отвертывайся, в глаза гляди, бесстыдница.
Уж она ее, уж она ее!
«У, – думает Ивашка, – у Мишука с Машутой все-таки заправлены койки, и то она их вон как куделит, а что же будет, когда до меня очередь дойдет?..»
Подбежал к своей кровати, заправил ее скорее, одеяло разгладил, чтобы ни одной морщинки не было. Подушку углом к двери поставил, сделал все, как надо.
Похвалила его медведица:
– Вот у кого учитесь постель убирать.
Стали за стол садиться. Смотрит медведица – ее Мишук и Машута умылись, а Ивашка и не подумал даже. Он у себя дома никогда не умывался.
– Все равно, – говорит, – к завтрему опять испачкаюсь, грязный буду. Зачем же тогда сегодня умываться?
И в гостях неумойкой за стол полез.
И задумалась медведица: как быть? Пристыдить Ивашку? Еще обидится. Скажет: если мать заболела, то уж и стыдят меня.
И напустилась тогда Матрена на сына своего:
– Что же это ты, Мишка, умылся как? Щеки потер, а под носом кто мыть будет? Разве я тебя так умывать ся учила?
– Нет, – сжался медвежонок.
– А что же ты позоришь меня перед гостем?
Уж она его, уж она его!
Раза три пропотел Мишук, пока его мать бранила. Побежал поскорее к умывальнику. А медведица дочь свою отчитывать принялась:
– А ты, Машка? Ты что же это – шею вымыла, а уши забыла? Я тебя разве так умываться учила?
Уж она ее, уж она ее!
«У, – думает Ивашка, – Мишук и Машута все-таки умылись, и то она их вон как бранит, а что же будет, когда она увидит, что я совсем неумытый за столом сижу…»
Вскочил скорее – и к умывальнику. Морду вымыл, уши, шею чисто-начисто продрал.
Похвалила его медведица:
– Учитесь у Ивашки, как умываться надо.
Так и повелось с той поры: увидит медведица у Ивашки непорядок какой, своих медвежат винить начинает, а Ивашка догадается и, пока до него очередь дойдет, приведет себя в порядок. Похваливает его Матрена. Ивашка тоже доволен.
– Хорошо, – говорит, – что я ей чужой: не сразу она меня замечает. Пока своих отбранит, меня уж и бранить не за что. Вот как…
Закончила черепаха рассказывать и спрашивает у Потапыча:
– Ну, а теперь скажи: разве недостойна Матрена, чтобы сказка о ней записана была.
И опять Потапыч виски зажал: как хитро спросила Кири-Бум. Скажи он: недостойна – расскажет об этом черепаха кому-нибудь и поползет по роще: Потапыч запретил записывать сказку о Матрене, а сказка хорошая. И все – конец доброму имени. Нет, в таком деле осторожнее надо быть.
Скрыл Потапыч тревогу свою, сказал:
– О Матрене записать можно. Она была доброй медведицей.
– У меня и о других медведях сказки есть. Можно рассказать, как медведь Лаврентий строил себе новую берлогу, а сын Афоня помогал ему, но помогал так хитро, что Лаврентию самому приходилось все делать. Я рассказывала об этом у сосны. Хочешь, еще расскажу.
Слушал Потапыч черепаху, ходил вдоль берлоги, тер виски ладонями, прикидывал в уме, как отговорить Кири-Бум, чтобы не записывала она свои сказки: вдруг обидит кого, ссора может выйти, а разбирать ему – Потапычу. А что, если ошибется он при этом и потеряет доброе имя?
«Эх, – думал Потапыч, глядя на черепаху. – И головенка-то с заячий кулак, а что придумала, даже моей большой голове больно».
– Ну, понравилась тебе моя сказка о Зайце?
Это спросила черепаха. Потапыч покашлял в кулак, сказал:
– Ничего, но колючая больно. Такую лучше не записывать. Обидеться может Михайло.
– Так это не о нем сказка.
– Я понимаю, но он обязательно обидится: задела.
– Можно другую рассказать…
Сидела черепаха Кири-Бум на завалинке, глядела на помигивающие сквозь ветви деревьев звезды, называла свои сказки о зайцах, а Потапыч ходил вдоль берлоги и поглаживал лапой грудь: саднило сердце, беду чуяло.
Не первый год Потапыч был хозяином рощи и знал: скажи он слово – и останутся незаписанными сказки черепахи. Но скажи он это слово, и поползет по роще:
– Потапыч запретил записывать сказки черепахи Кири-Бум, потому что правды боится.
И конец его доброму имени, а Потапычу хочется, чтобы осталось оно в памяти у всех незапятнанным. Потому и решил Потапыч: «Пусть записывает. Препятствовать ей не буду, но сказки ее процежу, самые безобидные оставлю, чтобы никто на меня не косился потом».
Решил так Потапыч, и сразу ему легко стало. И даже похвалил про себя черепаху: молодец Кири-Бум, что придумала записать свои сказки. Пока будут читать их, и его, Потапыча, добрым словом вспоминать будут. Кто, отобрал эти сказки? Потапыч. А кто разрешил записать их? Опять же он – Потапыч. И будут говорить все в роще:
– Добрым хозяином был Потапыч.
И сказал медведь черепахе:
– Убедила ты меня. Я согласен: надо записать твои сказки, пусть живут.
С блекнущего неба одна за другой скатывались звезды. Тьма редела. В рощу широко и властно входил рассвет. Потапыч поглядел на черепаху и сказал заботливо:
– Сквозит здесь. Идем в берлогу ко мне, а то еще продует тебя, расчихаешься.
Утро Ду-Дука

В это утро дятел Ду-Дук проснулся рано. Солнце только еще из-за полей выкатывалось, а он уже сидел на сосне и, поддергивая красные шаровары, думал: «Навыхватываю сейчас жуков-короедов и полечу птенцов кормить», – да загляделся, как всходит солнце, и забыл обо всем.
Издали от Ванина колодца донеслось:
– Ду-Ду-ук!
И дятел очнулся:
– Жена!.. Эх, и попадет мне сейчас. Детишки-то не кормлены.
Навыхватывал поскорее из сосны жуков-короедов и – домой. Напустилась на него жена:
– Что же это ты? Я уже три раза птенцам поесть принесла, а ты первый раз прилетел. Разве так настоящие отцы делают?
Ду-Дуку стыдно, что он загляделся на солнце и забыл о детях, но он без спора не уступает, бодрится:
– Не ругайся. Вон куропатка одна и на гнезде сидела и птенцов одна водит. И не ворчит. А я хоть немного, да помогаю тебе.
И полетел к сосне. Решил он набрать поскорее жуков и домой вернуться, чтобы похвалила его жена. И быстро бы вернулся, если бы не разговорился с медведем Михайлом. Увидел, идет он к речке, окликнул его:
– Что я приметил, Михайло Иваныч: кто как ходит, тот так и живет. Вот ты во весь рост ходишь по роще, не робеешь. И живешь так же прямо: никого не боишься.
– Это верно, – отозвался медведь, – без робости я живу.
– Вот видишь, правду я говорю. А заяц, тот совсем по-иному ходит: высунется из-за кустика, поглядит, нет ли поблизости кого. Перебежит к другому кустику и уши насторожит: не услышал ли его кто. И живет он также: с опаской да с оглядкой. Его с тобой, Михайло Иваныч, не сравнить.
На ту пору Змея мимо ползла, траву узеньким лбом раздвигала. Услышала, что говорит дятел, спросила:
– Ну а я как живу?
– Как ползаешь, – ответил Ду-Дук. – Извиваешься, петляешь. Смотришь вроде мило, а сама так и норовишь ужалить побольнее.
– И не правда это, – прошипела Змея и поползла в малинник. И сейчас же взвизгнула в кустах ужаленная ласка.
Заговорился дятел с медведем и забыл, зачем на сосну прилетел. И тут издали от Ванина колодца донеслось:
– Ду-Дук!
Так и схватился дятел за красные шаровары:
– Жена! Сейчас мне попадет.
И точно, ругала жена его:
– Что же ты? Обещал, а сам опять заговорился кем-то. Я еще два раза детей покормила, а тебя все нет. Разве так настоящие отцы делают?
– Не буду больше, – ударил себя в грудь крылом дятел. И улетел к сосне.
Об одном всю дорогу думал: набрать поскорее жуков-короедов и вернуться домой, доказать жене, что он, Ду-Дук, умеет держать слово. И если бы не окликнул его Поползень, дятел так бы и сделал. Но Поползень высунулся из гнезда – оно у него в дупле, а вход в дупло обмазан глиной – так Поползню нравится, – высунулся и закричал:
– Эй, дятел, ты опять на этой сосне умащиваешься? Ты же вчера ее весь день выстукивал.
– И на сегодня работы хватит, – нехотя отозвался Ду-Дук, прикладывая к сосне ухо.
– Зря, – сказал Поползень. – Ты летай больше. Вот я: позавтракал вчера у дуба, пообедал у ясеня, а ужинать к березе полетел. Везде успел побывать, и весь день сыт был.
– Вижу, есть тебе чем дерево вспомнить, – прищурил Ду-Дук левый глаз, – а дерево, интересно, тебя вспоминать будет?
– А зачем мне это? Тцит-тицит, – пискнул Поползень. – я сыт, чего мне еще надо?
– О, так ты вот какой: только о себе думаешь. Не зря, выходит, тебя все Поползнем зовут. Поползень ты и есть: поползал по дереву и улетел. В дело не в дело, поползал и улетел. Я не таков.
– Каков же ты?
– Я уж если взялся лечить дерево от короедов, так лечу до тех пор, пока не останется на нем ни одного жука и ни одной личинки. Чтобы после меня другим птицам возле него делать было нечего. А после тебя сколько еще другим работы.
– Так это и хорошо. Пусть и другие полакомятся.
– Ишь ты! – воскликнул Ду-Дук. – Ты что полегче взять, похватал, а что поглубже упрятано, пусть соседи ищут? Хитер.
– Пусть, мне разве жалко.
– Вот именно: тебе – пусть, а дерево – страдай. Погоди, я вот расскажу о тебе Кири-Бум, придумает она о тебе сказку.
Дятел еще что-то хотел сказать, но от Ванина колодца донеслось вдруг:
– Ду-Ду-ук!
И дятел схватился за шаровары: жена!
– Эх, и попадет же мне сейчас. Из-за тебя попадет.
И дятел отчаянно застучал в ствол сосны, а издали от Ванина колодца неслось:
– Ду-Дук! Где ты, Ду-Дук?
«И чего кричит, – думал дятел. – Ведь теперь все слышат, говорить начнут: опять Ду-Дук заболтался с кем-то и забыл о детях. Разыскивает его жена».
А жена кричала чуть ближе:
– Ду-Дук! Где ты, отзовись!
«Гляди ты, – думал дятел, – она еще мне приказывает. Возьму вот и проучу ее: не стану отзываться, пусть поищет». Но вспомнил, что он уже учил ее однажды, да самого себя только выучил.
Случилось это еще в первую весну их совместной жизни. Построили они тогда гнездо, положила в него жена четыре беленьких яичка и стали они совет держать: кому птенцов высиживать. Ду-Дук поддернул красные шаровары, предложил:
– Давай ты сиди, а я кормить тебя буду.
Но жена не согласилась.
– Нет, – говорит, – лучше ты сиди, а я тебя кормить буду.
И они заспорили, первый раз в своей семейной жизни. Долго спорили, решили наконец – сидеть по очереди. Первым сел Ду-Дук. Сказал жене:
– Иди, да долго не загуливайся. Как встанет солнце вон над той сосной, возвращайся.
Улетела жена, а он в дупле сидеть остался. Сидел, грел пушистым животом яички, приговаривал:
– Выводитесь, ребятки, шустрыми и пестрыми, как я, отец ваш. Будем вместе по роще летать, деревья прослушивать, да жуков-короедов из них выклевывать.
Сколько так просидел дятел, кто знает, только высунулся он из дупла и видит: солнце уже над осиной стоит, а жены нет почему-то. Ждет-пождет – не летит жена.
Встревожился Ду-Дук:
– Не случилось ли с ней чего? Роща большая: и коршун может задрать, и озорники могут обидеть.
Сидел Ду-Дук в дупле, пугал себя страшными мыслями, а жены все не было. И только когда солнце с обеда свернуло, появилась она, шустрая, веселая.
– Пестренький ты мой! Заигралась я и забыла, что ты у меня в дупле сидишь.
При этих словах Ду-Дуку будто кольнули чем в сердце, так ему обидно стало: забыть о нем, заиграться.
«Ну погоди, я проучу тебя. Ишь гулянистая какая», – подумал Ду-Дук, а вслух сказал:
– Иди, садись. Да смотри не вылезай из дупла, пока я не вернусь.
И улетел в самый дальний конец рощи. Решил он спрятаться и не возвращаться домой долго-долго: день а может быть, и два.
– Лучше всего три, – решил дятел и спрятался в ветвях столетней сосны.
Сидел, грозился:
– Побудешь вот три дня без еды, без воды, без солнышка и узнаешь тогда, как забывать про меня. В следующий раз не будешь лукавить.
Грозился дятел, а сам краешком глаза за солнышком поглядывал. И чем ниже опускалось оно, тем мягче становилось у Ду-Дука сердце.
– Ладно, – сказал он через некоторое время, – один день, так уж и быть, скощу я тебе, а остальные два, как миленькая сидеть будешь.
Но немного погодя поменьшала у него обида в сердце и скостил он еще один день.
– Хватит ей и одного. Она у меня сообразительная, в момент все схватывает.
Потом…
Потом раздумался дятел: конечно, неплохо бы подольше домой не возвращаться, но ведь сердце-то у жены нежное. Еще разорвется от страха, что он тогда один с птенцами делать будет.
– А что если оно разорвалось уже? – ахнул Ду– Дук и через минуту уже заглядывал к себе в дупло. – Жена, где ты тут?
Увидела она его, поразилась:
– Ты чего рано вернулся как? Я свое еще не отсидела.
– Разве? – удивился в свою очередь дятел, – а мне показалось, что пора уже. Ну ладно, раз уж я прилетел, не улетать же мне еще раз. Иди отдыхай, да смотри, не опаздывай больше, вовремя приходи.
И сел греть пушистым животом яички. Грел, приговаривал:
– Выводитесь, птенцы, шустрыми и пестрыми, как отец ваш. Будем вместе по роще летать, деревья лечить.
Говорил и улыбался: приятно ему было, что скоро он будет отцом, и птенцы будут звать его «папа».
Давно это было, но вспомнил дятел, как учил он жену когда-то, и закричал изо всей мочи:
– Я здесь, у сосны. Лети ко мне.
Подлетела к нему жена, заворчала:
– Что же ты…
Опустил дятел глаза, шаровары красные повыше поддернул:
– Прости, заговорился тут с Поползнем. Но я сейчас… Быстро…
– Да я не об этом, – сказала жена. – Что не отзывался долго? Лети скорее к Потапычу. Зовет тебя.
– Кто сказал?
– Сорока прилетала.
– А как же птенцы? Их же кормить надо.
– Лети, одна управлюсь. Тетерка с глухаркой сами кормят, а ты мне сегодня уже помогал немножко.
– И еще помогу – вернусь вот, – воскликнул дятел и помчался к Потапычу. Довольный летел: знал, для какого-нибудь разговора приглашает медведь, а поговорить дятел любил.
Несла Сорока новость

Издавна все звали в Гореловской роще Сороку болтушкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я