https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Duravit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не раз и не два в такие дни девочка Этельгард нападала на ее кровавый след – эта-то кровь и пахла гнилью.
Она ничего не хотела об этом знать, хотя никто вокруг не таил грехов и грешков: замковая челядь любилась в каждом закутке. Своего тела Этельгард в этаком положении представить не догадывалась. И каков же был ужас, когда однажды под вечер заныло внизу живота и по ногам потекло горячее. Забившись в нужник, она при свечке задрала юбки: кровь. И запах гнили. В этот миг она шепотом призналась себе в том, что до этого даже мысленно страшилась облекать в слова: мать – нечиста. И она, Этельгард – тоже. Неужто это нельзя отмолить, неужто нельзя изничтожить постом кровоточивую плоть?
Ей было четырнадцать.
Она обрядилась во власяницу и тайно ушла в пустыню, которая людям представлялась лесом. Во второй раз дурные крови пришли через три месяца. Потом настала зима.
Бог посылал заледеневшие ягоды – шиповник, можжевельник, иногда орехи. Голове было легко, виски наполнял тончайший шум – как бы пение, и с каждым днем оно становилось явственнее. В один солнечный день она шла по завьюженной дороге, едва чуя под собой снег. Воздух всей толщей блестел от солнца, а под деревьями голубел, как будто самое небо опускалось на лес. Пение в висках было слышно, как никогда – и вдруг дорога стала подниматься вверх – идти сразу стало труднее, но, преисполнившись восторга, она шагала прямо к солнцу, пока Свет не принял ее.
До сих пор в храме ее родового замка служат благодарственный молебен за небывало мягкую зиму: в тот год не встали реки, а сырой снег только в лесу и держался; с пашен он сходил в тот же день, что выпадал. По свежевыпавшему снегу и поскакал на охоту двадцатилетний тогда Бреон. Но прежде звериных троп напал на следы босых ножек, а потом нашел и отшельницу, лежавшую без памяти на снегу. Ее завернули в два плаща и увезли в его замок. И когда она очнулась, недоумевая, как попала из студеного леса в мягчайшую духоту перин, то первым делом увидела золотоволосого рыцаря – он смотрел на нее из-за плеча дамы зрелых лет, и улыбался. Через две недели рыцарь Бреон сопроводил ее во владения княгини Уты. Слух о подвижничестве долетел туда раньше, и каждая деревня от мала до велика целовала наследнице подол, и несла под благословение золотушных младенцев.
После подвижничества тщеславие и убожество матери виделись ей по новому – она жалела стареющую даму, которая спешила угнаться за временем, держа в небрежении свою душу. Тем более что Господь удостоил ее самое, Этельгард, великой награды: дурные крови больше не приходили. Потайное место источало лишь капли прозрачной влаги, которая пахла весенней землей. Эта награда осталась бы ее тайной, но женщины, которыми окружила спасенную наследницу матушка – увядающие болтушки, обязанные наставлять ее в суетных женских искусствах – перепугались, смешно сказать, что она беременна. Этельгард долго не могла взять в толк, на что они намекают – а когда поняла, засмеялась в первый раз после возвращения из леса. Да, крови не приходят, ибо единственный мужчина, с кем она была близка – Спаситель, внявший ее мольбам. Приживалки ничего не поняли – ни одна, кроме самой старшей, чьи подвижные черты вдруг застыли, оттененные складками на переносице и у губ – та сказала, что наградой за подвижничество стало бесплодие – и дай Бог, временное, дай Бог, к лету крови придут, дай Бог.
Не дай Бог – мысленно взмолилась Этельгард. И Бог внял, больше того – оделил новым высоким счастьем: тот самый Бреон, что наведывался в числе прочих, и вел с ней пустяшные разговоры, испросил дозволения сражаться за нее и славить ее имя. С ее именем в сердце и на щите он ушел в Первый поход. И вернувшись, попросил ее руки: его лицо было таким, что она поняла – отказать – значит совершить смертный грех; все грехи ее матери рядом с этим будут простительны. Но в опочивальне, разоблаченная до сорочки, Этельгард преисполнилась черных сомнений: со дна памяти поднялись охи и шорохи торопливых соитий, запах дурной крови, острый душок сладострастной испарины… Она вообразила себя опрокинутой, прижатой к ложу, распятой на перинах напором похоти; исчез из памяти рыцарь, который просил дозволения по всякому поводу. Он – муж. Как-то оно будет? Как-то оно будет?! Она сидела в изножьи ложа едва жива, когда он вошел.
Он вошел. Опустился на колени. И гладил ее поверх сорочки, простирая вверх горячие руки и закрыв глаза, гладил нежно и исступленно, пока она не осмелилась дотронуться до его волос, провести рукой по щеке…
Она не рассказала ему про дарованную Господом чистоту. Решила – он должен понять сам. Но каждый день усердно штудировала Анналы, читала повести, изучала собрания былей и притч, стараясь постичь человеческую природу, ибо считала, что дар чистоты дан ей для очищения душ людских, чего не сделаешь без любви и жалости; а высшая любовь и жалость даются через постижение.
Бреон говорил со ШъяЛмой, ничего более. А ее он каждую ночь гладит горячими ладонями поверх сорочки, как в первый раз, прежде чем познать. Она помнила, как сладко было тогда жжение в глубине лона. Сейчас осталась только сладость, не слабнущая с годами. Но почему гордячка-язычница так ей ненавистна? Этельгард было стыдно исповедоваться – с детских лет она не каялась в злобе на ближнего своего.

О бесплодии жены Бреон проведал вскоре после свадьбы. Поначалу, конечно, решил, что с первых ночей понесла. Потом, ни слова не говоря, принял бездетность, как испытание: о кровных чадах своих всяк умеет позаботиться, а ты позаботься-ка о чужих, да великовозрастных, к тому ж. ШъяЛма ему тоже вроде как дочь – если следовать этой мысли.
Ей, наверное, к тридцати, как Этельгард. Она – дней десять тому – просила у служанки чистую ветошь, и два дня после того не выходила к трапезе… Нет, он не видел в ней дочь – это невозможно, как ни тщись. Сестру тоже не видел. Но отстраненно думал: эта зрелая летами, прихотливая умом женщина может понести. Не попросит больше ветоши, зато будет воротиться от еды, а то и блевать пустой с утра слюной, начнет изводить курьезными просьбами – того, этого подай, будет ходить, закинувшись назад, приобняв рукой раздающееся чрево, сторожась на лестницах – не упасть бы. Станет вовсе дурна с лица – пойдет бурыми пятнами, а с гребня начнет снимать колтунами палый волос. Но улыбнется каждому шевелению растущего в чреве плода. Ему вдруг увиделась эта улыбка, тихая, медленная – словно – да! – обернутая внутрь, к ребенку, проступившая на губах лишь случайной изнанкой.

«Может быть, я еще не завершила путь по кругам ада… «Может, все вокруг – создано запертым в парализованном теле сознанием? Может, борясь с самой тесной на свете – нет ничего тесней бесчувственного тела – тюрьмой, разум избрал высшую из свобод: творение, и сотворил этот мир непохожим на тот, приведший ее к падению. К падению… Самолет не дает упасть на четыре лапы. Но разве в ее жизни были падения того рода, что в жизни падших женщин? Нет и нет.
Все шло в руки с поразительной легкостью: высшие баллы, интересные темы, влиятельные поклонники, престижные заказы. Она охотно писала статьи про пустяшных людей. Главное – никого не обидеть: «звезду», про которую пишешь, подругу, которую «обходишь», мужчину, которому отказываешь… Никого не обидеть! – что в этом плохого? Ведь она не может быть хороша для каждого. И она нарочно шла по краешкам чужих судеб, потому что готова была отвечать только за себя.
Правда, на курорте она вполне сознательно начала «ухаживать» за сорокашестилетним издателем, синьором Орсини. Пора было замуж; к тому же она подумывала перейти с писания статей на сочинение романов – тут издатель пришелся бы кстати. Да что! – он просто приятный человек…
Но в этом нынешнем мире не было ни глянцевых журналов, ни синьоров Орсини. Зато она могла бы соблазнить Судию. Стоит только перестать прятаться от него в ракушку недомолвок: «Вы не боитесь правды? Так внимайте».
Но почему же у него нет детей? Вот этот вопрос никак не обставить. Он в любом контексте будет вопиюще неприличен, как прикосновение к мошонке. Нет, хуже. Бесстыжая язычница может схватить за яйца, но у нее нет никакого права знать, почему он бездетен.

Солнце грузно опускалось в холмы. Оно было красно и холодно; неровный западный ветер казался его одышкой. «Надо бы убираться со стены – подумала она, чувствуя первые мурашки – и что он меня сюда затащил? «Он и сам не знал. Поговорили уже о Великих Снах, о чудесах здешних и прежних, паризианских, святых. Потом он взялся рассказывать о рыцарских обычаях – не по писаному (кодекс-то помнился наизусть), а по-свойски, с усмешкой. ШъяЛма улыбалась, иногда с сомнением, словно не вполне понимая, что смешного в той или иной истории, но желая доставить ему приятное. Рассказ о безумце, который принял ветряные мельницы за великанов, заставил ее расширить глаза – бывает же такое. Но после этого над ними пролетел тихий ангел, обдав порывом алого от солнца ветра. Матерь Божия, ей, верно, холодно. Он растянул левой рукой завязки, и снял с себя плащ – белый, шерстяной, на льняном подбое. Левое плечо мечено вылинявшим алым крестом.
– Это вышивала ваша супруга?
– Тогда она еще не была моей супругой. Она была моей Дамой.
– Как случилось, что вы выбрали ее в дамы?
– Вы готовы услышать об очередном чуде?
Это была шутка, вполне в духе предшествующего разговора. Но дальше заговорил языком житий – размеренным и ясным. И осекся, когда ШъяЛма охнула, услышав о бесплодии – и тут же ладонью зажала себе рот. А потом, словно забывшись, потянулась к нему рукой – и не дотронулась.
– Не надо жалеть ее, – враз окостеневшим языком выговорил Бреон, – благодаря этому дару она одарит многих…
А внутри жгло. ШъяЛма и Этельгард вовек не поймут друг друга. Потому что одна из них – не женщина, а при жизни святая.

Этельгард уже понимала, с чем ей придется бороться. Однако назвать вещи своими именами пока не пришло время. И она ждала, исподволь следя, как пересекаются пути ее супруга и ШъяЛмы – изо дня в день, час от часу – и пересечений, тайных и явных, все больше. Каждый день она возносила благодарственную молитву за то, что именно теперь избавлена от гнева и боли. И потихоньку растила в себе слова – справедливые и горькие, как воздух. Ничего не поделаешь – она вдыхала эту горечь, и однажды ее придется выдохнуть – всю, сколько ни есть в груди.

Замковая часовня безмолвно веяла Бреону в лицо свечным теплом и ладаном недавней обедни. Судия остался помолиться в одиночестве – однако молитва не шла, и он стоял посреди нефа, глядя мимо алтарного распятия. Мысли текли сами по себе, произвольно ускоряя свое течение.
Уже два месяца она каждый день у него перед глазами. Трапезы, прогулки. Беседы. И как легко слетают у нее с языка, без зазора ложась одно к другому, слова. Да и он не отстает. Поистине невыносимая легкость, если держать в голове все обстоятельства их… знакомства? дружбы? Каким понятием выразить суть их сближения?
Этого он не знал.
Но зато он доподлинно знал одно: его к ней тянет. И с каждым днем сопротивление этой тяге приносит все больше боли – сродни той, которую он испытывал, проезжая мимо спаленных ее соплеменниками сел.
Боль бессилия. Ее одолевают только боем. Но как вызвать ШъяЛму на бой? Да и какой бой может быть между ними? – ведь не она виновата в его боли. Так не должен ли он прежде всего вызвать на бой себя? И вести этот бой придется разумом, ибо ныне он не воин, а Судия.
Что его к ней тянет?
Тело? Он его видел. Он мог бы легко представить, как изменило его врачевание. Всякая молодая женщина приводит мужчину в волнение, и раньше, даже будучи холост, он легко это волнение унимал. Ее лицо, если приглядеться, некрасиво, как она себя не разукрась. Ее одежды не принадлежат ей, и, стало быть, не раскрывают ее натуру. Походка? Осанка? Ее быстрый шаг – неровен и легок, медленный – протяжён и плавен. Она слегка клонит шею, но смотрит при этом вперед.
Она являет собой то, что в ней хотят видеть – покорную участи заложницу. Только ему хочется разглядеть в ней подлинную ШъяЛму, потому что он чует ее след в обмолвках и недомолвках, которые намертво застревают в памяти. Умелый охотник по следу скажет, каков зверь. Он, Судия, ловец человеков – где его сноровка? И – если его тяга – всего лишь чрезмерное охотничье любопытство, то откуда нутряная дрожь и боль, невыразимая словами – ведь их слова потому так легки, что теряют смысл, еще не слетев с языка. А она словно не замечает, что не беседуют они, но Бог весть для чего – слово за слово – меняются наименованиями предметов и действий.
Он думал об исповеди; но к чему исповедь, если нет прегрешения? Он к ШъяЛме плотски не вожделеет, в прельстительных снах ее не видит. А Этельгард спросонок улыбается все той же улыбкой, а стражники так же разом бьют об пол древками, приветствуя его у покоя заложницы…
И вот тут он повалился на пол и уткнулся лбом в колени.
Да что же с ним такое, что, что?
Он с малолетства разучился плакать. Сейчас сухой ком в горле довел его до удушья, и судорожный вдох вырвался обратно из легких хриплым стоном. Стоявшая на хорах Этельгард молча смотрела, как он корчился на белом полу.
Ее душу выворачивало недоумение: как это супруг ее может обладать ею на ложе с тем же усердием, что и раньше, улыбаться ей по утрам так же ласково, как и раньше, выносить вердикты на суде – столь же справедливые, что и раньше! – и при этом любить ШъяЛму. Недоумение вызывала не сама эта любовь. Она знавала довольно старых легенд о любви противузаконной, которой оказывались подвластны самые благородные. Недоумение вызывало бездействие Бреона и ШъяЛмы. В легендах влюбленные всегда выдавали себя, позволяя третьей стороне проявить мудрость или безрассудство. Этельгард желала, наконец, застать их – за предосудительной ли беседой, за торопливыми ли ласками в укромном месте, и сложила речи на оба случая. Но случаев не представлялось. Разве если сейчас? Она бросилась с хоров вниз.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я