https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/900x900/
Почему же этот человек любви, человек тонких и богатых чувств, который так глубоко наслаждался ароматом цветов, утренним солнцем, любил своего коня, восхищался полетом птиц, музыкой, почему он был одержим идеей стать духовным лицом и аскетом? Нарцисс много размышлял об этом. Он знал, что отец Гольдмунда поддерживал эту одержимость. А не мог ли он ее нарочно вызвать? Какими чарами околдовал он сына, что тот поверил в такое предназначение и долг? Что за человек этот отец?
Хотя он намеренно часто заводил о нем разговор, и Гольдмунд немало рассказывал о нем, Нарцисс все-таки не мог представить себе этого отца, не мог увидеть его. Разве это не странно, не подозрительно? Когда Гольдмунд говорил о форели, которую ловил мальчиком, когда описывал бабочку, подражал крику птицы, рассказывал о товарище, о собаке или нищем, то возникали картины, что-то виделось. Когда же он говорил о своем отце, не виделось ничего. Нет, если бы этот отец был действительно таким важным, сильным, влиятельным лицом в жизни Гольдмунда, он иначе описывал бы его! Нарцисс был невысокого мнения об этом отце, он не нравился ему; он даже подчас сомневался, а был ли он действительно отцом Гольдмунда? Он казался каким-то пустым идолом. Но откуда же у него эта власть? Как же он сумел наполнить душу Гольдмунда мечтаниями, по сути столь чуждыми его душе?
И Гольдмунд много размышлял. Как ни глубоко чувствовал он сердечную любовь своего друга, у него все время было тягостное чувство, что тот принимает его недостаточно всерьез и обращается с ним немного как с ребенком. А к чему это друг постоянно дает ему понять, что он не такой, как он?
Между тем эти размышления не заполняли дни Гольдмунда целиком. Долго размышлять он вообще не любил. Было много других занятий в течение долгого дня. Он часто пропадал у брата привратника, с которым был в очень хороших отношениях. Хитростью и уговорами он всегда добивался разрешения часок – другой поскакать на Блессе; его очень полюбили и другие, жившие при монастыре, у мельника, к примеру; частенько с его работником они подстерегали выдру или пекли лепешки из тонкой прелатской муки, которую Гольдмунд из всех сортов мог определить с закрытыми глазами, только по запаху. Хотя он и много времени проводил с Нарциссом, оставалось все-таки немало часов, в которые он предавался своим давним привычкам и радостям.
Церковная служба тоже была для него по большей части радостью; он охотно пел в ученическом хоре, любил читать молитвы по четкам перед любимым алтарем, слушал прекрасную, торжественную латынь мессы, смотрел сквозь клубы ладана на сверкающую золотом утварь и убранство, на спокойные, почтенные фигуры святых, стоящих на колоннах, евангелистов с животными, Иакова в шляпе и с сумкой паломника.
Эти формы влекли его, каменные и деревянные эти фигуры воображались ему таинственным образом связанными с его личностью, чем-то вроде бессмертных всезнающих крестных, заступников и проводников в его жизни. Точно так же чувствовал он любовь и тайную дивную связь с колоннами и капителями окон и дверей, орнаментами алтарей, с этими прекрасно профилированными опорами и венками, с этими цветами и бурно разросшимися листьями, выступавшими из камня колонн, так выразительно обрамляя их. Ему казалось драгоценной, сокровенной тайной, что, кроме природы, ее растений и животных, была еще эта вторая, немая, созданная людьми природа, эти люди, животные и растения из камня и дерева. Нередко он проводил время, срисовывая эти фигуры, головы животных и пучки листьев, а иногда пытаясь рисовать и настоящие цветы, лошадей, лица людей.
И еще он очень любил церковное пение, особенно песнопения деве Марии.
Он любил четкий строгий ход этих песнопений, их постоянно повторяющиеся мольбы и восхваления. Он молитвенно следовал их почтительному смыслу или же, забывая смысл, лишь любовался торжественными размерами этих стихов, наполняясь ими, растянутыми глубокими звуками, полнозвучными гласными, благочестивыми повторами. В глубине сердца он любил не ученость, не грамматику и логику, хотя в них была красота, а мир образов и звуков литургии.
Все снова и снова он ненадолго прерывал также возникшее между ним и учениками отчуждение. Ему было неприятно и скучно подолгу чувствовать себя отверженным, окруженным холодностью; он то смешил ворчливого соседа по парте, то заставлял болтать молчаливого соседа в дортуаре, быстро добивался своего и отвоевывал на свою сторону несколько глаз, несколько лиц, не сколько сердец. Два раза из-за таких сближений, совершенно того не желая, он был приглашен «пойти в деревню». Тут он испугался и быстро отступил. Нет, в деревню он больше не ходил, и ему удалось забыть девушку с косами, никогда не вспоминать о ней или почти никогда.
Четвертая глава
Долго оставались напрасными попытки Нарцисса раскрыть тайну Гольдмунда.
Долго казались тщетными его старания пробудить его, научить языку, на котором можно было бы сообщить тайну. Из того, что друг рассказывал ему о своем происхождении и родине, не получалось картины. Был смутный, бесформенный, но почитаемый отец, да легенда о давно пропавшей или погибшей матери, от которой осталось лишь смутное воспоминание. Постепенно Нарцисс, умело читавший в душах, понял, что его друг относится к людям, для которых утрачена часть их жизни, которые под давлением какой-то необходимости или колдовства вынуждены были за-бьпъ часть своего прошлого. Он понял, что просто расспросы и поучения здесь бесполезны, он видел также, что чересчур полагался на силу рассудка и много говорил по напрасну.
Но не напрасна была любовь, связывавшая его с другом, и привычка много бывать вместе. Несмотря на глубокое различие своих натур, оба многому научились друг у друга; между ними наряду с языком рассудка постепенно возник язык души и знаков, подобно тому как между двумя поселками, помимо дороги, по которой ездят кареты и скачут рыцари, возникает много забавных, обходных, тайных дорожек; дорожка для детей, тропа влюбленных, едва заметные ходы собак и кошек. Посте пенно одухотворенная сила воображения Гольдмунда какими-то магическими путями проникла в мысли и язык друга, и он научился у Гольдмунда понимать и сочувствовать без слов. Медленно вызревали в свете любви новые связи от души к душе, лишь потом приходили слова. Так однажды в один свободный от занятий день в библиотеке неожиданно для обоих меж друзьями состоялся разговор – разговор, который коснулся самой сути их дружбы и многое осветил новым светом.
Они говорили об астрологии, которой не занимались в монастыре, и она была запрещена. Нарцисс сказал, что астрология – это попытка вмести порядок в систему во все многообразие характеров, судеб и предопределении людей. Тут Гольдмунд вставил: «Ты постоянно говоришь о различиях – постепенно я понял, что это твоя самая главная особенность. Когда ты говоришь о большой разнице между тобой и мной, например, то мне кажется, что она состоит не в чем ином, как в твоей странной одержимости находить различия!» Нарцисс: «Правильно, ты попал в точку. В самом деле: для тебя различия не очень важны, мне же они кажутся единственно» важными. Я по сути своей ученый, мое предназначение – наука. А наука – цитирую тебя – действительно не что иное как «одержимость находить различия»! Лучше нельзя определить ее суть. Для нас, людей науки, нет ничего важнее как устанавливать различия, наука называется искусством различения. Например, найти в человеке признаки, отличающие его от других, значит познать его».
Гольдмунд: «Ну, да. На одном крестьянские башмаки, он – крестьянин, на другом корона, он – король. Это, конечно, различия. Но они видны и детям, без всякой науки».
Нарцисс: «Но если крестьянин и король одеты одинаково, ребенок уже не различит их».
Гольдмунд: «Да и наука тоже».
Нарцисс: «А может быть, все-таки различит. Она, правда, не умнее ребенка, что следует признать, но она терпеливее, она замечает не только самые общие признаки».
Гольдмунд: «Любой умный ребенок делает то же самое. Он узнает короля по взору или манере держаться. А говоря короче, вы, ученые, высокомерны, вы всегда считаете нас, других, глупее. Можно без всякой науки быть очень умным».
Нарцисс: «Меня радует, что ты начинаешь это понимать. А скоро ты поймешь также, что я не имею в виду ум, когда говорю о различии между тобой и мной. Я ведь не говорю: ты умнее или глупее, лучше или хуже. Я говорю только: ты – другой».
Гольдмунд: «Это нетрудно понять. Но ты говоришь не только о различиях признаков, ты часто говоришь о различиях судьбы, предназначения. Почему, например, у тебя должно быть иное предназначение, чем у меня. Ты, как и я, христианин, ты, как и я, решил жить в монастыре, ты, как и я, сын нашего доброго Отца на небесах. У нас одна и та же цель: вечное блаженство. У нас одно и то же предназначение: возвращение к Богу».
Нарцисс: «Очень хорошо. По учебнику догматики, один человек и впрямь точно такой же. как другой, а в жизни нет. Мне кажется, любимый ученик Спасителя, на чьей груди Он отдыхал, и другой ученик, который Его предал, имели, пожалуй, не одно и то же предназначение».
Гольдмунд: «Ты просто софист, Нарцисс! Таким путем мы не станем ближе друг другу».
Нарцисс: «Мы никаким путем не станем ближе друг другу».
Гольдмунд: «Не говори так!».
Нарцисс: «Я говорю серьезно. Наша задача состоит не в том, чтобы сближаться друг с другом, как нельзя сближать солнце и луну, море и сушу.
Наша цель состоит не в том, чтобы переходить друг в друга, но узнать друг друга и видеть и уважать в другом то, что он есть: противоположность другого и дополнение». Пораженный Гольдмунд опустил голову, лицо его стало печальным.
Наконец он сказал: «Поэтому ты так часто не принимаешь мои мысли всерьез?» Нарцисс помедлил немного с ответом. Затем сказал ясным, твердым голосом: «Поэтому. Ты должен приучить себя, милый Гольдмунд, к тому, что всерьез я принимаю только тебя самого. Bерь мне, я принимаю всерьез каждый звук твоего голоса, каждый твой жест, каждую твою улыбку. А твои мысли, к ним я отношусь менее серьезно. Я принимаю всерьез в тебе то, что считаю существенным и неизбежным. Почему ты придаешь такое большое значение именно своим мыслям, когда у тебя столько других дарований?» Гольдмунд горько улыбнулся: «Я же говорил, ты всегда считал меня ребенком!» Нарцисс оставался непреклонным: «Некоторые твои мысли я считаю детскими. Вспомни, мы только что говорили, что умный ребенок совсем не глупее ученого. Но если ребенок будет рассуждать о науке, ученый ведь не примет это всерьез».
Гольдмунд горячо возразил: «Да даже если мы говорим не о науке, ты подсмеиваешься надо мной! У тебя, например, всегда получается так, что моя набожность, мои старания продвигаться в учебе, мое желание быть монахом всего лишь ребячество!» Нарцисс серьезно посмотрел на него: «Я принимаю тебя всерьез, когда ты Гольдмунд. А ты не всегда Гольдмунд. Мне же хочется, чтобы ты целиком и полностью стал Гольдмундом. Ты – не ученый, ты – не монах, ученым или монахом можно сделаться и при незначительной натуре. Ты думаешь, что слишком мало учен, недостаточно силен в логике или не очень набожен для меня. О нет, но ты слишком мало являешься самим собой, по – моему».
Хотя после этого разговора Гольдмунд, озадаченный и даже уязвленный, и замкнулся в себе, уже через несколько дней он сам почувствовал потребность продолжить его. На этот раз Нарциссу удалось так представить ему различия их натур, что он принял их более благосклонно.
Нарцисс говорил мягко, чувствуя, что сегодня Гольдмунд более открыто и охотно принимал его слова, что у него есть власть над ним. Соблазнившись успехом, он сказал больше, чем намеревался, увлеченный собственными словами.
«Видишь ли, – сказал он, – я только в одном превосхожу тебя: я бодрствую, тогда как ты бодрствуешь наполовину, а иногда и совсем спишь. Бодрствующим я называю того, кто понимает и осознает себя, свои самые глубокие внерассудочные силы, влечения и слабости и умеет с ними считаться. То, что ты этому учишься, является для тебя смыслом встречи со мной. У тебя, Гольдмунд, дух и природа, сознание и грезы очень далеки друг от друга. Ты забыл свое детство, из глубины твоей души оно пробивается к тебе. Оно будет заставлять тебя страдать так долго, пока ты не услышишь его. Ну да хватит об этом! В бодрствовании, как я сказал, я сильнее тебя, здесь я превосхожу тебя и могу поэтому быть тебе полезен. Во всем остальном, милый, ты превосходишь меня – во всяком случае, ты будешь таким, когда найдешь сам себя».
Гольдмунд с удивлением слушал, но при словах «ты забыл свое детство» вздрогнул как пораженный стрелой, хотя Нарцисс не заметил этого, так как по своему обыкновению говорил с закрытыми глазами или смотря перед собой, как будто так лучше подбирал слова. Он не видел как лицо Гольдмунда передернулось и начало бледнеть.
– Превосхожу… я тебя! – заикаясь произнес Гольдмунд, только чтобы хоть что-то сказать, но весь как бы оцепенел.
– Конечно, – продолжал Нарцисс, – натуры, подобные твоей, с сильными и нежными чувствами, одухотворенные мечтатели, поэты, любящие – почти всегда превосходят нас других, нас, людей духа. Ваше происхождение материнское. Вы живете в полноте, вам дана сила любви и переживания. Мы, люди духа, хотя часто как будто и руководим и управляем вами, не живем в полноте, мы живем сухо. Вам принадлежит богатство жизни, сок плодов, сад любви, прекрасная страна искусства. Ваша родина – земля, наша – идея. Ваша опасность – потонуть в чувственном мире, наша – задохнуться в безвоздушном пространстве.
Ты – художник, я – мыслитель. Ты спишь на груди матери, я бодрст вую в пустыне. Мне светит солнце, тебе – луна и звезды, твои мечты о девушках, мои – о мальчиках…
С широко открытыми глазами слушал Гольдмунд, как говорил Нарцисс, упоенный собственной речью. Некоторые его слова вонзались в него подобно мечам; при последних словах он побледнел и закрыл глаза, и когда Нарцисс это заметил и испуганно замолчал, тот, совершенно бледный, угасшим голосом проговорил:
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6
Хотя он намеренно часто заводил о нем разговор, и Гольдмунд немало рассказывал о нем, Нарцисс все-таки не мог представить себе этого отца, не мог увидеть его. Разве это не странно, не подозрительно? Когда Гольдмунд говорил о форели, которую ловил мальчиком, когда описывал бабочку, подражал крику птицы, рассказывал о товарище, о собаке или нищем, то возникали картины, что-то виделось. Когда же он говорил о своем отце, не виделось ничего. Нет, если бы этот отец был действительно таким важным, сильным, влиятельным лицом в жизни Гольдмунда, он иначе описывал бы его! Нарцисс был невысокого мнения об этом отце, он не нравился ему; он даже подчас сомневался, а был ли он действительно отцом Гольдмунда? Он казался каким-то пустым идолом. Но откуда же у него эта власть? Как же он сумел наполнить душу Гольдмунда мечтаниями, по сути столь чуждыми его душе?
И Гольдмунд много размышлял. Как ни глубоко чувствовал он сердечную любовь своего друга, у него все время было тягостное чувство, что тот принимает его недостаточно всерьез и обращается с ним немного как с ребенком. А к чему это друг постоянно дает ему понять, что он не такой, как он?
Между тем эти размышления не заполняли дни Гольдмунда целиком. Долго размышлять он вообще не любил. Было много других занятий в течение долгого дня. Он часто пропадал у брата привратника, с которым был в очень хороших отношениях. Хитростью и уговорами он всегда добивался разрешения часок – другой поскакать на Блессе; его очень полюбили и другие, жившие при монастыре, у мельника, к примеру; частенько с его работником они подстерегали выдру или пекли лепешки из тонкой прелатской муки, которую Гольдмунд из всех сортов мог определить с закрытыми глазами, только по запаху. Хотя он и много времени проводил с Нарциссом, оставалось все-таки немало часов, в которые он предавался своим давним привычкам и радостям.
Церковная служба тоже была для него по большей части радостью; он охотно пел в ученическом хоре, любил читать молитвы по четкам перед любимым алтарем, слушал прекрасную, торжественную латынь мессы, смотрел сквозь клубы ладана на сверкающую золотом утварь и убранство, на спокойные, почтенные фигуры святых, стоящих на колоннах, евангелистов с животными, Иакова в шляпе и с сумкой паломника.
Эти формы влекли его, каменные и деревянные эти фигуры воображались ему таинственным образом связанными с его личностью, чем-то вроде бессмертных всезнающих крестных, заступников и проводников в его жизни. Точно так же чувствовал он любовь и тайную дивную связь с колоннами и капителями окон и дверей, орнаментами алтарей, с этими прекрасно профилированными опорами и венками, с этими цветами и бурно разросшимися листьями, выступавшими из камня колонн, так выразительно обрамляя их. Ему казалось драгоценной, сокровенной тайной, что, кроме природы, ее растений и животных, была еще эта вторая, немая, созданная людьми природа, эти люди, животные и растения из камня и дерева. Нередко он проводил время, срисовывая эти фигуры, головы животных и пучки листьев, а иногда пытаясь рисовать и настоящие цветы, лошадей, лица людей.
И еще он очень любил церковное пение, особенно песнопения деве Марии.
Он любил четкий строгий ход этих песнопений, их постоянно повторяющиеся мольбы и восхваления. Он молитвенно следовал их почтительному смыслу или же, забывая смысл, лишь любовался торжественными размерами этих стихов, наполняясь ими, растянутыми глубокими звуками, полнозвучными гласными, благочестивыми повторами. В глубине сердца он любил не ученость, не грамматику и логику, хотя в них была красота, а мир образов и звуков литургии.
Все снова и снова он ненадолго прерывал также возникшее между ним и учениками отчуждение. Ему было неприятно и скучно подолгу чувствовать себя отверженным, окруженным холодностью; он то смешил ворчливого соседа по парте, то заставлял болтать молчаливого соседа в дортуаре, быстро добивался своего и отвоевывал на свою сторону несколько глаз, несколько лиц, не сколько сердец. Два раза из-за таких сближений, совершенно того не желая, он был приглашен «пойти в деревню». Тут он испугался и быстро отступил. Нет, в деревню он больше не ходил, и ему удалось забыть девушку с косами, никогда не вспоминать о ней или почти никогда.
Четвертая глава
Долго оставались напрасными попытки Нарцисса раскрыть тайну Гольдмунда.
Долго казались тщетными его старания пробудить его, научить языку, на котором можно было бы сообщить тайну. Из того, что друг рассказывал ему о своем происхождении и родине, не получалось картины. Был смутный, бесформенный, но почитаемый отец, да легенда о давно пропавшей или погибшей матери, от которой осталось лишь смутное воспоминание. Постепенно Нарцисс, умело читавший в душах, понял, что его друг относится к людям, для которых утрачена часть их жизни, которые под давлением какой-то необходимости или колдовства вынуждены были за-бьпъ часть своего прошлого. Он понял, что просто расспросы и поучения здесь бесполезны, он видел также, что чересчур полагался на силу рассудка и много говорил по напрасну.
Но не напрасна была любовь, связывавшая его с другом, и привычка много бывать вместе. Несмотря на глубокое различие своих натур, оба многому научились друг у друга; между ними наряду с языком рассудка постепенно возник язык души и знаков, подобно тому как между двумя поселками, помимо дороги, по которой ездят кареты и скачут рыцари, возникает много забавных, обходных, тайных дорожек; дорожка для детей, тропа влюбленных, едва заметные ходы собак и кошек. Посте пенно одухотворенная сила воображения Гольдмунда какими-то магическими путями проникла в мысли и язык друга, и он научился у Гольдмунда понимать и сочувствовать без слов. Медленно вызревали в свете любви новые связи от души к душе, лишь потом приходили слова. Так однажды в один свободный от занятий день в библиотеке неожиданно для обоих меж друзьями состоялся разговор – разговор, который коснулся самой сути их дружбы и многое осветил новым светом.
Они говорили об астрологии, которой не занимались в монастыре, и она была запрещена. Нарцисс сказал, что астрология – это попытка вмести порядок в систему во все многообразие характеров, судеб и предопределении людей. Тут Гольдмунд вставил: «Ты постоянно говоришь о различиях – постепенно я понял, что это твоя самая главная особенность. Когда ты говоришь о большой разнице между тобой и мной, например, то мне кажется, что она состоит не в чем ином, как в твоей странной одержимости находить различия!» Нарцисс: «Правильно, ты попал в точку. В самом деле: для тебя различия не очень важны, мне же они кажутся единственно» важными. Я по сути своей ученый, мое предназначение – наука. А наука – цитирую тебя – действительно не что иное как «одержимость находить различия»! Лучше нельзя определить ее суть. Для нас, людей науки, нет ничего важнее как устанавливать различия, наука называется искусством различения. Например, найти в человеке признаки, отличающие его от других, значит познать его».
Гольдмунд: «Ну, да. На одном крестьянские башмаки, он – крестьянин, на другом корона, он – король. Это, конечно, различия. Но они видны и детям, без всякой науки».
Нарцисс: «Но если крестьянин и король одеты одинаково, ребенок уже не различит их».
Гольдмунд: «Да и наука тоже».
Нарцисс: «А может быть, все-таки различит. Она, правда, не умнее ребенка, что следует признать, но она терпеливее, она замечает не только самые общие признаки».
Гольдмунд: «Любой умный ребенок делает то же самое. Он узнает короля по взору или манере держаться. А говоря короче, вы, ученые, высокомерны, вы всегда считаете нас, других, глупее. Можно без всякой науки быть очень умным».
Нарцисс: «Меня радует, что ты начинаешь это понимать. А скоро ты поймешь также, что я не имею в виду ум, когда говорю о различии между тобой и мной. Я ведь не говорю: ты умнее или глупее, лучше или хуже. Я говорю только: ты – другой».
Гольдмунд: «Это нетрудно понять. Но ты говоришь не только о различиях признаков, ты часто говоришь о различиях судьбы, предназначения. Почему, например, у тебя должно быть иное предназначение, чем у меня. Ты, как и я, христианин, ты, как и я, решил жить в монастыре, ты, как и я, сын нашего доброго Отца на небесах. У нас одна и та же цель: вечное блаженство. У нас одно и то же предназначение: возвращение к Богу».
Нарцисс: «Очень хорошо. По учебнику догматики, один человек и впрямь точно такой же. как другой, а в жизни нет. Мне кажется, любимый ученик Спасителя, на чьей груди Он отдыхал, и другой ученик, который Его предал, имели, пожалуй, не одно и то же предназначение».
Гольдмунд: «Ты просто софист, Нарцисс! Таким путем мы не станем ближе друг другу».
Нарцисс: «Мы никаким путем не станем ближе друг другу».
Гольдмунд: «Не говори так!».
Нарцисс: «Я говорю серьезно. Наша задача состоит не в том, чтобы сближаться друг с другом, как нельзя сближать солнце и луну, море и сушу.
Наша цель состоит не в том, чтобы переходить друг в друга, но узнать друг друга и видеть и уважать в другом то, что он есть: противоположность другого и дополнение». Пораженный Гольдмунд опустил голову, лицо его стало печальным.
Наконец он сказал: «Поэтому ты так часто не принимаешь мои мысли всерьез?» Нарцисс помедлил немного с ответом. Затем сказал ясным, твердым голосом: «Поэтому. Ты должен приучить себя, милый Гольдмунд, к тому, что всерьез я принимаю только тебя самого. Bерь мне, я принимаю всерьез каждый звук твоего голоса, каждый твой жест, каждую твою улыбку. А твои мысли, к ним я отношусь менее серьезно. Я принимаю всерьез в тебе то, что считаю существенным и неизбежным. Почему ты придаешь такое большое значение именно своим мыслям, когда у тебя столько других дарований?» Гольдмунд горько улыбнулся: «Я же говорил, ты всегда считал меня ребенком!» Нарцисс оставался непреклонным: «Некоторые твои мысли я считаю детскими. Вспомни, мы только что говорили, что умный ребенок совсем не глупее ученого. Но если ребенок будет рассуждать о науке, ученый ведь не примет это всерьез».
Гольдмунд горячо возразил: «Да даже если мы говорим не о науке, ты подсмеиваешься надо мной! У тебя, например, всегда получается так, что моя набожность, мои старания продвигаться в учебе, мое желание быть монахом всего лишь ребячество!» Нарцисс серьезно посмотрел на него: «Я принимаю тебя всерьез, когда ты Гольдмунд. А ты не всегда Гольдмунд. Мне же хочется, чтобы ты целиком и полностью стал Гольдмундом. Ты – не ученый, ты – не монах, ученым или монахом можно сделаться и при незначительной натуре. Ты думаешь, что слишком мало учен, недостаточно силен в логике или не очень набожен для меня. О нет, но ты слишком мало являешься самим собой, по – моему».
Хотя после этого разговора Гольдмунд, озадаченный и даже уязвленный, и замкнулся в себе, уже через несколько дней он сам почувствовал потребность продолжить его. На этот раз Нарциссу удалось так представить ему различия их натур, что он принял их более благосклонно.
Нарцисс говорил мягко, чувствуя, что сегодня Гольдмунд более открыто и охотно принимал его слова, что у него есть власть над ним. Соблазнившись успехом, он сказал больше, чем намеревался, увлеченный собственными словами.
«Видишь ли, – сказал он, – я только в одном превосхожу тебя: я бодрствую, тогда как ты бодрствуешь наполовину, а иногда и совсем спишь. Бодрствующим я называю того, кто понимает и осознает себя, свои самые глубокие внерассудочные силы, влечения и слабости и умеет с ними считаться. То, что ты этому учишься, является для тебя смыслом встречи со мной. У тебя, Гольдмунд, дух и природа, сознание и грезы очень далеки друг от друга. Ты забыл свое детство, из глубины твоей души оно пробивается к тебе. Оно будет заставлять тебя страдать так долго, пока ты не услышишь его. Ну да хватит об этом! В бодрствовании, как я сказал, я сильнее тебя, здесь я превосхожу тебя и могу поэтому быть тебе полезен. Во всем остальном, милый, ты превосходишь меня – во всяком случае, ты будешь таким, когда найдешь сам себя».
Гольдмунд с удивлением слушал, но при словах «ты забыл свое детство» вздрогнул как пораженный стрелой, хотя Нарцисс не заметил этого, так как по своему обыкновению говорил с закрытыми глазами или смотря перед собой, как будто так лучше подбирал слова. Он не видел как лицо Гольдмунда передернулось и начало бледнеть.
– Превосхожу… я тебя! – заикаясь произнес Гольдмунд, только чтобы хоть что-то сказать, но весь как бы оцепенел.
– Конечно, – продолжал Нарцисс, – натуры, подобные твоей, с сильными и нежными чувствами, одухотворенные мечтатели, поэты, любящие – почти всегда превосходят нас других, нас, людей духа. Ваше происхождение материнское. Вы живете в полноте, вам дана сила любви и переживания. Мы, люди духа, хотя часто как будто и руководим и управляем вами, не живем в полноте, мы живем сухо. Вам принадлежит богатство жизни, сок плодов, сад любви, прекрасная страна искусства. Ваша родина – земля, наша – идея. Ваша опасность – потонуть в чувственном мире, наша – задохнуться в безвоздушном пространстве.
Ты – художник, я – мыслитель. Ты спишь на груди матери, я бодрст вую в пустыне. Мне светит солнце, тебе – луна и звезды, твои мечты о девушках, мои – о мальчиках…
С широко открытыми глазами слушал Гольдмунд, как говорил Нарцисс, упоенный собственной речью. Некоторые его слова вонзались в него подобно мечам; при последних словах он побледнел и закрыл глаза, и когда Нарцисс это заметил и испуганно замолчал, тот, совершенно бледный, угасшим голосом проговорил:
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6