раковина дрея 60
OCR Busya
«Иво Андрич «Пытка. Избранная проза», серия «Библиотека славянской литературы»»: Панорама; Москва; 2000
Аннотация
В том выдающегося югославского писателя, лауреата Нобелевской премии, Иво Андрича (1892–1975) включены самые известные его повести и рассказы, созданные между 1917 и 1962 годами, в которых глубоко и полно отразились исторические судьбы югославских народов.
Иво Андрич
Мустафа Мадьяр
Еще на рассвете собрались со всех кварталов музыканты с барабанами и начали подъезжать всадники, готовые выехать навстречу.
Вот уже четвертый день бурно торжествует Добой, празднуя победу над австрийцами при Бане-Луке. Ликует вся Босния, но в Добое – особое торжество: в бою под Баней-Лукой необычайно отличился Мустафа Мадьяр, уроженец этого городка. До Добоя докатились фантастические слухи о разгроме немчуры, о резне райи и о доблести Мустафы Мадьяра. А сегодня он приезжает.
Целый день горожане принимали облака пыли на дороге за приближающийся торжественный поезд. Лишь к послеполуденной молитве подоспели первые конники, возвращавшиеся из-под Бани-Луки, а к вечерней молитве в город въехал Мустафа Мадьяр в окружении трубачей и знамен. Он ехал пригнувшись к седлу и показался всем очень маленьким (видно, вырос в разговорах за долгие часы ожидания). Съежившийся, хмурый, закутанный в плащ, он походил больше на паломника, чем на того Мустафу Мадьяра, о котором ходило столько рассказов и песен.
Поспешно, не глядя по сторонам, проехал он сквозь толпу, не обращая внимания на ее приветственные возгласы. Не обернувшись и не сказав ни слова, вошел в свой высокий дом, а народ остановился у ворот смотреть, как снимают с лошадей тюки с добычей.
В третий раз возвращается Мустафа Мадьяр в свой высокий, покосившийся дом над рекой.
Кроме нескольких вконец обнищавших крепостных, это все, что досталось ему после раздела с братом от мота и пьяницы отца, хотя дед его Авдага Мадьяр, знатный потурченец из старинного и почтенного венгерского рода, был богат и оставил немалое наследство.
Когда Мустафе было пятнадцать лет, отец умер, брат женился, и мальчика отправили в Сараево, в медресе. Там он провел четыре трудных полуголодных года. На двадцатом году жизни он вернулся в Добой, привезя с собой сундучок с книгами и скудными пожитками и большую зурну из черного дерева с окованными серебром отверстиями. Поселился он не у брата, а в этом доме с галереей.
Вернулся он сильно изменившимся. Над презрительно оттопыренными губами у него выросли небольшие усики, он ссутулился, стал мрачный и неулыбчивый, ни с кем не водил знакомства, ни с кем не разговаривал. Днем он ходил читать книги к городскому ходже Исмет-аге, а ночью подолгу играл на зурне, и игра его слышалась далеко за рекой. А как только объявили набор в армию, он взял оружие, запер дом и отправился под командой Делалича в поход против России.
Долгое время о нем ничего не было известно. Однажды прошел слух, что он погиб, и, так как он недолго жил в городе и ни с кем не дружил, его скоро забыли. Но когда Делалич вернулся из похода, стали поговаривать, что Мустафа жив («Да еще как жив!»), что он прославился больше всех боснийцев и теперь в большой чести. А на шестой год он и сам неожиданно нагрянул в Добой. Многие его не узнали. Он был одет по-стамбульски, нарядно и пышно. Побледнел, похудел и отпустил бороду. Отпер дом. Поздно ночью достал зурну, бережно завернутую в клеенку, и осторожно дунул в нее.
Ту-у, ти-ти-та-та-а… Тишина с неприязнью встретила низкий звук.
Не хватало дыхания, пальцы утратили былую гибкость, мелодии забылись. Он спрятал зурну и предался пытке бессонницы, не оставлявшей его с тех пор, как кончились бои.
Пытка повторялась каждую ночь. Он вдруг забывал все, что с ним когда-либо было, забывал, как его зовут, в полудреме угасала и память, и мысли о завтрашнем дне, оставалось только тело, свернувшееся в клубок под безмолвным жерновом темноты, по ногам пробегали мурашки, противно сосало под ложечкой, и холодной струей обдавал страх. Время от времени он усилием воли заставлял себя встать, зажечь свет и открыть окно, чтобы убедиться, что он еще жив, что темные силы еще не растерзали и не уничтожили его. И так до самого рассвета, когда тело наливалось тяжелым покоем и откуда-то являлся сон, короткий, но благостный, дороже которого для него ничего на свете не было. Наутро – день, как и все другие. И снова все повторялось, но ему никогда не приходило в голову кому-нибудь пожаловаться. Священников он презирал, а докторам не верил.
Когда после той первой ночи он вышел в город, при виде его все в кофейне подвинулись, давая ему место, но он не смог вызвать на своем лице улыбку, не сумел удовлетворить их любопытство рассказами о Стамбуле и о походах. И снова к нему стали относиться с пренебрежением, стали о нем забывать. А как только завязались бои в Славонии, он уехал туда с первым отрядом, на заре, так же неслышно, как и приехал.
И снова прошел слух о его подвигах в Венгрии и в Славонии, о жестокой битве у устья Орлявы. Когда же австрийцы окружили Баню-Луку и райя, загнав турок в крепость, принялась грабить город, боснийские отряды отошли к Врбасу. Но тут они снова столкнулись с превосходящими силами австрийцев и не осмеливались на них напасть, пока Мустафа Мадьяр не предложил свой план: подняться вверх по реке, сделать плоты, ночью спустить их на воду, а на рассвете перейти по ним реку и внезапно напасть на австрийцев.
Ночью, покуда готовили плоты, он прилег в ивняке у Црквины отдохнуть после долгого перехода. В последнее время ему все чаще являлись мучительные видения, разгонявшие и без того короткий сон и еще сильнее его изнурявшие. И теперь он только было заснул, как ему привиделись дети-мальчики из Крыма. Столько лет прошло с тех пор, он и не вспоминал о них ни разу.
Мустафа ехал с конным отрядом. Преследуя противника, отряд решил заночевать в имении, брошенном хозяевами. Конники собирались уже ложиться спать, когда обнаружили спрятавшихся за шкафами четырех мальчиков. Это были беленькие, аккуратно подстриженные, хорошо одетые барские дети. В отряде было пятнадцать человек, почти все из Анатолии. Они набросились на мальчиков и всю ночь передавали их, полумертвых от ужаса и боли, от одного к другому. Когда рассвело, дети, опухшие, посиневшие, не в силах были стоять на ногах. В это время налетел сильный отряд русских, и турки бежали, не успев даже прирезать детей. И вот теперь он видит их перед собой, всех четверых. Слышит топот русской конницы. Хочет вскочить на коня, но путается в стременах, они выскальзывают, и конь рвется из рук.
Он проснулся в поту, запутавшись в плаще, который во сне старался сорвать с себя. Было свежо, темнота перед рассветом сгустилась. Он привел себя в порядок и перепоясался, не переставая отплевываться от бешенства и отвращения, вызванного гнусной пыткой подлого, исподтишка подобравшегося к нему сна.
Турецкое войско собралось на берегу, и рассвет уже брезжил, плоты подходили медленно и соединялись с трудом. От шума и голосов начали просыпаться и австрийцы по ту сторону реки. Часовые вот-вот могли поднять тревогу. Медлить было нельзя. Мустафа подал знак плотогонам подтянуть канаты и убраться с плотов; отшвырнув ножны, он выхватил саблю и закричал во весь голос:
– Аллах! Бисмиллах! Кто верит в пророка… На неверных! На гяуров!
Аллах! Аллах! – подхватил его крик многоголосый вопль. Все бросились вслед за ним на плоты. И сразу увидели, что они поставлены слишком редко. Несколько человек свалилось в воду. Немногим удалось перепрыгнуть, большинство остановилось. Мустафа один вырвался вперед. Он перепрыгивал с плота на плот, как на крыльях летел над водой. Первые ряды турок еще не решались двинуться по плотам, а он уже был на том берегу и сразу, не оглядываясь, кинулся на оторопевших часовых. Увидев, что их предводитель оказался в одиночестве, турки поспешили за ним. Задние ряды напирали, грозя опрокинуть передние в воду. Так, с топотом и воплями, переправились первые отряды, хотя многие попадали в воду и теперь вопили из-под качавшихся на воде плотов.
Столь быстрой победы давно уже не было. В минуту дрогнул огромный лагерь австрийцев, не ожидавших нападения в такое время, да еще со стороны реки. Обезумев, бежали целые отряды. Мустафа с трудом настигал последних, врывался в их ряды и рубил направо и налево молниеносно, очерчивая свистящей саблей сверкающий холодный круг. За ним с криками бросались его солдаты.
Осажденные турки вырвались из крепости, и в Бане-Луке началась резня и грабеж райи.
Поздно вечером, после победы, Мустафа лежал около палатки, прижавшись грудью и ладонями к траве – ему все казалось, что мускулы его набухают, растут и вот-вот от него оторвутся.
Вдали виднелись огни, слышались торжествующий визг грабителей и вопли побежденных.
– Все сплошная сволочь.
Впервые он подумал об этом сегодня утром, на рассвете, на берегу Врбаса, оказавшись между двумя толпами солдат (одна удирала, а другая от страха запнулась на плотах), и эти слова осели у него во рту горькой пеной, от которой он думает избавиться, произнеся их вслух.
– Все сплошная сволочь.
Кровь рвалась и билась в каждой жилке. А сон не шел.
С той ночи он совсем перестал спать; обычные час-два перед рассветом заполняли новые и новые видения. Ни с того ни с сего из ночи в ночь, перемешиваясь в кошмарных оборванных снах, возникало давно забытое. И хуже всего была жуткая ясность, четкость, с которой виделось ему каждое лицо, каждое движение, – точно все это жило какой-то своей, особой жизнью, имеющей свой собственный смысл. Он содрогался от ужаса при мысли о ночи. Но и самому себе он не в силах был признаться в этом страхе, а страх все разрастался, терзал его днем, прогоняя и самую мысль о сне, он жил в нем, с каждым днем все глубже впивался в его тело тоньше и бесшумнее шелковой нити.
Сегодня в третий раз он вернулся в свой дом. И вот теперь, вечером, с отвращением пробившись через горланящую толпу, ликовавшую на улицах Добоя, и отпустив сопровождающих, он снова, как загнанный зверь, бегал взад и вперед по галерее, скрипя половицами. Снаружи еще слышались запоздалые голоса, прославлявшие его и победу, а он все ходил и ходил, не решаясь присесть. Посмотрел на клеенку, в которую была завернута его старая зурна, на зеленый сундучок с книгами, но ни к чему не притронулся.
Горы слились с ночной темнотой, город умолк, с обрыва, из развалин, закричал сыч.
Мустафа прислонился к окну. Жар от бессонницы, и усталость после долгого пути, и равномерный стук сердца начали его усыплять. Но видение уже тут, прежде чем он успел заснуть. Да и спал ли он вообще?
Ему привиделась соседняя комната, забитая мусором и затянутая паутиной; в углу на сундуке сидит его дед, Авдага Мадьяр. С красным лицом, с короткой бородой и закрученными усиками. Он сидит молча и неподвижно, но в самом его присутствии заключен какой-то особый смысл, невыносимая тяжесть и ужас, и Мустафа начинает задыхаться. Он вздрагивает. Обмирает, увидев, что в комнате темно, но не зажигает света, а продолжает шагать, не чувствуя ног, страх сковал его движения, как панцирь.
Он не мог остановиться. Он должен был все время двигаться, потому что в равной мере боялся и бессонницы и видений, подстерегавших его, как только он закрывал глаза. Продолжая шагать, он вдруг вспомнил Сараево, своего друга весельчака Юсуфагича, Чекрклинку, зеленый склон и на нем кладбище, вспомнил мягкую траву, на которой он в годы ученья часто засыпал среди дня, подложив под голову руку… Большего он не вынес, оседлал коня и тихонько, как преступник, под покровом темноты выехал из Добоя.
На другой день в городе с изумлением узнали, что он уехал, в поле напал на какой-то обоз, людей ранил, а лошадей разогнал.
Он ехал то боковыми дорогами, то через села, избивая и преследуя христиан с такой яростью, что даже турки избегали с ним встречаться.
Подъехав к Сутеске, Мустафа Мадьяр нашел монастырь запертым, будто вымершим. Настоятелю еще вчера рассказали, что из Добоя едет Мустафа Мадьяр, что он остервенел и избивает всех, кто ему попадается на дороге.
Мустафа ударил алебардой в ворота. Тишина. Чуть отъехал и оглядел монастырь. Огромная крыша. Маленькие окошки и крепкие стены. Сначала он решил поджечь монастырь, но ему стало противно и скучно при мысли, что надо искать солому и огонь. В конце концов ему стало смешно: огромное подворье, замолкшее перед ним, а внутри – монахи, маленькие, серые, как мыши.
– Быстро же они заперлись, ха-ха-ха!
Громко смеясь, он поехал дальше. Когда проезжал мимо монастырского кладбища, конь шарахнулся от белого креста, видневшегося из-за ограды. Мустафа натянул поводья и остановился. Пока он успокаивал коня, проклиная монастырь и кресты, из-за поворота дороги показались двое монахов. Один тащил сверток с книгами, а другой – короб с едой. Спрятаться было некуда, и они сошли в канаву у дороги и поклонились турку. Он остановился.
– Вы что, тоже оттуда, долгополые?
– Дай бог здоровья султану, оттуда, бег-эфенди.
– А кто разрешил вам втыкать эти рога у самой дороги и пугать моего коня? А, свиньи и дети свиньи?
– Не наше это дело, бег.
– Что «не наше дело»? Кто разрешил?
– И визирь, и светлейший султан, – отвечал старший из монахов, высокий, решительного вида человек с густыми усами и умным взглядом.
Мустафа опустил правую руку, будто бы сразу успокоившись и подобрев, но не сводил с монахов неподвижного горящего взгляда, перед которым они, дрожа, опускали глаза.
– А что, у вас и фирманы есть?
– Есть, есть, бег-эфенди, а как же, все у нас есть.
– И от султана?
– Конечно! И еще от визиря, и еще один – от муллы из Сараева.
– Тогда сложи их все вместе и выбрось! Слышал? А если кто спросит, что ты делаешь, скажи: так мне велел Мустафа Мадьяр, который несется, как камень с горы, и не надо ему ни сна, ни хлеба, и нет для него закона.
Уже один его взгляд, безумный и застывший, не предвещал ничего хорошего; а от этих слов монахам стало совсем не по себе.
1 2 3