https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/s-visokim-poddonom/
два ряда тополей, оплетенных от корней до кроны вялым плющом, и в дальнем углу – каменная скамья.
– Присядем на минуту, прошу вас.
Она не стала возражать, не посмела. Села, подобрав зимнюю бархатную юбку цвета спелого граната.
Знает ли она, что он догадался, сразу, с первой секунды, как увидел летающий по доске грифель?
Если не знает, то – глупая девчонка, возомнившая себя Далилой или, спаси Бог, Иудифью. Если же знает, если же знает…
Он представил, как при каждом его слове сжимается ее нежное нутро, как вздрагивает ее сердце размером чуть побольше кулака, и жаркая влага выступает под платьем меж лопаток, там, где так легко рвется кожа от удара бичом. Но как она держится, как держится, ни на йоту не меняясь в лице! А ведь и улыбается, и отвечает на вопросы, и рассуждает сама, как ни в чем не бывало!
– Донна Алессандрина, вы ведь уже отправили ваше донесение о доне Кристобале Колоне Совету Десяти?
Дуновение страха скользнуло по их лицам, и он почти ощутил, как от темени до пяток ее пронизала тягучая дрожь. После – безмолвие между ними и слитный слабый гул торговой площади за церковной оградой.
– Да, ваша светлость. Потому и не писала своих записок, что надо было готовить донесение, – сказала она сухо, точно докладываясь начальству.
Так – он ожидал и не ожидал. А она спросила:
– Что вы теперь намерены предпринять, ваша светлость?
Чтоб дьявол ее побрал! Ну, девка…
– Ничего, любезная донна, ровно ничего, что повредило бы вам, – сказал он, придвигаясь ближе к ней, – мне просто хотелось проверить свою догадку, не более. Донна, мы с вами одинокие люди, не знаю, как вы, но я чувствую одиноких. А поскольку мы одиноки, то должны быть ближе друг к другу, а не… – быстрым движением обеих рук от сжал ее запястья и приник к ее губам, заглушив тихое «Ах…».
Он не понял, когда ослабил хватку. Тонкие пальцы, звякнув перстнями, сплелись у него на затылке. Все накренилось: она осела на скамью и его потянуло за ней. Он опомнился, когда целовал ее шею, высокую, чуть выпуклую на горле.
Белый день, церковный садик, стена церкви, где была крещена его мать. Женщина в его руках. И что же сейчас? Просить на коленях прощения? Отряхнуть сор и сухую листву с ее гранатового подола? И то, и другое, и третье, и многое еще…
Она открыла глаза и он излишне торопливо помог ей сесть.
– Вы целовали меня или ее?
– Я целовал женщину. Впервые, после того, как… После всего, что случилось. Но этой женщиной стали вы. Довольно ли будет такого ответа?
Она мелко и часто закивала. Или затрясла головой? Или начала дрожать, как бывает, когда самое страшное позади? Позади? Да, позади. Он никому не скажет о женщине, которая сцепила пальцы… Ведь не от страха, не от страха. Цепенеют от страха, а не сцепляют пальцы, замыкая объятие. Он взял ее за руку.
– Донна, моя история вам известна. Я понял это по вашим глазам, едва только вошел к вам сегодня…
Она склонила голову почти скорбно.
– Я не хотел бы ее рассказывать еще и потому, что легко могу оказаться пристрастным. Лучше знать друг о друге худшее, и из чужих уст, тогда разочарования будут взаимно приятны. Но вашу историю я хотел бы услышать от вас. Больше, правда, и не от кого. Ваш дядюшка, полагаю, знает столько же, сколько и я.
– Пойдемте в церковь… Здесь холодно.
Теплый после службы воздух овеял лица. Они сели в той же нише за статуей святого.
– Моя история? Ну… Воспитала меня матушка. Имя ее мона Амброджа, сама себя она называет честной вдовицей.
– А на деле?
– А на деле мужа у нее давно нет, а умер он, сбежал, или вовсе его не было, она мне никогда не говорила. Жили мы поначалу в предместье Флоренции, в доме у тетушки, как она ее называла, а была ли тетушка тетушкой, я тоже не знаю. Но ко двору медицейскому они обе были допущены и почасту там пропадали. Меня туда впервые вывезли, когда мне стукнуло десять. Мессер Лоренцо Медичи поцеловал меня в лоб и сказал, что из меня вырастет дама. Не знаю, были ли у моей матери мужчины, она была скрытная, но мы жили безбедно. Дон Карлос, вам ведь нужна вся правда обо мне?
– Да, – сказал он, холодея.
– Хорошо… Когда мне исполнилось двенадцать, мать решила, что надо сделать из меня кортезану. Наверное, у нее деньги к концу подходили. Сама она была уже не первой свежести, и ремеслом этим заниматься не могла. Приданого у меня не было никакого… Городскую кассу, из которой бесприданниц ссужают деньгами, мессер Лоренцо растащил на свои шествия и празднества. Можно бы в монастырь, да обители у нас – те же лупанарии, только денег не платят, и помыкают тобой, как хотят. А чтобы я училась ремеслу, матушка купила левантинского раба, а на меня нацепила пояс целомудрия. Левантинца держали в запертой комнате на железной цепи. Я довольно быстро всему научилась, а матушка приспособилась этого левантинца еще и отдавать внаем перезрелым дамам, кому неймется… Простите за подробности. Потом она еще мальчиков прикупила для этого дела… С этого дела деньги у нее снова стали водиться, но она это держала в тайне, и среди городских дам слыла особой надежной и сговорчивой. За такой матушкой я жила, как за каменной стенкой. А с моим посвящением в кортезаны она решила повременить.
А возле нас жила вдова, настоящая вдова, муж у нее умер от желудочной колики. У нее был сын лет шестнадцати, и сын этот на меня засматривался. Вдова была женщина богатая, сыну своему во всем потакала, а мою мать считала бедной и смиренной, и подговорила ее вроде как свести меня с этим сынком. Хорошие деньги сулила. Мать моя подумала, поглядела на мальчика, спросила у меня, и я сказала «да». Очень он был милый, кудри каштановые, глаза, как две фиалки, у нас богомазы таких ангелов любят писать. Звали его Эрколино. Это имя уменьшительное от Эрколе.
Вечером накануне в церкви после службы подходит ко мне мона Пантазилия, мать Эрколино, и заводит такой разговор: ты, спрашивает, как думаешь, Алессандрина, хорошо ли то, что собирается с тобой сделать мой сын? Я говорю, что, конечно, это грех, но кто не согрешит, тот не покается, а кто не покается, тот не будет спасен, а Эрколино мне по душе, и даже безо всякой награды я бы с ним к обоюдному удовольствию согрешила. Мона Пантазилия похвалила меня за бескорыстие и говорит: мне не нравится, что мой сын решил купить любовь прежде, чем ее завоюет. Давай, говорит, устроим с тобой дамский заговор: вместо тебя в постель ляжет моя служанка, она на тебя статью похожа. Я же спрячусь в туалетной, и посмотрю, как пойдет дело. Если хорошо, то дам ему вволю потешиться сколько-то ночек, а потом преподам такой урок добродетели, что он век его будет помнить. А уж после этого сделаю так, чтоб вы поженились. Я, говорит, давно к тебе приглядываюсь, ты девушка хоть и легкомысленная, но добрая и честная, а это должно вознаграждаться.
Вечером принесла она матери моей деньги. Мы с матушкой помолились, матушка ушла дожидаться Эрколино, а я убрала комнату, поставила ароматические свечи, блюда с фруктами, ну, словом, все, как полагается. И после первых петухов впустила через заднюю дверь мону Пантазилию с Маркезой… А в моей комнате возле самой двери стоял большой бельевой рундук. Когда госпожа и служанка удалились в туалетную и принялись там шептаться, я стукнула дверью, будто бы ушла, и спряталась за этот рундук. И вижу, что вроде как не Маркеза, а сама мона Пантазилия улеглась в мою кровать и с головой укрылась. Что же это такое, думаю. Не померещилось ли мне? Потом слышу: матушка моя ведет Эрколино. А я потому решилась там спрятаться, что боялась – вдруг мона Пантазилия не вытерпит и лицо ему исцарапает. Я слышала, что матери иногда ревнуют…
– Но там была не материнская ревность, так?
– … Это продолжалось две недели, и я не знала, как такое матери сказать… А потом я услышала, что мона Пантазилия будто бы приискала для Эрколино невесту, и невеста эта – глухонемая дурочка, правда, очень красивая и с приданым… Меня зло взяло на мону Пантазилию, и я все матери рассказала, как оно было. Мать посмотрела, а на другую ночь позвала подесту и стражников. Об одном я не подумала, что все это будет на глазах у Эрколино. А он носил кинжал, красивый, из дамасской стали. Так он его схватил со стула, и в грудь себе по рукоятку. Только промахнулся, не задел сердца. Мать его сожгли за кровосмешение. Лежал он у нас, пока болел, но ни меня, ни матушку мою видеть не мог. Кормилица за ним ходила. А чуть оправился, ушел и подался в монастырь.
После того пошли слухи, будто мать моя за мзду допускает в доме такие непотребства, что и сказать-то противно. У матушки была в Венеции сестрица двоюродная, жила она замужем за старым графом д'Эльяно, но к тому времени, о котором я говорю, уже год вдовела. Я теперь думаю, что она старика аква-тофаной опоила, потому что очень уж падка была на наряды и на мужской пол. Чичисбеев у нее было столько, что все сводни со счета сбились. Мы к ней в дом и приехали. Матушка моя очень ее порадовала своими учеными мальчиками. И графиня Бона д'Эльяно шутки ради отписала все имущество нам с матушкой, она ведь моей матушки на семь лет моложе была. А вскоре после того она возьми да упади с лодки в канал Орфано… Как нарочно… Говорят, и она, и кавалер ее навеселе были, да в лодке еще любовные пляски затеяли. Оба на дно и ушли. Их так вдвоем потом баграми и вытянули.
А завещание вступило в законную силу, и графские сродственники тяжбу затеяли по поводу наследства. Имущество-то их родовое – и палаццо, и поместья. А род они крепкий, докучливый, дожу неудобный. Матушка моя проведала про то, оделась победнее, добилась приема, долго плакалась на бедность, да что у меня приданого нет ни цехина, хоть собой торгуй, чтобы прокормиться, да то, мол, обидно, что девочка ученая, языки знает, пишет недурно, сведущие люди хвалили, даже карты немного рисует, жалко, если все даром пропадет, а без приданого как отдать за хорошего человека? Даже если и отдашь, всю жизнь бедностью попрекать станет, и будет прав… Etc., etc… Умеет канючить матушка моя. Мессер Агостино, светлейший дож, все это терпеливо выслушал, и обещал ей помочь в тяжбе с д'Эльяно, если она ему поможет в одном щекотливом деле. Через малое время меня ему представили на большом празднике. Он мне без дальних рассуждений приказал идти за собой. Привел в комнату, где по столу были разложены разные карты, и завел такой разговор, где не скажешь слова «нет». Спросил, люблю ли я рыцарские романы. Спросил, попадались ли среди них сочинения об отважных девицах? И не воображала ли я себя этими девицами, спросил он. А коли воображала, сказал он, то не хочу ли на деле испробовать, каково это служить своей Родине. Так вот и пригодились мне моя ученость да легкий нрав на государственной службе… Как вам история?
– Стало быть, вы не ученая женщина, и даже не кортезана?
– Я и не стану кортезаной, если дож сдержит слово. Если он сдержит слово, я буду богатой невестой.
– А если нет?
– Тогда стану. Могу стать вашей, ежели захотите. И обойдусь вам совсем не дорого.
Он улыбнулся, покачал головой. Как легко. Невыносимо легко. Невыносимо.
– Донна Алессандрина, донна Алессандрина, отважные девы из рыцарских романов говорят совсем не так.
– Я не люблю рыцарских романов, – ответила она без улыбки.
Он проводил ее до посольского особняка, был встречен послом, приглашен к обеду, а отобедав, уехал уже не в носилках, а на своей белой арабской лошадке. «И занавески со златотканными львами не укрывали его от колючего ветра насмешек» – проговорила мона Алессандрина про себя, глядя на всадника сквозь мутные стеклышки верхнего окна, и вдруг коротко и грязно выбранилась, поклявшись никогда не думать и не говорить о нем, как о герое новеллы.
Ночью ей приснилась англичанка Маргарита с лицом моны Пантазилии. Они с ней вели диспут о силе любви; судьи были в масках, и всё молчали. Кто-то среди них был дон Карлос. Ей не хватало аргументов, она стала проигрывать, в испуге проснулась задолго до света, и пересчитала немало овец прежде, чем отчаялась уснуть.
День шестой,
в который мона Алессандрина получает первый подарок.
В сизом свете постель казалась влажной. Она лежала с открытыми глазами, не шевелясь. Недописанный лист белел на резной, по ее просьбе принесенной снизу конторке: вечером она было начала набрасывать свои мысли по поводу происшедшего, но слова никак не ложились ровно одно к другому, и значили совсем не то, что должны были.
Сейчас они сложились – то ли в заклятие, то ли в плач.
«Ты лежишь с открытыми глазами возле нелюбимой жены… Я ошиблась, насчитав у тебя дюжину личин. Все они давно опали с тебя, как сухие листья.
Думай обо мне.
Стражи печатают шаг по сырой вымостке темных улиц. Пекари раздувают печи. Прекрасные иудейки в темноте своих створчатых лож тихо плачут от страха.
Думай же обо мне.
Король и королева спят, повернувшись друг к другу спиной. В инквизиции пытчики смывают кровь со своих орудий, и вода журчит в желобах, крестом рассекающих пол.
Думай обо мне, думай…
В лачуге на том берегу реки, раскорячив ноги, стонет роженица, дитя которой никогда не узнает своего гороскопа.
Думай обо мне, как о сердце размером чуть побольше кулака. Тебе легко будет спрятать его за пазухой».
– Благослови Бог ваши носилки, донна Алессандрина. Без них мы с вами пропали бы, – он улыбался, говоря это. Мона Алессандрина кивнула.
«Если бы то были мои носилки!..».
Давая разрешение ехать в носилках, посол не скрывал недовольства. «Недовольство ему более к лицу, чем сладчайшая из улыбок» – отметила мона Алессандрина, выслушивая, как он тянет «разумеется, вы можете ехать, любезная племянница». Мессер Федерико вполне годился в герои для новеллы, но фраза о недовольстве и сладчайшей улыбке никак не годилась в новеллу. Мона Алессандрина не знала, почему. Фраза была хороша.
Если бы дон Карлос не подгадал так удачно со временем для прогулки, ему непременно было бы отказано. А «племянницу», пожалуй, стоит отправить в Лисбону, а то еще примется маркиз за старое – стыда и смеху тогда не оберешься. Далось ей это позорище ходячее!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
– Присядем на минуту, прошу вас.
Она не стала возражать, не посмела. Села, подобрав зимнюю бархатную юбку цвета спелого граната.
Знает ли она, что он догадался, сразу, с первой секунды, как увидел летающий по доске грифель?
Если не знает, то – глупая девчонка, возомнившая себя Далилой или, спаси Бог, Иудифью. Если же знает, если же знает…
Он представил, как при каждом его слове сжимается ее нежное нутро, как вздрагивает ее сердце размером чуть побольше кулака, и жаркая влага выступает под платьем меж лопаток, там, где так легко рвется кожа от удара бичом. Но как она держится, как держится, ни на йоту не меняясь в лице! А ведь и улыбается, и отвечает на вопросы, и рассуждает сама, как ни в чем не бывало!
– Донна Алессандрина, вы ведь уже отправили ваше донесение о доне Кристобале Колоне Совету Десяти?
Дуновение страха скользнуло по их лицам, и он почти ощутил, как от темени до пяток ее пронизала тягучая дрожь. После – безмолвие между ними и слитный слабый гул торговой площади за церковной оградой.
– Да, ваша светлость. Потому и не писала своих записок, что надо было готовить донесение, – сказала она сухо, точно докладываясь начальству.
Так – он ожидал и не ожидал. А она спросила:
– Что вы теперь намерены предпринять, ваша светлость?
Чтоб дьявол ее побрал! Ну, девка…
– Ничего, любезная донна, ровно ничего, что повредило бы вам, – сказал он, придвигаясь ближе к ней, – мне просто хотелось проверить свою догадку, не более. Донна, мы с вами одинокие люди, не знаю, как вы, но я чувствую одиноких. А поскольку мы одиноки, то должны быть ближе друг к другу, а не… – быстрым движением обеих рук от сжал ее запястья и приник к ее губам, заглушив тихое «Ах…».
Он не понял, когда ослабил хватку. Тонкие пальцы, звякнув перстнями, сплелись у него на затылке. Все накренилось: она осела на скамью и его потянуло за ней. Он опомнился, когда целовал ее шею, высокую, чуть выпуклую на горле.
Белый день, церковный садик, стена церкви, где была крещена его мать. Женщина в его руках. И что же сейчас? Просить на коленях прощения? Отряхнуть сор и сухую листву с ее гранатового подола? И то, и другое, и третье, и многое еще…
Она открыла глаза и он излишне торопливо помог ей сесть.
– Вы целовали меня или ее?
– Я целовал женщину. Впервые, после того, как… После всего, что случилось. Но этой женщиной стали вы. Довольно ли будет такого ответа?
Она мелко и часто закивала. Или затрясла головой? Или начала дрожать, как бывает, когда самое страшное позади? Позади? Да, позади. Он никому не скажет о женщине, которая сцепила пальцы… Ведь не от страха, не от страха. Цепенеют от страха, а не сцепляют пальцы, замыкая объятие. Он взял ее за руку.
– Донна, моя история вам известна. Я понял это по вашим глазам, едва только вошел к вам сегодня…
Она склонила голову почти скорбно.
– Я не хотел бы ее рассказывать еще и потому, что легко могу оказаться пристрастным. Лучше знать друг о друге худшее, и из чужих уст, тогда разочарования будут взаимно приятны. Но вашу историю я хотел бы услышать от вас. Больше, правда, и не от кого. Ваш дядюшка, полагаю, знает столько же, сколько и я.
– Пойдемте в церковь… Здесь холодно.
Теплый после службы воздух овеял лица. Они сели в той же нише за статуей святого.
– Моя история? Ну… Воспитала меня матушка. Имя ее мона Амброджа, сама себя она называет честной вдовицей.
– А на деле?
– А на деле мужа у нее давно нет, а умер он, сбежал, или вовсе его не было, она мне никогда не говорила. Жили мы поначалу в предместье Флоренции, в доме у тетушки, как она ее называла, а была ли тетушка тетушкой, я тоже не знаю. Но ко двору медицейскому они обе были допущены и почасту там пропадали. Меня туда впервые вывезли, когда мне стукнуло десять. Мессер Лоренцо Медичи поцеловал меня в лоб и сказал, что из меня вырастет дама. Не знаю, были ли у моей матери мужчины, она была скрытная, но мы жили безбедно. Дон Карлос, вам ведь нужна вся правда обо мне?
– Да, – сказал он, холодея.
– Хорошо… Когда мне исполнилось двенадцать, мать решила, что надо сделать из меня кортезану. Наверное, у нее деньги к концу подходили. Сама она была уже не первой свежести, и ремеслом этим заниматься не могла. Приданого у меня не было никакого… Городскую кассу, из которой бесприданниц ссужают деньгами, мессер Лоренцо растащил на свои шествия и празднества. Можно бы в монастырь, да обители у нас – те же лупанарии, только денег не платят, и помыкают тобой, как хотят. А чтобы я училась ремеслу, матушка купила левантинского раба, а на меня нацепила пояс целомудрия. Левантинца держали в запертой комнате на железной цепи. Я довольно быстро всему научилась, а матушка приспособилась этого левантинца еще и отдавать внаем перезрелым дамам, кому неймется… Простите за подробности. Потом она еще мальчиков прикупила для этого дела… С этого дела деньги у нее снова стали водиться, но она это держала в тайне, и среди городских дам слыла особой надежной и сговорчивой. За такой матушкой я жила, как за каменной стенкой. А с моим посвящением в кортезаны она решила повременить.
А возле нас жила вдова, настоящая вдова, муж у нее умер от желудочной колики. У нее был сын лет шестнадцати, и сын этот на меня засматривался. Вдова была женщина богатая, сыну своему во всем потакала, а мою мать считала бедной и смиренной, и подговорила ее вроде как свести меня с этим сынком. Хорошие деньги сулила. Мать моя подумала, поглядела на мальчика, спросила у меня, и я сказала «да». Очень он был милый, кудри каштановые, глаза, как две фиалки, у нас богомазы таких ангелов любят писать. Звали его Эрколино. Это имя уменьшительное от Эрколе.
Вечером накануне в церкви после службы подходит ко мне мона Пантазилия, мать Эрколино, и заводит такой разговор: ты, спрашивает, как думаешь, Алессандрина, хорошо ли то, что собирается с тобой сделать мой сын? Я говорю, что, конечно, это грех, но кто не согрешит, тот не покается, а кто не покается, тот не будет спасен, а Эрколино мне по душе, и даже безо всякой награды я бы с ним к обоюдному удовольствию согрешила. Мона Пантазилия похвалила меня за бескорыстие и говорит: мне не нравится, что мой сын решил купить любовь прежде, чем ее завоюет. Давай, говорит, устроим с тобой дамский заговор: вместо тебя в постель ляжет моя служанка, она на тебя статью похожа. Я же спрячусь в туалетной, и посмотрю, как пойдет дело. Если хорошо, то дам ему вволю потешиться сколько-то ночек, а потом преподам такой урок добродетели, что он век его будет помнить. А уж после этого сделаю так, чтоб вы поженились. Я, говорит, давно к тебе приглядываюсь, ты девушка хоть и легкомысленная, но добрая и честная, а это должно вознаграждаться.
Вечером принесла она матери моей деньги. Мы с матушкой помолились, матушка ушла дожидаться Эрколино, а я убрала комнату, поставила ароматические свечи, блюда с фруктами, ну, словом, все, как полагается. И после первых петухов впустила через заднюю дверь мону Пантазилию с Маркезой… А в моей комнате возле самой двери стоял большой бельевой рундук. Когда госпожа и служанка удалились в туалетную и принялись там шептаться, я стукнула дверью, будто бы ушла, и спряталась за этот рундук. И вижу, что вроде как не Маркеза, а сама мона Пантазилия улеглась в мою кровать и с головой укрылась. Что же это такое, думаю. Не померещилось ли мне? Потом слышу: матушка моя ведет Эрколино. А я потому решилась там спрятаться, что боялась – вдруг мона Пантазилия не вытерпит и лицо ему исцарапает. Я слышала, что матери иногда ревнуют…
– Но там была не материнская ревность, так?
– … Это продолжалось две недели, и я не знала, как такое матери сказать… А потом я услышала, что мона Пантазилия будто бы приискала для Эрколино невесту, и невеста эта – глухонемая дурочка, правда, очень красивая и с приданым… Меня зло взяло на мону Пантазилию, и я все матери рассказала, как оно было. Мать посмотрела, а на другую ночь позвала подесту и стражников. Об одном я не подумала, что все это будет на глазах у Эрколино. А он носил кинжал, красивый, из дамасской стали. Так он его схватил со стула, и в грудь себе по рукоятку. Только промахнулся, не задел сердца. Мать его сожгли за кровосмешение. Лежал он у нас, пока болел, но ни меня, ни матушку мою видеть не мог. Кормилица за ним ходила. А чуть оправился, ушел и подался в монастырь.
После того пошли слухи, будто мать моя за мзду допускает в доме такие непотребства, что и сказать-то противно. У матушки была в Венеции сестрица двоюродная, жила она замужем за старым графом д'Эльяно, но к тому времени, о котором я говорю, уже год вдовела. Я теперь думаю, что она старика аква-тофаной опоила, потому что очень уж падка была на наряды и на мужской пол. Чичисбеев у нее было столько, что все сводни со счета сбились. Мы к ней в дом и приехали. Матушка моя очень ее порадовала своими учеными мальчиками. И графиня Бона д'Эльяно шутки ради отписала все имущество нам с матушкой, она ведь моей матушки на семь лет моложе была. А вскоре после того она возьми да упади с лодки в канал Орфано… Как нарочно… Говорят, и она, и кавалер ее навеселе были, да в лодке еще любовные пляски затеяли. Оба на дно и ушли. Их так вдвоем потом баграми и вытянули.
А завещание вступило в законную силу, и графские сродственники тяжбу затеяли по поводу наследства. Имущество-то их родовое – и палаццо, и поместья. А род они крепкий, докучливый, дожу неудобный. Матушка моя проведала про то, оделась победнее, добилась приема, долго плакалась на бедность, да что у меня приданого нет ни цехина, хоть собой торгуй, чтобы прокормиться, да то, мол, обидно, что девочка ученая, языки знает, пишет недурно, сведущие люди хвалили, даже карты немного рисует, жалко, если все даром пропадет, а без приданого как отдать за хорошего человека? Даже если и отдашь, всю жизнь бедностью попрекать станет, и будет прав… Etc., etc… Умеет канючить матушка моя. Мессер Агостино, светлейший дож, все это терпеливо выслушал, и обещал ей помочь в тяжбе с д'Эльяно, если она ему поможет в одном щекотливом деле. Через малое время меня ему представили на большом празднике. Он мне без дальних рассуждений приказал идти за собой. Привел в комнату, где по столу были разложены разные карты, и завел такой разговор, где не скажешь слова «нет». Спросил, люблю ли я рыцарские романы. Спросил, попадались ли среди них сочинения об отважных девицах? И не воображала ли я себя этими девицами, спросил он. А коли воображала, сказал он, то не хочу ли на деле испробовать, каково это служить своей Родине. Так вот и пригодились мне моя ученость да легкий нрав на государственной службе… Как вам история?
– Стало быть, вы не ученая женщина, и даже не кортезана?
– Я и не стану кортезаной, если дож сдержит слово. Если он сдержит слово, я буду богатой невестой.
– А если нет?
– Тогда стану. Могу стать вашей, ежели захотите. И обойдусь вам совсем не дорого.
Он улыбнулся, покачал головой. Как легко. Невыносимо легко. Невыносимо.
– Донна Алессандрина, донна Алессандрина, отважные девы из рыцарских романов говорят совсем не так.
– Я не люблю рыцарских романов, – ответила она без улыбки.
Он проводил ее до посольского особняка, был встречен послом, приглашен к обеду, а отобедав, уехал уже не в носилках, а на своей белой арабской лошадке. «И занавески со златотканными львами не укрывали его от колючего ветра насмешек» – проговорила мона Алессандрина про себя, глядя на всадника сквозь мутные стеклышки верхнего окна, и вдруг коротко и грязно выбранилась, поклявшись никогда не думать и не говорить о нем, как о герое новеллы.
Ночью ей приснилась англичанка Маргарита с лицом моны Пантазилии. Они с ней вели диспут о силе любви; судьи были в масках, и всё молчали. Кто-то среди них был дон Карлос. Ей не хватало аргументов, она стала проигрывать, в испуге проснулась задолго до света, и пересчитала немало овец прежде, чем отчаялась уснуть.
День шестой,
в который мона Алессандрина получает первый подарок.
В сизом свете постель казалась влажной. Она лежала с открытыми глазами, не шевелясь. Недописанный лист белел на резной, по ее просьбе принесенной снизу конторке: вечером она было начала набрасывать свои мысли по поводу происшедшего, но слова никак не ложились ровно одно к другому, и значили совсем не то, что должны были.
Сейчас они сложились – то ли в заклятие, то ли в плач.
«Ты лежишь с открытыми глазами возле нелюбимой жены… Я ошиблась, насчитав у тебя дюжину личин. Все они давно опали с тебя, как сухие листья.
Думай обо мне.
Стражи печатают шаг по сырой вымостке темных улиц. Пекари раздувают печи. Прекрасные иудейки в темноте своих створчатых лож тихо плачут от страха.
Думай же обо мне.
Король и королева спят, повернувшись друг к другу спиной. В инквизиции пытчики смывают кровь со своих орудий, и вода журчит в желобах, крестом рассекающих пол.
Думай обо мне, думай…
В лачуге на том берегу реки, раскорячив ноги, стонет роженица, дитя которой никогда не узнает своего гороскопа.
Думай обо мне, как о сердце размером чуть побольше кулака. Тебе легко будет спрятать его за пазухой».
– Благослови Бог ваши носилки, донна Алессандрина. Без них мы с вами пропали бы, – он улыбался, говоря это. Мона Алессандрина кивнула.
«Если бы то были мои носилки!..».
Давая разрешение ехать в носилках, посол не скрывал недовольства. «Недовольство ему более к лицу, чем сладчайшая из улыбок» – отметила мона Алессандрина, выслушивая, как он тянет «разумеется, вы можете ехать, любезная племянница». Мессер Федерико вполне годился в герои для новеллы, но фраза о недовольстве и сладчайшей улыбке никак не годилась в новеллу. Мона Алессандрина не знала, почему. Фраза была хороша.
Если бы дон Карлос не подгадал так удачно со временем для прогулки, ему непременно было бы отказано. А «племянницу», пожалуй, стоит отправить в Лисбону, а то еще примется маркиз за старое – стыда и смеху тогда не оберешься. Далось ей это позорище ходячее!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12