https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/dlya-dachi/nakopitelnye/
Эти надежды появлялись до тех пор, пока я не понял с предельной ясностью: все это для мировой революции, но не для страны.
Семнадцать лет накапливалось великое отвращение. И оно росло по мере того, как рос и совершенствовался аппарат давления. Он уже не работал, как паровой молот, дробящими и слышными на весь мир ударами. Он работал, как гидравлический пресс, сжимая неслышно и сжимая на каждом шагу, постепенно охватывая этим давлением абсолютно все стороны жизни.
Когда у вас под угрозой револьвера требуют штаны – это еще терпимо. Но когда у вас под угрозой того же револьвера требуют, кроме штанов еще и энтузиазма, жить становится вовсе невмоготу, захлестывает отвращение. Вот это отвращение и толкнуло нас к финской границе.
ТЕХНИЧЕСКАЯ ОШИБКА
Долгое время над нашими попытками побега висело нечто вроде фатума, рока, невезенья – называйте, как хотите. Первая попытка была сделана осенью 1932 года. Все было подготовлено очень неплохо, включая и разведку местности. Я предварительно поехал в Карелию, вооруженный, само собою разумеется, соответствующими документами и выяснил там приблизительно все, что мне нужно было. Но благодаря некоторым чисто семейным обстоятельствам мы не смогли выехать раньше конца сентября – время для Карелии совсем не подходящее, и перед нами встал вопрос: не лучше ли отложить все это предприятие до следующего года?
Я справился в московском бюро погоды. Из его сводок явствовало, что весь август с сентябрь в Карелии стояла исключительно сухая погода, не было ни одного дождя. Следовательно, угроза со стороны карельских болот отпадала, и мы двинулись.
Московское бюро погоды оказалось, как в сущности следовало полагать заранее, советским бюро погоды. В августе и сентябре в Карелии шли непрерывные дожди. Болота оказались совершенно непроходимыми. Мы четверо суток вязли и тонули в них и с великим трудом и риском выбрались обратно. Побег был отложен на июнь 1933 года.
8 июня 1 933 года рано утром моя belle-soeur Ирина поехала в Москву получать уже заказанные билеты. Но Юра, проснувшись, заявил, что у него какие-то боли в животе. Борис ощупал Юру, и оказалось что-то похожее на аппендицит. Борис поехал в Москву «отменять билеты», я вызвал еще двух врачей, и к полудню все сомнения рассеялись: аппендицит. Везти сына в Москву в больницу на операцию по жутким подмосковным ухабам я не рискнул. Предстояло выждать конца припадка и потом делать операцию. Но во всяком случае побег был сорван второй раз. Вся подготовка, такая сложная и такая опасная – продовольствие, документы, оружие и пр. – была сорвана. Психологически это был жестокий удар, совершенно непредвиденный и неожиданный удар, свалившийся, так сказать, совсем непосредственно от судьбы. Точно кирпич на голову.
Побег был отложен на начало сентября – ближайший срок поправки Юры после операции.
Настроение было подавленное. Трудно было идти на такой огромный риск, имея позади две так хорошо подготовленные и все же сорвавшиеся попытки. Трудно было потому, что откуда-то из-под сознания бесформенной, но давящей тенью выползало смутное предчувствие, суеверный страх перед новым ударом, у даром, не известно, с какой стороны.
Наша основная группа – я, сын, брат и жена брата – были тесно спаянной семьей, в которой каждый друг в друге был уверен. Все были крепкими, хорошо тренированными людьми, и каждый мог положиться на каждого. Пятый участник группы был более или менее случаен: старый бухгалтер Степанов (фамилия вымышлена), у которого за границей в одном из лимитрофов осталась вся его семья и все его родные, а здесь, в СССР, потеряв жену, он остался один, как перст. Во всей организации побега он играл чисто пассивную роль, так сказать, роль багажа. В его честности мы были уверены точно так же, как и в его робости.
Но кроме этих пяти непосредственных участников побега, о проекте знал еще один человек – и вот именно с этой стороны пришел удар.
В Петрограде жил мой очень старый приятель Иосиф Антонович. И у него была жена г-жа Е., женщина из очень известной и очень богатой польской семьи, чрезвычайно энергичная, самовлюбленная и неумная. Такими бывает большинство женщин, считающих себя великими дипломатками.
За три недели до нашего отъезда в моей салтыковской голубятне, как снег на голову, появляется г-жа Е. в сопровождении мистера Бабенко. Мистера Бабенко я знал по Питеру – в квартире Антоновича он безвылазно пьянствовал три года подряд.
Я был удивлен этим неожиданным визитом, и я был еще более удивлен, когда г-жа Е. стала просить меня захватить с собой и ее; и не только ее, но и мистера Бабенко, который, дескать, является ее женихом или мужем или почти мужем – кто там разберет при советской простоте нравов.
Это еще не был удар, но это была уже опасность. При нашем нервном состоянии, взвинченном двумя годами подготовки, двумя годами неудач, эта опасность сразу приняла форму реальной угрозы. Какое право имела г-жа Е. посвящать мистера Бабенко в наш проект без всякой санкции с нашей стороны? А что Бабенко был посвящен, это стало ясно, несмотря на все отпирательства г-жи Е.
В субъективной лояльности г-жи Е. мы не сомневались. Но кто такой Бабенко? Если он сексот, мы все равно никуда не уедем и никуда не уйдем. Если он не сексот, он будет нам очень полезен: бывший артиллерийский офицер, человек с прекрасным знанием и прекрасной ориентировкой в лесу. А в Карелии, с ее магнитными аномалиями и ненадежностью работы компаса, ориентировка в странах света могла иметь огромное значение. Его охотничьи и лесные навыки мы проверили, но в его артиллерийском прошлом оказалась некоторая неясность.
Зашел разговор об оружии, и Бабенко сказал, что он в свое время много тренировался на фронте в стрельбе из нагана, и что на пятьсот шагов он довольно уверенно попадал в цель величиной с человека.
Этот «наган» подействовал на меня, как удар обухом. На пятьсот шагов наган вообще не может дать прицельного боя, и этого обстоятельства бывший артиллерийский офицер не мог не знать. В стройной биографии Николая Артемьевича Бабенки образовалась дыра, и в эту дыру хлынули все наши подозрения.
Но что нам было делать? Если Бабенко сексот, то все разно мы уже «под стеклышком», все равно где-то здесь же в Салтыковке, по каким-то окнам и углам торчат ненавистные нам агенты ГПУ: все равно каждый наш шаг уже под контролем.
С другой стороны, какой смысл Бабенке выдавать нас? У г-жи Е. в Польше весьма солидное имение, Бабенко – жених г-жи Е., и это имение во всяком случае привлекательнее тех двадцати советских серебренников, которые Бабенко, может быть, получит, а может быть и не получит за предательство.
Это было очень тяжелое время неоформленных подозрений и давящих предчувствий. В сущности, с очень большим риском и с огромными усилиями мы еще имели возможность обойти ГПУ: ночью уйти из дому в лес и пробираться к границе, но уже персидской, а не финской, и уже без документов и почти без денег.
Но… мы поехали. У меня было ощущение, то что я еду в какой-то похоронной процессии, а покойники – это все мы.
В Питере нас должен был встретить Бабенко и присоединиться к нам. Поездка г-жи Е. отпала, так как у нее появилась возможность легального выезда через Интурист. Впоследствии уже здесь за границей я узнал, что к этому времени г-жа Е. уже была арестована. Бабенко встретил нас и очень быстро и ловко устроил нам плац-пересадочные билеты до ст. Шуйская, Мурманской ж. д.
Я не думаю, чтобы кто-либо из нас находился вполне в здравом уме и твердой памяти. Я как-то вяло отметил в уме и «оставил без последствий» тот факт, что вагон, на который Бабенко достал плацкарты, был последним в хвосте поезда, что какими-то странными были номера плацкарт – вразбивку 3, 6, 8 и т д., что главный кондуктор без всякой к этому надобности заставил нас сесть «согласно взятым плацкартам», хотя мы договорились с пассажирами о перемене мест. Да и пассажиры были странноваты.
Вечером мы все собрались в одном купе. Бабенко разлизал чай, и после чаю я, уже давно страдавший бессонницей, заснул как-то странно быстро, точно в омут провалился.
Я сейчас не помню, как именно я это почувствовал. Помню только, что я резко рванулся, отбросил какого-то человека к противоположной стенке купе, человек глухо стукнулся головой об стенку, что кто-то повис на моей руке, что кто-то обхватил мои колена, какие-то руки сзади судорожно вцепились мне в горло, а прямо в лицо уставились три или четыре револьверных дула.
Я понял, что все кончено. Точно какая-то черная молния вспыхнула светом и осветила все: и Бабенко с его странной теорией баллистики, и странные номера плацкарт, и тех 36 пассажиров, которые в личинах инженеров, рыбников, бухгалтеров, железнодорожников, едущих в Мурманск, в Кемь, в Петрозаводск; составляли кроме нас все население вагона.
Вагон был наполнен шумом борьбы, тревожными криками чекистов, истерическим визгом Стёпушки, чьим-то раздирающим душу стоном… Вот почтенный «инженер» тычет мне в лицо кольтом, кольт дрожит в его руках, инженер приглушенно, но тоже истерически кричит:
– Руки вверх! Руки вверх, говорю я вам! – Приказание явно бессмысленное, ибо в мои руки вцепилось человека по три на каждую и на мои запястья уже надета «восьмерка» – наручники, тесно сковывающие одну руку с другой. Какой-то вчерашний «бухгалтер» держит меня за ноги и вцепился зубами в мою штанину. Человек, которого я отбросил к стене, судорожно вытаскивает из кармана что-то блестящее. Словно все купе ощетинилось стволами каганов, кольтов, браунингов.
…Мы едем в Питер в том же вагоне что и выехали. Нас просто отцепили от поезда и прицепили к другому. Вероятно, вне вагона никто ничего не заметил.
Я сижу у окна. Руки распухли от наручников, кольца которых оказались слишком узкими для моих запястий. В купе, ни на секунду не спуская с меня глаз, посменно дежурят чекисты – по три человека на дежурство. Они изысканно вежливы со мной. Некоторые знают меня лично. Для охоты на столь «крупного зверя», как мы с братом, ГПУ, по-видимому, мобилизовало половину тяжелоатлетической секции ленинградского Динамо. Хотели взять нас живьем и по возможности неслышно.
Сделано, что и говорить, чисто, хотя и не без лишних затрат. Но что для ГПУ значат затраты? Не только отдельный «салон вагон», и целый поезд могли для нас подставить.
На полке лежит уже не нужное ружье. У нас были две двустволки, берданка, малокалиберная винтовка и у Ирины – маленький браунинг, который Юра контрабандой привез из-за границы. В лесу, с его радиусом видимости в 40-50 метров, это было очень серьезным оружием в руках людей, которые бьются за свою жизнь. Но здесь в вагоне мы не успели за него даже и схватиться. Грустно, но уже все равно. Жребий был брошен, и игра проиграна вчистую.
В вагоне распоряжается тот самый толстый «инженер», который тыкал мне кольтом в физиономию. Зовут его Добротиным. Он разрешает мне под очень усиленным конвоем пойти в уборную, и проходя через вагон, я обмениваюсь деланной улыбкой с Борисом, с Юрой. Все они, кроме Ирины, тоже в наручниках. Жалобно смотрит на меня Стёпушка. Он считал, что на предательство со стороны Бабенки – один шанс на сто. Вот этот шанс и выпал.
Здесь же и тоже в наручниках сидит Бабенко с угнетенной невинностью в бегающих глазах. Господи, кому при такой дешевой мизансцене нужен такой дешевый маскарад!
Поздно вечером во внутреннем дворе ленинградского ГПУ Добротин долго ковыряется ключом в моих наручниках – и никак не может раскрыть их. Руки мои превратились в подушки. Борис, уже раскованный, разминает кисти рук и иронизирует: «Как это вы, товарищ Добротин, при всей вашей практике до сих пор не научились с восьмерками справляться?»
Потом мы прощаемся с очень плохо деланным спокойствием. Жму руку Бобу. Ирочка целует меня в лоб. Юра старается не смотреть на меня, жмет мне руку и говорит:
– Ну, что ж, Ватик. До свиданья… в четвертом измерении.
Это его любимая и весьма утешительная теория о метампсихозе в четвертом измерении; но голос не выдает уверенности в этой теории.
Ничего Юрчинька. Бог даст – в третьем встретимся.
…Стоит совсем пришибленный Стёпушка – он едва соображает сейчас. Вокруг нас плотным кольцом выстроились все 36 захвативших нас чекистов, хотя между нами и волей – циклопические железобетонные стены тюрьмы ГПУ, тюрьмы новой стройки. Это, кажется, единственное, что советская власть строит прочно в расчете на долгое, очень долгое время.
Я подымаюсь по каким-то узким бетонным лестницам. Потом целый лабиринт коридоров.
Двухчасовой обыск. Одиночка. Четыре шага вперед, четыре шага назад. Бессонные ночи. Лязг тюремных дверей… И ожидание.
ДОПРОСЫ
В коридорах тюрьмы собачий холод и образцовая чистота. Надзиратель идет сзади меня и командует: налево… вниз… направо… Полы устланы половиками. В циклопических стенах – глубокие ниши, ведущие в камеры. Это – корпус одиночек.
Вдали из-за угла коридора появляется фигура какого-то заключенного. Ведущий его надзиратель что-то командует и заключенный исчезает в нише. Я только мельком вижу безмерно исхудавшее обросшее лицо. Мой надзиратель командует:
– Проходите и не оглядывайтесь в сторону.
Я все-таки искоса оглядываюсь. Человек стоит лицом к двери, и надзиратель заслоняет его от моих взоров. Но это незнакомая фигура.
Меня вводят в кабинет следователя, и я к своему изумлению вижу Добротина, восседающего за огромным министерским письменным столом.
Теперь его руки не дрожат; на круглом, хорошо откормленном лице – спокойная и даже доброжелательная улыбка.
Я понимаю, что у Добротина есть все основания быть довольным. Это он провел всю операцию, пусть несколько театрально, но втихомолку и с успехом. Это он поймал вооруженную группу. Это у него на руках какое ни на есть, а все же настоящее дело, а ведь не каждый день да, пожалуй и не каждый месяц ГПУ, даже ленинградскому, удается из чудовищных куч всякой провокации, липы, халтуры, инсценировок, доносов, «романов» и прочей трагической чепухи извлечь хотя бы одно «жемчужное зерно» настоящей контрреволюции да еще и вооруженной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Семнадцать лет накапливалось великое отвращение. И оно росло по мере того, как рос и совершенствовался аппарат давления. Он уже не работал, как паровой молот, дробящими и слышными на весь мир ударами. Он работал, как гидравлический пресс, сжимая неслышно и сжимая на каждом шагу, постепенно охватывая этим давлением абсолютно все стороны жизни.
Когда у вас под угрозой револьвера требуют штаны – это еще терпимо. Но когда у вас под угрозой того же револьвера требуют, кроме штанов еще и энтузиазма, жить становится вовсе невмоготу, захлестывает отвращение. Вот это отвращение и толкнуло нас к финской границе.
ТЕХНИЧЕСКАЯ ОШИБКА
Долгое время над нашими попытками побега висело нечто вроде фатума, рока, невезенья – называйте, как хотите. Первая попытка была сделана осенью 1932 года. Все было подготовлено очень неплохо, включая и разведку местности. Я предварительно поехал в Карелию, вооруженный, само собою разумеется, соответствующими документами и выяснил там приблизительно все, что мне нужно было. Но благодаря некоторым чисто семейным обстоятельствам мы не смогли выехать раньше конца сентября – время для Карелии совсем не подходящее, и перед нами встал вопрос: не лучше ли отложить все это предприятие до следующего года?
Я справился в московском бюро погоды. Из его сводок явствовало, что весь август с сентябрь в Карелии стояла исключительно сухая погода, не было ни одного дождя. Следовательно, угроза со стороны карельских болот отпадала, и мы двинулись.
Московское бюро погоды оказалось, как в сущности следовало полагать заранее, советским бюро погоды. В августе и сентябре в Карелии шли непрерывные дожди. Болота оказались совершенно непроходимыми. Мы четверо суток вязли и тонули в них и с великим трудом и риском выбрались обратно. Побег был отложен на июнь 1933 года.
8 июня 1 933 года рано утром моя belle-soeur Ирина поехала в Москву получать уже заказанные билеты. Но Юра, проснувшись, заявил, что у него какие-то боли в животе. Борис ощупал Юру, и оказалось что-то похожее на аппендицит. Борис поехал в Москву «отменять билеты», я вызвал еще двух врачей, и к полудню все сомнения рассеялись: аппендицит. Везти сына в Москву в больницу на операцию по жутким подмосковным ухабам я не рискнул. Предстояло выждать конца припадка и потом делать операцию. Но во всяком случае побег был сорван второй раз. Вся подготовка, такая сложная и такая опасная – продовольствие, документы, оружие и пр. – была сорвана. Психологически это был жестокий удар, совершенно непредвиденный и неожиданный удар, свалившийся, так сказать, совсем непосредственно от судьбы. Точно кирпич на голову.
Побег был отложен на начало сентября – ближайший срок поправки Юры после операции.
Настроение было подавленное. Трудно было идти на такой огромный риск, имея позади две так хорошо подготовленные и все же сорвавшиеся попытки. Трудно было потому, что откуда-то из-под сознания бесформенной, но давящей тенью выползало смутное предчувствие, суеверный страх перед новым ударом, у даром, не известно, с какой стороны.
Наша основная группа – я, сын, брат и жена брата – были тесно спаянной семьей, в которой каждый друг в друге был уверен. Все были крепкими, хорошо тренированными людьми, и каждый мог положиться на каждого. Пятый участник группы был более или менее случаен: старый бухгалтер Степанов (фамилия вымышлена), у которого за границей в одном из лимитрофов осталась вся его семья и все его родные, а здесь, в СССР, потеряв жену, он остался один, как перст. Во всей организации побега он играл чисто пассивную роль, так сказать, роль багажа. В его честности мы были уверены точно так же, как и в его робости.
Но кроме этих пяти непосредственных участников побега, о проекте знал еще один человек – и вот именно с этой стороны пришел удар.
В Петрограде жил мой очень старый приятель Иосиф Антонович. И у него была жена г-жа Е., женщина из очень известной и очень богатой польской семьи, чрезвычайно энергичная, самовлюбленная и неумная. Такими бывает большинство женщин, считающих себя великими дипломатками.
За три недели до нашего отъезда в моей салтыковской голубятне, как снег на голову, появляется г-жа Е. в сопровождении мистера Бабенко. Мистера Бабенко я знал по Питеру – в квартире Антоновича он безвылазно пьянствовал три года подряд.
Я был удивлен этим неожиданным визитом, и я был еще более удивлен, когда г-жа Е. стала просить меня захватить с собой и ее; и не только ее, но и мистера Бабенко, который, дескать, является ее женихом или мужем или почти мужем – кто там разберет при советской простоте нравов.
Это еще не был удар, но это была уже опасность. При нашем нервном состоянии, взвинченном двумя годами подготовки, двумя годами неудач, эта опасность сразу приняла форму реальной угрозы. Какое право имела г-жа Е. посвящать мистера Бабенко в наш проект без всякой санкции с нашей стороны? А что Бабенко был посвящен, это стало ясно, несмотря на все отпирательства г-жи Е.
В субъективной лояльности г-жи Е. мы не сомневались. Но кто такой Бабенко? Если он сексот, мы все равно никуда не уедем и никуда не уйдем. Если он не сексот, он будет нам очень полезен: бывший артиллерийский офицер, человек с прекрасным знанием и прекрасной ориентировкой в лесу. А в Карелии, с ее магнитными аномалиями и ненадежностью работы компаса, ориентировка в странах света могла иметь огромное значение. Его охотничьи и лесные навыки мы проверили, но в его артиллерийском прошлом оказалась некоторая неясность.
Зашел разговор об оружии, и Бабенко сказал, что он в свое время много тренировался на фронте в стрельбе из нагана, и что на пятьсот шагов он довольно уверенно попадал в цель величиной с человека.
Этот «наган» подействовал на меня, как удар обухом. На пятьсот шагов наган вообще не может дать прицельного боя, и этого обстоятельства бывший артиллерийский офицер не мог не знать. В стройной биографии Николая Артемьевича Бабенки образовалась дыра, и в эту дыру хлынули все наши подозрения.
Но что нам было делать? Если Бабенко сексот, то все разно мы уже «под стеклышком», все равно где-то здесь же в Салтыковке, по каким-то окнам и углам торчат ненавистные нам агенты ГПУ: все равно каждый наш шаг уже под контролем.
С другой стороны, какой смысл Бабенке выдавать нас? У г-жи Е. в Польше весьма солидное имение, Бабенко – жених г-жи Е., и это имение во всяком случае привлекательнее тех двадцати советских серебренников, которые Бабенко, может быть, получит, а может быть и не получит за предательство.
Это было очень тяжелое время неоформленных подозрений и давящих предчувствий. В сущности, с очень большим риском и с огромными усилиями мы еще имели возможность обойти ГПУ: ночью уйти из дому в лес и пробираться к границе, но уже персидской, а не финской, и уже без документов и почти без денег.
Но… мы поехали. У меня было ощущение, то что я еду в какой-то похоронной процессии, а покойники – это все мы.
В Питере нас должен был встретить Бабенко и присоединиться к нам. Поездка г-жи Е. отпала, так как у нее появилась возможность легального выезда через Интурист. Впоследствии уже здесь за границей я узнал, что к этому времени г-жа Е. уже была арестована. Бабенко встретил нас и очень быстро и ловко устроил нам плац-пересадочные билеты до ст. Шуйская, Мурманской ж. д.
Я не думаю, чтобы кто-либо из нас находился вполне в здравом уме и твердой памяти. Я как-то вяло отметил в уме и «оставил без последствий» тот факт, что вагон, на который Бабенко достал плацкарты, был последним в хвосте поезда, что какими-то странными были номера плацкарт – вразбивку 3, 6, 8 и т д., что главный кондуктор без всякой к этому надобности заставил нас сесть «согласно взятым плацкартам», хотя мы договорились с пассажирами о перемене мест. Да и пассажиры были странноваты.
Вечером мы все собрались в одном купе. Бабенко разлизал чай, и после чаю я, уже давно страдавший бессонницей, заснул как-то странно быстро, точно в омут провалился.
Я сейчас не помню, как именно я это почувствовал. Помню только, что я резко рванулся, отбросил какого-то человека к противоположной стенке купе, человек глухо стукнулся головой об стенку, что кто-то повис на моей руке, что кто-то обхватил мои колена, какие-то руки сзади судорожно вцепились мне в горло, а прямо в лицо уставились три или четыре револьверных дула.
Я понял, что все кончено. Точно какая-то черная молния вспыхнула светом и осветила все: и Бабенко с его странной теорией баллистики, и странные номера плацкарт, и тех 36 пассажиров, которые в личинах инженеров, рыбников, бухгалтеров, железнодорожников, едущих в Мурманск, в Кемь, в Петрозаводск; составляли кроме нас все население вагона.
Вагон был наполнен шумом борьбы, тревожными криками чекистов, истерическим визгом Стёпушки, чьим-то раздирающим душу стоном… Вот почтенный «инженер» тычет мне в лицо кольтом, кольт дрожит в его руках, инженер приглушенно, но тоже истерически кричит:
– Руки вверх! Руки вверх, говорю я вам! – Приказание явно бессмысленное, ибо в мои руки вцепилось человека по три на каждую и на мои запястья уже надета «восьмерка» – наручники, тесно сковывающие одну руку с другой. Какой-то вчерашний «бухгалтер» держит меня за ноги и вцепился зубами в мою штанину. Человек, которого я отбросил к стене, судорожно вытаскивает из кармана что-то блестящее. Словно все купе ощетинилось стволами каганов, кольтов, браунингов.
…Мы едем в Питер в том же вагоне что и выехали. Нас просто отцепили от поезда и прицепили к другому. Вероятно, вне вагона никто ничего не заметил.
Я сижу у окна. Руки распухли от наручников, кольца которых оказались слишком узкими для моих запястий. В купе, ни на секунду не спуская с меня глаз, посменно дежурят чекисты – по три человека на дежурство. Они изысканно вежливы со мной. Некоторые знают меня лично. Для охоты на столь «крупного зверя», как мы с братом, ГПУ, по-видимому, мобилизовало половину тяжелоатлетической секции ленинградского Динамо. Хотели взять нас живьем и по возможности неслышно.
Сделано, что и говорить, чисто, хотя и не без лишних затрат. Но что для ГПУ значат затраты? Не только отдельный «салон вагон», и целый поезд могли для нас подставить.
На полке лежит уже не нужное ружье. У нас были две двустволки, берданка, малокалиберная винтовка и у Ирины – маленький браунинг, который Юра контрабандой привез из-за границы. В лесу, с его радиусом видимости в 40-50 метров, это было очень серьезным оружием в руках людей, которые бьются за свою жизнь. Но здесь в вагоне мы не успели за него даже и схватиться. Грустно, но уже все равно. Жребий был брошен, и игра проиграна вчистую.
В вагоне распоряжается тот самый толстый «инженер», который тыкал мне кольтом в физиономию. Зовут его Добротиным. Он разрешает мне под очень усиленным конвоем пойти в уборную, и проходя через вагон, я обмениваюсь деланной улыбкой с Борисом, с Юрой. Все они, кроме Ирины, тоже в наручниках. Жалобно смотрит на меня Стёпушка. Он считал, что на предательство со стороны Бабенки – один шанс на сто. Вот этот шанс и выпал.
Здесь же и тоже в наручниках сидит Бабенко с угнетенной невинностью в бегающих глазах. Господи, кому при такой дешевой мизансцене нужен такой дешевый маскарад!
Поздно вечером во внутреннем дворе ленинградского ГПУ Добротин долго ковыряется ключом в моих наручниках – и никак не может раскрыть их. Руки мои превратились в подушки. Борис, уже раскованный, разминает кисти рук и иронизирует: «Как это вы, товарищ Добротин, при всей вашей практике до сих пор не научились с восьмерками справляться?»
Потом мы прощаемся с очень плохо деланным спокойствием. Жму руку Бобу. Ирочка целует меня в лоб. Юра старается не смотреть на меня, жмет мне руку и говорит:
– Ну, что ж, Ватик. До свиданья… в четвертом измерении.
Это его любимая и весьма утешительная теория о метампсихозе в четвертом измерении; но голос не выдает уверенности в этой теории.
Ничего Юрчинька. Бог даст – в третьем встретимся.
…Стоит совсем пришибленный Стёпушка – он едва соображает сейчас. Вокруг нас плотным кольцом выстроились все 36 захвативших нас чекистов, хотя между нами и волей – циклопические железобетонные стены тюрьмы ГПУ, тюрьмы новой стройки. Это, кажется, единственное, что советская власть строит прочно в расчете на долгое, очень долгое время.
Я подымаюсь по каким-то узким бетонным лестницам. Потом целый лабиринт коридоров.
Двухчасовой обыск. Одиночка. Четыре шага вперед, четыре шага назад. Бессонные ночи. Лязг тюремных дверей… И ожидание.
ДОПРОСЫ
В коридорах тюрьмы собачий холод и образцовая чистота. Надзиратель идет сзади меня и командует: налево… вниз… направо… Полы устланы половиками. В циклопических стенах – глубокие ниши, ведущие в камеры. Это – корпус одиночек.
Вдали из-за угла коридора появляется фигура какого-то заключенного. Ведущий его надзиратель что-то командует и заключенный исчезает в нише. Я только мельком вижу безмерно исхудавшее обросшее лицо. Мой надзиратель командует:
– Проходите и не оглядывайтесь в сторону.
Я все-таки искоса оглядываюсь. Человек стоит лицом к двери, и надзиратель заслоняет его от моих взоров. Но это незнакомая фигура.
Меня вводят в кабинет следователя, и я к своему изумлению вижу Добротина, восседающего за огромным министерским письменным столом.
Теперь его руки не дрожат; на круглом, хорошо откормленном лице – спокойная и даже доброжелательная улыбка.
Я понимаю, что у Добротина есть все основания быть довольным. Это он провел всю операцию, пусть несколько театрально, но втихомолку и с успехом. Это он поймал вооруженную группу. Это у него на руках какое ни на есть, а все же настоящее дело, а ведь не каждый день да, пожалуй и не каждый месяц ГПУ, даже ленинградскому, удается из чудовищных куч всякой провокации, липы, халтуры, инсценировок, доносов, «романов» и прочей трагической чепухи извлечь хотя бы одно «жемчужное зерно» настоящей контрреволюции да еще и вооруженной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14