https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/
Когда я после всего этого нагонял в какой-нибудь долине наш отряд, слушал гимны братства и располагался для ночлега перед шатром предводителей, мне сейчас же делалось ясно, что мой возвратный путь в детство или моя прогулка верхом в компании Санчо строго необходимым образом принадлежат к паломничеству; ибо ведь целью нашей была не просто страна Востока, или, лучше сказать, наша страна Востока была не просто страна, не географическое понятие, но она была отчизной и юностью души, она была везде и нигде, и все времена составляли в ней единство вневременного. Но сознавал я это всякий раз лишь на мгновение, и как раз в этом состояло великое блаженство, которым я тогда наслаждался. Ибо позднее, когда блаженство ушло от меня, я стал отчетливо видеть все эти связи, из чего, однако, не мог извлечь для себя ни малейшей пользы или радости. Когда нечто бесценное и невозвратимое погибло, у нас часто является чувство, как будто нас вернули к яви из сновидения. В моем случае такое чувство до жути точно. Ведь блаженство мое в самом деле состояло из той же тайны, что и блаженство сновидений, оно состояло из свободы иметь все вообразимые переживания одновременно, играючи перемешивать внешнее и внутреннее, распоряжаться временем и пространством как кулисами. Подобно тому, как мы, члены Братства, совершали наши кругосветные путешествия без автомобилей и пароходов, как силой нашей веры мы преображали сотрясенный войной мир и претворяли его в рай, в акте такого же чуда мы творчески заключали в одном мгновении настоящего все прошедшее, все будущее, все измышленное.
Вновь и вновь, в Швабии, на Бодензее, в Швейцарии и повсюду, нам встречались люди, которые нас понимали или, во всяком случае, были нам так или иначе благодарны за то, что мы вместе с нашим Братством и нашим паломничеством существуем на свете. Между трамвайными линиями и банковскими строениями Цюриха мы наткнулись на Ноев ковчег, охраняемый множеством старых псов, которые все имели одну и ту же кличку, и отважно ведомый сквозь мели нашего трезвого времени Гансом К., отдаленным потомком Ноя и другом вольных искусств; а в Винтертуре, спустясь по лестнице из волшебного кабинета Штеклина, мы гостили в китайском святилище, где у ног бронзовой Майи пламенели ароматические палочки, а черный король отзывался на дрожащий звук гонга нежной игрой на флейте. А у подножия холма Зонненберг мы отыскали Суон Мали, колонию сиамского короля, где нами, благородными гостями, среди каменных и железных статуэток Будды принесены были наши возлияния и воскурения.
К числу самого чудесного должно отнести праздник Братства в Бремгартене, тесно сомкнулся там около нас магический круг. Принятые Максом и Тилли, хозяевами замка, мы слышали, как Отмар играет Моцарта под сводами высокой залы во флигеле, мы посетили парк, населенный попугаями и прочими говорящими тварями, у фонтана нам пела фея Армида, и голова звездочета Лонгуса, овеянная струящимися черными локонами, никла рядом с милым ликом Генриха фон Офтердингена. В саду кричали павлины, и Людовик Жестокий беседовал по-испански с Котом в сапогах, между тем как Ганс Резом, потрясенный разверзшимися перед ним тайнами маскарада жизни, клялся совершить паломничество к могиле Карла Великого. Это был один из триумфальных моментов нашего путешествия: мы принесли с собой волну волшебства, которая ширилась и все подхватывала, местные жители коленопреклоненно поклонялись красоте, хозяин произносил сочиненное им стихотворение, где трактовались наши вечерние подвиги, в молчании слушали его, теснясь подле стен замка, звери лесные, между тем как рыбы, поблескивая чешуей, совершали торжественное шествие в глубине реки, а мы угощали их печеньем и вином.
Как раз об этих лучших переживаниях можно по-настоящему дать понятие лишь тому, кто сам был причастен их духу; так, как их описываю я, они выглядят бедными, может быть, даже вздорными; но каждый, кто вместе с нами пережил праздничные дни Бремгартена, подтвердит любую подробность и дополнит ее сотней других, еще более дивных. То, как при восходе луны с высоких ветвей свешивались переливчатые павлиньи хвосты, как на затененном берегу между скал сладостным серебряным мерцанием вспыхивали поднимавшиеся из влаги тела ундин, как под каштаном у колодца на первой ночной страже высился худощавый Дон Кихот, между тем как над замком последние брызги фейерверка мягко падали в лунную ночь, а мой коллега Пабло в венке из роз играл девушкам на персидской свирели, останется в моей памяти навсегда. О, кто из нас мог подумать, что волшебный круг так скоро распадется, что почти все мы– и я, и я тоже! – сызнова заблудимся в унылых беззвучных пространствах нормированной действительности, точь-в-точь чиновники или лавочники, которые, придя в себя после попойки или воскресной вылазки за город, сейчас же нагибают голову под ярмо деловых будней!
В те дни никто не способен был на такие мысли. В окно моей спальни в башне Бремгартенского замка долетал запах сирени, сквозь деревья мне слышалось журчание потока, глубокой ночью спустился я через окно, пьянея от блаженства и тоски, проскользнул мимо бодрствовавших рыцарей и уснувших бражников вниз, к берегу, к шумящим струям, к белым, мерцающим морским девам, и они взяли меня с собой в лунную глубину, в холодный, кристаллический мир их отчизны, где они, не ведая искупления, не выходя из грез, вечно тешатся коронами и золотыми цепями своей сокровищницы. Мне казалось, что месяцы прошли над моей головой в искрящейся бездне, но, когда я вынырнул, чуя глубоко пронизавшую меня прохладу, и поплыл к берегу, свирель Пабло все еще звучала далеко в саду и луна все еще стояла высоко на небосклоне. Я увидел, как Лео играет с двумя белыми пуделями, его умное мальчишеское лицо светилось от радости. В роще я повстречал Лонгуса, он сидел,. разложив на коленях пергаментную книгу, в которую вписывал греческие и еврейские знаки– слова, из каждой буквицы которых вылетали драконы и вились разноцветные змейки. Меня он не увидел, он в полном самозабвении чертил свои пестрые змеиные письмена, я долго, долго всматривался через его согнутое плечо в книгу, видел, как драконы и змейки вытекают из строк, струятся, беззвучно исчезают в ночных кустах. – Лонгус, – позвал я тихонько, – милый мой друг! Он меня не услышал, мой мир был далек от него, он ушел в свой собственный. А поодаль, под лунными ветвями, прогуливался Ансельм, держа в руке ирис, неотступно глядя с потерянной улыбкой в фиолетовую чашечку цветка.
Одна вещь, которую я уже многократно наблюдал за время нашего паломничества, как следует над ней не задумываясь, снова бросилась мне в глаза там, в Бремгартене, озадачив меня и слегка опечалив. Среди нас было много людей искусства, много живописцев, музыкантов, поэтов, передо мной являлись яростный Клингзор и беспокойный Хуго Вольф, неразговорчивый Лаушер и блистательный Брентано– но, сколь бы живыми, сколь бы обаятельными ни были образы этих людей, другие образы, рожденные их фантазией, все без исключения несли в себе куда больше жизни, красоты, радости, так сказать, реальности и правильности, чем их же творцы и создатели. Пабло восседал со своей флейтой в дивной невинности и веселости, между тем как измысливший его поэт скитался по берегу, как тень, полупрозрачная в лунном свете, ища уединения. Подвыпивший Гофман язычком пламени метался от одного гостя к другому, ни на минуту не умолкая, маленький, словно кобольд, ах, и его образ тоже был лишь наполовину реальным, лишь наполовину сбывшимся, недостаточно плотным, недостаточно подлинным; и в это же самое время архивариус Линдхорст, для потехи корчивший дракона, с каждым выдохом изрыгал огонь, и дыхание его было полно мощи, как дыхание локомобиля. Я спросил Лео, почему это художники по большей части выглядят лишь как половинки людей, между тем как созданные ими образы являют столь неопровержимую жизненность. Лео посмотрел на меня, удивляясь моему вопросу. Затем он спустил на землю пуделя, которого перед этим держал на руках, и ответил
– То же самое бывает с матерями. Произведя на свет детей и отдав им вместе с молоком свою красоту и силу, они сами делаются невзрачными, и никто их больше не замечает.
– Но это печально, – сказал я, не утруждая особо своего ума.
– Я думаю, что это не печальнее, нежели многое другое, – возразил Лео. – Может быть, это печально, однако ведь и прекрасно. Так хочет закон.
– Закон? – переспросил я с любопытством. – О каком законе ты говоришь, Лео?
– Это закон служения. Что хочет жить долго, должно служить. Что хочет господствовать, живет не долго.
– Почему же тогда многие рвутся стать господами?
– Потому что не знают этого закона. Лишь немногие рождены для господства, им это не мешает оставаться радостными и здоровыми. Но другие, те, что стали господами просто потому, что очень рвались к этому, они все кончают в нигде.
– В нигде? Как это понять, Лео?
– Ну, например, в санаториях.
Я ничего не понял, и все же слова врезались мне в память, а в сердце осталось ощущение, что этот Лео много знает, что он, возможно, знает больше, чем мы, по видимости его господа.
Что за причина побудила нашего верного Лео нежданно покинуть нас в опасном ущелье Морбио Инфериоре– над этим, надо полагать, ломал голову каждый участник незабвенного путешествия, но прошло немало времени, пока в моих смутных догадках передо мной забрезжили кое-какие глубинные связи, и тогда обнаружилось, что исчезновение Лео, событие лишь по видимости маловажное, на деле же полное решающего значения, было отнюдь не случайностью, но звеном в целой цепи преследований, посредством коих древний враг силился обратить в ничто наши замыслы. В то холодное осеннее утро, когда пропал наш слуга Лео и все поиски оставались безрезультатными, едва ли одни я почуял недоброе предвестие и угрозу рока.
Вот как тогда все выглядело: пройдя отважным маршем пол-Европы и в придачу добрый кусок Средневековья, мы расположились лагерем в глубокой долине между крутых скалистых обрывов, на дне дикого ущелья у самой итальянской границы, время шло в поисках непостижимо исчезнувшего слуги Лео, и чем дольше мы его искали, тем слабее становилась от часу к часу надежда обрести его вновь, тем тоскливее сжимала сердце каждому из нас догадка, что это не просто потеря всеми любимого, приятного человека из числа наших служителей, то ли ставшего жертвой несчастного случая, то ли бежавшего, то ли похищенного у нас врагами, – но начало некоей борьбы, первая примета готовой разразиться над нами бури. Весь день до глубоких сумерек провели мы в попытках найти Лео, все ущелье было обыскано вдоль и поперек, затраченные усилия измучили нас, в каждом нарастало настроение тщетности и безнадежности, и при этом совершалось нечто непонятное и жуткое: течение часов прибавляло пропавшему слуге все больше значения, а нашей утрате– все больше тяжести. Конечно, любому из нас, паломников, да и любому из слуг было попросту жаль расстаться с таким милым, приветливым и услужливым молодым человеком, но к этому дело не сводилось, нет; чем несомненнее делалась утрата, тем необходимее представлялся он сам – без Лео, без его приветливого лица, без его веселости и его песен, без его веры в наше великое предприятие само это предприятие по какой-то неизъяснимой причине казалось обессмысленным. Во всяком случае, со мной было так. До этого, за все предшествующие месяцы нашего путешествия, вопреки всем трудностям и кое-каким маленьким разочарованиям, мне еще ни разу не пришлось пережить минут внутренней слабости, серьезного сомнения: никакой победоносный полководец, никакая ласточкина пути перелетной стаи к Египту не имеет такой уверенности в своей цели, в своем призвании, в правильности своих действий и своих усилий, какую имел я с начала пути. Но теперь, на этом роковом месте, когда в продолжение целого октябрьского дня, блиставшего синевою и золотом, я неотступно прислушивался к перекличке нашей стражи, неотступно ожидал с возраставшим напряжением то возврата гонца, то прибытия вести, чтобы снова и снова терпеть разочарование и видеть растерянные лица, – теперь я впервые ощутил в моем сердце нечто вроде уныния и сомнения, и чем сильнее становились во мне эти чувства, тем отчетливее выяснялось и другое: увы, я терял веру не только в обретение Лео, все становилось зыбким и недостоверным, все угрожало лишиться своей ценности, своего смысла– наше товарищество, наша вера, наша присяга, наше паломничество, вся наша жизнь.
Если я заблуждаюсь, приписываю эти чувства не одному себе, но всем моим спутникам, более того, если я задним числом впал в заблуждение относительно собственных моих чувств, собственного внутреннего опыта и многое, что мне на деле довелось пережить лишь позднее, ошибочно отношу к тому дню – что же, вопреки всему остается фактом диковинное обстоятельство, касающееся багажа Лео! Уж тут на деле, помимо чьего бы то ни было личного настроения, присутствовало нечто странное, фантастическое, внушавшее все большую тревогу: еще длился роковой день в ущелье Морбио, еще не успели окончиться усердные розыски без вести пропавшего, а уже то один, то другой из нас обнаруживал, что в его поклаже недостает какой-то важной, необходимой вещи, причем отыскать эту вещь ни разу не удалось, однако косвенные умозаключения приводили к мысли, что она в багаже Лео; и хотя у Лео, как у всех наших людей, только и был что обычный полотняный мешок за плечами, один мешок среди прочих таких же мешков, каковых всего было в это время около тридцати, казалось, будто как раз в этом единственном, ныне пропавшем мешке собраны решительно все представлявшие реальное значение вещи, какие только мы взяли с собой в путь! Положим, что распространенная человеческая слабость– предмет, отсутствие коего только что обнаружено, представляется несообразно ценнее и необходимее всего, что осталось у нас в руках;
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Вновь и вновь, в Швабии, на Бодензее, в Швейцарии и повсюду, нам встречались люди, которые нас понимали или, во всяком случае, были нам так или иначе благодарны за то, что мы вместе с нашим Братством и нашим паломничеством существуем на свете. Между трамвайными линиями и банковскими строениями Цюриха мы наткнулись на Ноев ковчег, охраняемый множеством старых псов, которые все имели одну и ту же кличку, и отважно ведомый сквозь мели нашего трезвого времени Гансом К., отдаленным потомком Ноя и другом вольных искусств; а в Винтертуре, спустясь по лестнице из волшебного кабинета Штеклина, мы гостили в китайском святилище, где у ног бронзовой Майи пламенели ароматические палочки, а черный король отзывался на дрожащий звук гонга нежной игрой на флейте. А у подножия холма Зонненберг мы отыскали Суон Мали, колонию сиамского короля, где нами, благородными гостями, среди каменных и железных статуэток Будды принесены были наши возлияния и воскурения.
К числу самого чудесного должно отнести праздник Братства в Бремгартене, тесно сомкнулся там около нас магический круг. Принятые Максом и Тилли, хозяевами замка, мы слышали, как Отмар играет Моцарта под сводами высокой залы во флигеле, мы посетили парк, населенный попугаями и прочими говорящими тварями, у фонтана нам пела фея Армида, и голова звездочета Лонгуса, овеянная струящимися черными локонами, никла рядом с милым ликом Генриха фон Офтердингена. В саду кричали павлины, и Людовик Жестокий беседовал по-испански с Котом в сапогах, между тем как Ганс Резом, потрясенный разверзшимися перед ним тайнами маскарада жизни, клялся совершить паломничество к могиле Карла Великого. Это был один из триумфальных моментов нашего путешествия: мы принесли с собой волну волшебства, которая ширилась и все подхватывала, местные жители коленопреклоненно поклонялись красоте, хозяин произносил сочиненное им стихотворение, где трактовались наши вечерние подвиги, в молчании слушали его, теснясь подле стен замка, звери лесные, между тем как рыбы, поблескивая чешуей, совершали торжественное шествие в глубине реки, а мы угощали их печеньем и вином.
Как раз об этих лучших переживаниях можно по-настоящему дать понятие лишь тому, кто сам был причастен их духу; так, как их описываю я, они выглядят бедными, может быть, даже вздорными; но каждый, кто вместе с нами пережил праздничные дни Бремгартена, подтвердит любую подробность и дополнит ее сотней других, еще более дивных. То, как при восходе луны с высоких ветвей свешивались переливчатые павлиньи хвосты, как на затененном берегу между скал сладостным серебряным мерцанием вспыхивали поднимавшиеся из влаги тела ундин, как под каштаном у колодца на первой ночной страже высился худощавый Дон Кихот, между тем как над замком последние брызги фейерверка мягко падали в лунную ночь, а мой коллега Пабло в венке из роз играл девушкам на персидской свирели, останется в моей памяти навсегда. О, кто из нас мог подумать, что волшебный круг так скоро распадется, что почти все мы– и я, и я тоже! – сызнова заблудимся в унылых беззвучных пространствах нормированной действительности, точь-в-точь чиновники или лавочники, которые, придя в себя после попойки или воскресной вылазки за город, сейчас же нагибают голову под ярмо деловых будней!
В те дни никто не способен был на такие мысли. В окно моей спальни в башне Бремгартенского замка долетал запах сирени, сквозь деревья мне слышалось журчание потока, глубокой ночью спустился я через окно, пьянея от блаженства и тоски, проскользнул мимо бодрствовавших рыцарей и уснувших бражников вниз, к берегу, к шумящим струям, к белым, мерцающим морским девам, и они взяли меня с собой в лунную глубину, в холодный, кристаллический мир их отчизны, где они, не ведая искупления, не выходя из грез, вечно тешатся коронами и золотыми цепями своей сокровищницы. Мне казалось, что месяцы прошли над моей головой в искрящейся бездне, но, когда я вынырнул, чуя глубоко пронизавшую меня прохладу, и поплыл к берегу, свирель Пабло все еще звучала далеко в саду и луна все еще стояла высоко на небосклоне. Я увидел, как Лео играет с двумя белыми пуделями, его умное мальчишеское лицо светилось от радости. В роще я повстречал Лонгуса, он сидел,. разложив на коленях пергаментную книгу, в которую вписывал греческие и еврейские знаки– слова, из каждой буквицы которых вылетали драконы и вились разноцветные змейки. Меня он не увидел, он в полном самозабвении чертил свои пестрые змеиные письмена, я долго, долго всматривался через его согнутое плечо в книгу, видел, как драконы и змейки вытекают из строк, струятся, беззвучно исчезают в ночных кустах. – Лонгус, – позвал я тихонько, – милый мой друг! Он меня не услышал, мой мир был далек от него, он ушел в свой собственный. А поодаль, под лунными ветвями, прогуливался Ансельм, держа в руке ирис, неотступно глядя с потерянной улыбкой в фиолетовую чашечку цветка.
Одна вещь, которую я уже многократно наблюдал за время нашего паломничества, как следует над ней не задумываясь, снова бросилась мне в глаза там, в Бремгартене, озадачив меня и слегка опечалив. Среди нас было много людей искусства, много живописцев, музыкантов, поэтов, передо мной являлись яростный Клингзор и беспокойный Хуго Вольф, неразговорчивый Лаушер и блистательный Брентано– но, сколь бы живыми, сколь бы обаятельными ни были образы этих людей, другие образы, рожденные их фантазией, все без исключения несли в себе куда больше жизни, красоты, радости, так сказать, реальности и правильности, чем их же творцы и создатели. Пабло восседал со своей флейтой в дивной невинности и веселости, между тем как измысливший его поэт скитался по берегу, как тень, полупрозрачная в лунном свете, ища уединения. Подвыпивший Гофман язычком пламени метался от одного гостя к другому, ни на минуту не умолкая, маленький, словно кобольд, ах, и его образ тоже был лишь наполовину реальным, лишь наполовину сбывшимся, недостаточно плотным, недостаточно подлинным; и в это же самое время архивариус Линдхорст, для потехи корчивший дракона, с каждым выдохом изрыгал огонь, и дыхание его было полно мощи, как дыхание локомобиля. Я спросил Лео, почему это художники по большей части выглядят лишь как половинки людей, между тем как созданные ими образы являют столь неопровержимую жизненность. Лео посмотрел на меня, удивляясь моему вопросу. Затем он спустил на землю пуделя, которого перед этим держал на руках, и ответил
– То же самое бывает с матерями. Произведя на свет детей и отдав им вместе с молоком свою красоту и силу, они сами делаются невзрачными, и никто их больше не замечает.
– Но это печально, – сказал я, не утруждая особо своего ума.
– Я думаю, что это не печальнее, нежели многое другое, – возразил Лео. – Может быть, это печально, однако ведь и прекрасно. Так хочет закон.
– Закон? – переспросил я с любопытством. – О каком законе ты говоришь, Лео?
– Это закон служения. Что хочет жить долго, должно служить. Что хочет господствовать, живет не долго.
– Почему же тогда многие рвутся стать господами?
– Потому что не знают этого закона. Лишь немногие рождены для господства, им это не мешает оставаться радостными и здоровыми. Но другие, те, что стали господами просто потому, что очень рвались к этому, они все кончают в нигде.
– В нигде? Как это понять, Лео?
– Ну, например, в санаториях.
Я ничего не понял, и все же слова врезались мне в память, а в сердце осталось ощущение, что этот Лео много знает, что он, возможно, знает больше, чем мы, по видимости его господа.
Что за причина побудила нашего верного Лео нежданно покинуть нас в опасном ущелье Морбио Инфериоре– над этим, надо полагать, ломал голову каждый участник незабвенного путешествия, но прошло немало времени, пока в моих смутных догадках передо мной забрезжили кое-какие глубинные связи, и тогда обнаружилось, что исчезновение Лео, событие лишь по видимости маловажное, на деле же полное решающего значения, было отнюдь не случайностью, но звеном в целой цепи преследований, посредством коих древний враг силился обратить в ничто наши замыслы. В то холодное осеннее утро, когда пропал наш слуга Лео и все поиски оставались безрезультатными, едва ли одни я почуял недоброе предвестие и угрозу рока.
Вот как тогда все выглядело: пройдя отважным маршем пол-Европы и в придачу добрый кусок Средневековья, мы расположились лагерем в глубокой долине между крутых скалистых обрывов, на дне дикого ущелья у самой итальянской границы, время шло в поисках непостижимо исчезнувшего слуги Лео, и чем дольше мы его искали, тем слабее становилась от часу к часу надежда обрести его вновь, тем тоскливее сжимала сердце каждому из нас догадка, что это не просто потеря всеми любимого, приятного человека из числа наших служителей, то ли ставшего жертвой несчастного случая, то ли бежавшего, то ли похищенного у нас врагами, – но начало некоей борьбы, первая примета готовой разразиться над нами бури. Весь день до глубоких сумерек провели мы в попытках найти Лео, все ущелье было обыскано вдоль и поперек, затраченные усилия измучили нас, в каждом нарастало настроение тщетности и безнадежности, и при этом совершалось нечто непонятное и жуткое: течение часов прибавляло пропавшему слуге все больше значения, а нашей утрате– все больше тяжести. Конечно, любому из нас, паломников, да и любому из слуг было попросту жаль расстаться с таким милым, приветливым и услужливым молодым человеком, но к этому дело не сводилось, нет; чем несомненнее делалась утрата, тем необходимее представлялся он сам – без Лео, без его приветливого лица, без его веселости и его песен, без его веры в наше великое предприятие само это предприятие по какой-то неизъяснимой причине казалось обессмысленным. Во всяком случае, со мной было так. До этого, за все предшествующие месяцы нашего путешествия, вопреки всем трудностям и кое-каким маленьким разочарованиям, мне еще ни разу не пришлось пережить минут внутренней слабости, серьезного сомнения: никакой победоносный полководец, никакая ласточкина пути перелетной стаи к Египту не имеет такой уверенности в своей цели, в своем призвании, в правильности своих действий и своих усилий, какую имел я с начала пути. Но теперь, на этом роковом месте, когда в продолжение целого октябрьского дня, блиставшего синевою и золотом, я неотступно прислушивался к перекличке нашей стражи, неотступно ожидал с возраставшим напряжением то возврата гонца, то прибытия вести, чтобы снова и снова терпеть разочарование и видеть растерянные лица, – теперь я впервые ощутил в моем сердце нечто вроде уныния и сомнения, и чем сильнее становились во мне эти чувства, тем отчетливее выяснялось и другое: увы, я терял веру не только в обретение Лео, все становилось зыбким и недостоверным, все угрожало лишиться своей ценности, своего смысла– наше товарищество, наша вера, наша присяга, наше паломничество, вся наша жизнь.
Если я заблуждаюсь, приписываю эти чувства не одному себе, но всем моим спутникам, более того, если я задним числом впал в заблуждение относительно собственных моих чувств, собственного внутреннего опыта и многое, что мне на деле довелось пережить лишь позднее, ошибочно отношу к тому дню – что же, вопреки всему остается фактом диковинное обстоятельство, касающееся багажа Лео! Уж тут на деле, помимо чьего бы то ни было личного настроения, присутствовало нечто странное, фантастическое, внушавшее все большую тревогу: еще длился роковой день в ущелье Морбио, еще не успели окончиться усердные розыски без вести пропавшего, а уже то один, то другой из нас обнаруживал, что в его поклаже недостает какой-то важной, необходимой вещи, причем отыскать эту вещь ни разу не удалось, однако косвенные умозаключения приводили к мысли, что она в багаже Лео; и хотя у Лео, как у всех наших людей, только и был что обычный полотняный мешок за плечами, один мешок среди прочих таких же мешков, каковых всего было в это время около тридцати, казалось, будто как раз в этом единственном, ныне пропавшем мешке собраны решительно все представлявшие реальное значение вещи, какие только мы взяли с собой в путь! Положим, что распространенная человеческая слабость– предмет, отсутствие коего только что обнаружено, представляется несообразно ценнее и необходимее всего, что осталось у нас в руках;
1 2 3 4 5 6 7 8 9