Всем советую сайт Wodolei.ru
— Да не на индианке же!
— А почему не на индианке?
— Эгион, вы великодушны, не то что я! Пусть мне лучше отрубят палец, чем заставят меня жениться на цветной, понимаете? Со временем и вы к этому придете.
— Увольте, надеюсь, что не приду. Пожалуй, раз уж мы об этом заговорили, скажу: я люблю индийскую девушку и намерен на ней жениться.
Лицо Бредли потемнело.
— Не делайте этого, — почти попросил он.
— Непременно сделаю! — с воодушевлением ответил Эгион.
— Прежде я обручусь с нею и буду развивать и просвещать ее, а потом, когда она удостоится крещения в христианскую веру, мы обвенчаемся в нашей церкви.
— Как же ее зовут? — задумчиво спросил Бредли.
— Наиса.
— А ее отца?
— Не знаю.
— Ну, до крестин пока далеко. Откажитесь-ка лучше от своей идеи! Естественно, почему бы и не влюбиться нашему человеку в индийскую девицу, среди них попадаются довольно хорошенькие. Говорят, им свойственна верность, из них, надо полагать, выходят покорные жены. И все-таки для меня они вроде зверьков, эдакие резвые козочки или грациозные косули, но не такие же люди, как я.
— Разве это не предрассудок? Все люди — братья, а индийцы — древний благородный народ.
— Конечно, вам виднее, Эгион. Что касается меня, я весьма глубоко чту предрассудки.
Бредли встал, пожелал Эгиону доброй ночи и ушел в свою спальню, где спал вчера с хорошенькой индианкой-прачкой. «Вроде зверьков», — сказал Бредли, и Эгион задним числом мысленно возмутился этими словами.
На другой день, еще до того как Бредли вышел к завтраку, Эгион велел седлать лошадь и ускакал в тот ранний час, когда обезьяны, как всегда по утрам, подняли крик среди сплетавшихся ветвей. И солнце стояло еще не высоко, когда он подъехал к индийскому дому, где впервые повстречал хорошенькую Наису; он спешился и, привязав коня, направился к хижине. У порога сидел голый малыш — сын хозяев — и, смеясь, играл с резвой козочкой, бодавшей его в плечо.
Гость хотел уже свернуть с дороги и войти в дом, и тут навстречу ему, перешагнув через сидящего мальчика, вышла девушка, в которой Эгион сразу узнал Наису. В правой руке она небрежно несла пустой узкогорлый кувшин для воды и прошла мимо Эгиона, не обратив на него никакого внимания, он же в восхищении пошел за него следом. Вскоре нагнав девушку, он обратился к ней со словами приветствия. Тихо ответив, она подняла голову и взглянула своими прекрасными золотисто-карими глазами так холодно, будто не знала Эгиона, когда же он хотел взять ее за руку, испуганно отшатнулась и, ускорив шаг, поспешила дальше. Он дошел за ней до выложенного камнями водоема, где вода из слабого родничка скупой тонкой струйкой бежала по замшелым старым камням; он хотел помочь девушке набрать воды и отнести в дом кувшин, однако она молча оттолкнула его руку и с досадой нахмурилась. Эгиона удивила и обескуражила такая неприступность, он нашарил в кармане приготовленный для Наисы подарок, и все же ему было горько видеть, как она, вдруг забыв о всякой неприступности, схватила протянутую вещицу. Это был маленький ларчик с хорошенькими узорами в виде цветов из эмали и круглым зеркальцем на внутренней стороне крышки. Эгион показал, как открывается крышка, и положил вещицу на ладонь девушки.
— Мне? — спросила она, подняв на него детский взгляд.
— Тебе, — ответил Эгион и, когда она играла вещицей, погладил ее по бархатисто-мягкой руке и по длинным черным волосам.
Поскольку она поблагодарила за подарок и не слишком решительно потянулась к наполненному кувшину, Эгион отважился сказать несколько нежных и ласковых слов, однако девушка, вероятно, не вполне их поняла; подыскивая нужные слова, он растерянно стоял рядом с нею и в эту минуту внезапно почувствовал, что пропасть между ним и девушкой бездонна, и с грустью подумал о том, какая малость связывает его с нею и как много, много времени должно пройти, прежде чем она сможет стать его невестой, его подругой, научится понимать его язык, понимать его самого, разделять его мысли.
Тем временем она медленно пошла назад к хижине, и Эгион тихо пошел рядом с нею. Мальчик, увлекшись игрой и позабыв обо всем, гонялся за козочкой, его дочерна загоревшая спина отливала на солнце бронзовым блеском, раздутый от риса живот казался непомерно большим по сравнению с тоненькими ножками. Англичанин вдруг с легкой неприязнью подумал, что, женившись на Наисе, породнится с маленьким дикарем. Чтобы отвлечься от этой мысли, он обернулся к девушке. Залюбовавшись восхитительно тонким личиком с большими глазами и нежным нетронутым ртом, он невольно подумал, не посчастливится ли ему уже сегодня впервые поцеловать эти губы.
От столь приятных размышлений его пробудило явление, внезапно, словно призрак, представшее его изумленному взору. Из темной хижины вышла, переступила порог и стояла теперь перед Эгионом вторая Наиса — ее двойница, ее зеркальное отражение. Она улыбнулась, поздоровалась с Эгионом и вытащила из складок своей юбки что-то, что она с торжеством подняла над головой, что-то, что ярко блеснуло на солнце и что он мгновенье спустя узнал. Узнал ножнички, подаренные им Наисе, — та же девушка, кому он подарил сегодня ларчик с зеркальцем, в чьи прекрасные глаза глядел, чью руку гладил, была не Наиса, а ее сестра, и теперь, когда обе девушки стояли рядом друг с другом, похожие как две капли воды, Эгион почувствовал себя неслыханно обманутым и впавшим в заблуждение. Две косули не столь схожи меж собой, как схожи были две эти девушки, и, если бы в эту минуту ему пришлось выбрать одну из них, увести и остаться с ней навсегда, он не смог бы сказать, кто из двоих та, кого он любит. Конечно, через минуту-другую он увидел, что подлинная Наиса чуть старше и чуть ниже ростом, чем ее сестра, но любовь, в которой еще минуту назад не было у него и тени сомнения, уже разломилась, распалась на две половинки, как и образ девушки, вдруг претерпевший у него на глазах столь внезапное, столь пугающее раздвоение.
Бредли ничего не узнал об этом происшествии, да он ни о чем и не расспрашивал, когда в обеденный час Эгион вернулся домой и молча сел за стол. И на следующее утро, когда кули упаковали и унесли сундуки и узлы Эгиона, когда отъезжавший еще раз поблагодарил того, кто оставался, и протянул на прощанье руку, Бредли ответил крепким рукопожатием и сказал:
— Счастливого пути, дорогой мой! Придет время — вы будете изнывать от тоски и желания увидеть вместо приторных индийских физиономий честное жесткое лицо британца! Вот тогда приходите ко мне, и мы сойдемся во всем, в чем нынче расходимся.
Герман Гессе. Легенда об индийском царе
Написана как отдельный рассказ в 1911 году.
Перевод Р. Эйвадиса.
Давным-давно, в древней Индии, поклонявшейся сонмищу богов, за много веков до появления Гаутамы Будды, Возвышенного, жил один юный царь. Благословенный брахманами, он только что стал полноправным владыкой. Два мудреца, с которыми он связан был дружескими узами, учили его освящать свою плоть постом, покорять своей воле бушующие в крови ураганы и готовить свой разум к восприятию Всеединого.
В то же время меж брахманами как раз все сильнее разгорался спор о свойствах и мере власти богов, об отношении одного бога к другому и об отношении каждого из них ко Всеединому. Иные мыслители уже отрицали бытие каких-либо божеств, полагая, что имена богов суть лишь имена воспринимаемых частей невидимого целого. Другие горячо оспаривали это воззрение, отстаивая старые божества, их имена и образы, и утверждали, что как раз Всеединое есть не нечто обладающее сущностью, а лишь имя всей совокупности богов. То же было и со священными текстами гимнов, о которых одни говорили, будто они суть творения и, стало быть, изменяемы, в то время как другие считали их вечносущими и даже единственно неизменными. Здесь, как, впрочем, и во всех других областях священного познания, стремление к последней истине проявилось в сомнениях и спорах о том, что же есть сам Дух, а что лишь его имя, хотя.некоторые не признавали и этого различия и рассматривали Дух и слово, сущность и подобие как неотъемлемые части. Спустя почти два тысячелетия благороднейшие умы средневекового Запада спорили почти о том же самом. Как там, так и здесь, в этих спорах, кроме серьезных мыслителей и самоотверженных борцов, участвовало немало жирных фарисеев в рясах, которые, нисколько не заботясь об истине, малодушно помышляли лишь о том, как бы не допустить сомнений в необходимости жертв и жрецов, как бы свобода мысли и свобода суждений о богах не привели, чего доброго, к уменьшению власти и доходов священства. При этом они высасывали из народа все соки: стоит заболеть кому-нибудь из домочадцев или корове — попы уже тут как тут, и никакими силами от них не избавиться, пока не снимешь с себя последнюю рубаху на пожертвования.
В спорах о последней истине не было согласия и меж теми двумя брахманами, что занимали особое место среди учителей жаждущего знаний царя. Так как они снискали славу выдающихся мудрецов, царь огорчался, видя их несогласие, и думал порой: «Если эти два мудрейших из мудрых не могут разрешить свой спор об истине, — как же могу я, несведущий в науках, надеяться когда-либо обрести истинное знание? Я хоть и не сомневаюсь в том, что может быть только одна, единственная и неделимая истина, но, как видно, даже брахманам не под силу постичь ее, положив конец всем спорам».
Когда же он говорил об этом своим учителям, они отвечали:
— Дорог много, цель же — одна. Постись, убивай страсти в своем сердце, читай священные гимны и размышляй над ними.
Царь охотно следовал совету и приумножил познания свои, но так и не мог достичь цели и узреть последнюю истину. Преодолевая кипящие в крови страсти, отринув похоть и плотские радости, почти совсем отказавшись от пищи, которая теперь состояла из одного банана и нескольких зерен риса в день, он очистился плотью и духом, сумел направить все усердие свое, всю силу и алчущую душу свою к заветной, последней цели. Священные тексты, казавшиеся ему прежде пустыми и унылыми, раскрылись перед ним во всей своей волшебной красе; в них обрел он глубочайшее утешение, и в диспутах и упражнениях разума он покорял отныне вершину за вершиной. Но ключ к последней тайне, к величайшей загадке бытия, он отыскать не сумел, и это омрачало его жизнь.
И решил царь подвергнуть плоть свою суровому испытанию. Запершись в самых дальних и сокровенных покоях своих, он провел сорок дней и сорок ночей без пищи, и ложем для его обнаженного тела служил холодный каменный пол. Истаявшая плоть его дышала чистотой, узкое лицо озарено было внутренним светом, и никто из брахманов не выдерживал его лучезарного взгляда. И вот по прошествии сорока дней он пригласил всех брахманов в храм для упражнения разума в разрешении трудных вопросов, а почетной наградой мудрейшим и красноречивейшим из них должны были стать белые коровы в золотом налобном убранстве.
Священники и мудрецы пришли, расселись по местам, и началась битва мыслей и речей. Они приводили, звено за звеном, всю цепь доказательств полного согласия мира чувственного и мира духовного, оттачивали умы в толковании священных гимнов, говорили о Брахме и об Атмане[21] . Они сравнивали сторукое Прасущество с ветром, с огнем, с водой, с растворенной в воде солью, с союзом мужчины и женщины. Они выдумывали сравнения и образы для Брахмы, создающего богов могущественнее самого себя, и проводили различие между Брахмой творящим и Брахмой, заключающим в себя сотворенное; они пытались сравнивать его с самими собой; они блистали красноречием в диспуте о том, старше ли Атман своего имени, равно ли имя его сущности и не есть ли оно всего лишь его творение.
Царь вновь и вновь возглашал о новом состязании, испытывал мудрецов все новыми вопросами. Но чем усерднее были брахманы и чем больше речей звучало под сводами храма, тем сильнее чувствовал царь свое одиночество, тем сиротливее становилось у него на душе. И чем больше вопрошал он и внимал ответным речам, кивая головой в знак согласия, и одаривал достойнейших, тем нестерпимее жгла его сердце тоска по истине. Ибо ответы и рассуждения брахманов, как он убедился, лишь вертелись вокруг истины, не касаясь ее, и никому из присутствующих в храме не удавалось проникнуть за последнюю черту. И, перемежая вопросы с похвалами и наградами, он сам себе казался мальчиком, увлеченным игрой с другими детьми, славной игрой, на которую зрелые мужи взирают с улыбкой.
И вот посреди шумного собрания брахманов царь все больше погружался в себя, затворив врата своих чувств и направив пылающую волю свою на истину, о которой ему ведомо было, что к ней причастно все обладающее сущностью, что она сокрыта в каждом, а значит, и в нем самом. И так как внутренне он был чист — он, исторгнувший из себя за сорок дней и сорок ночей все шлаки души и тела, — то вскоре в нем самом забрезжил свет и родилось чувство насыщения, и чем глубже он погружался в себя, тем ярче разгорался этот свет перед внутренним оком его, подобно тому, как человеку, идущему по темной пещере к выходу, все ярче, с каждым шагом все пленительнее сияет луч приближающейся свободы.
Между тем брахманы все шумели и спорили, не заботясь о царе, который давно уже не отверзал уст, так что казалось, будто он глух и нем. Они все больше распалялись, голоса их звучали все громче и резче, а иные уже терзаемы были завистью при виде коров, которые должны были достаться другим.
Наконец взор одного из брахманов упал на безмолвствующего царя. Он оборвал свою речь на полуслове и указал на него вытянутым перстом, и собеседник его смолк и сделал то же, и другой, и третий, и, в то время как на другом конце храма многие еще шумели и ораторствовали, вблизи царя уже установилась мертвая тишина. И наконец все они затихли и не шевелились, устремив глаза свои на владыку. Царь же сидел прямо, неподвижный взор его пребывал в бесконечном, и лик его подобен был торжественно-холодному сиянию далеких светил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23