https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/150na70/russia/
Когда же крестьянин и в самом деле ушел восвояси, почтенные завсегдатаи балкона почувствовали себя счастливыми оттого, что вновь могут погрузиться в привычный покой, не нарушаемый разговорами, от которых настоящее казалось безрадостным, а будущее пугающим, предоставив времени ослабить и смягчить тяжесть событий, надвигающихся на них из-за гор.
И время делало свое. Жизнь шла без видимых перемен. Более тридцати лет прошло с того памятного разговора на мосту. Но колья, вбитые на границе султанским мубаширом и руянским сердаром, принялись, пустили корни и дали поздние, но горькие для турок плоды: турки должны были оставить последние крепости в Сербии. И однажды летним днем вышеградский мост запрудила печальная вереница ужицких беженцев.
Стояли те летние теплые дни с бесконечными сумерками, когда городские турки заполняли оба балкона над водой. На мост в эти дни корзинами привозили плоды бахчей. Зрелые дыни и арбузы целый день охлаждались в воде, а вечером раскупались досужей публикой и уничтожались тут же на диване. Обычно заключалось пари: красной или белой будет сердцевина? Арбуз рассекали, проигравший платил, и вся компания с хохотом и шутками принималась за еду.
Каменные плиты балкона пышут еще полдневным жаром, а от воды уже веет прохладным дыханием приближающейся ночи. Поблескивая на середине, река темнеет по краям, затененная вербами и ракитами. В закатном зареве горы то пламенеют, то светятся тускло. А над ними, заполняя собой юго-западный край небосклона, огромный амфитеатр которого так широко и вольно открывается с моста, громоздятся, причудливо меняя краски, летние облака. Облака – одно из поразительных зрелищ, которые летом предоставляют ворота. Как только рассветет и солнце поднимется повыше, они выплывают из-за хребтов густыми, белыми, серебристыми и сизыми скоплениями, образуя фантастические города со множеством прекрасных замков и прихотливых куполов. Разросшись, тяжелые и неподвижные, день-деньской висят они над горами, окружающими город, изнывающий под палящим солнцем. И соблазняют турок, сходящихся под вечер сумерничать на мост, призраками белых шелковых султанских шатров, вызывающих в памяти ратные походы, воинственные схватки и смутные картины, исполненные небывалой мощи и великолепия. И лишь только темнота рассеет громады облаков над городом, как в небе открывается новая феерия звезд и лунного сияния.
Никогда с такой потрясающей силой не поражала красота удивительных ворот, как в те летние дни и часы. Человек парил точно в волшебной колыбели: проходил над землей, проплывал над рекой, пролетал по небесным просторам и при этом оставался прочно и надежно связанным с городом и со своим белым домом, приютившимся вон там, на взгорье, в окружении огорода и сада. Сидя за кофе и потягивая трубку, сколько их, скромных горожан, у которых только и было за душой, что этот дом да лавчонка на базаре, постигало в эти вечерние часы неизмеримость божьей благодати и беспредельное богатство бытия, Вот чем долгими столетиями одаривало людей прекрасное сооружение, задуманное в добрый час и успешно, в надлежащем месте возведенное.
Итак, стояли сумерки такого вот погожего летнего дня; mqct гудел от голосов и смеха, от шуток неистощимых на веселье горожан, всегда готовых подколоть соседа, а то и прохожего.
Самое большое оживление царит в кружке, избравшем мишенью острот и насмешек здорового низкорослого парня несколько странного вида. Зовут его Салко Кривой.
Салко – сын цыганки и анатолийца, солдата или офицера, некогда служившего в городке и покинувшего эти края еще до рождения своего нежеланного сына. Вскоре умерла и мать, и ребенок рос круглым сиротой. Кормил его весь город; он был общий и ничей, Прислуживал в домах и лавках и делал то, за что никто другой браться не хотел: чистил сточные канавы и отхожие места, закапывал падаль и нечистоты, выброшенные водой. Не было у него ни своего дома, ни родового имени, ни определенных занятий. Ел Кривой когда придется, стоя или на ходу, спал по чердакам, одевался в разномастные обноски с чужого плеча. В детстве еще лишился он левого глаза. Чудаковатый, добродушный весельчак и пропойца, для горожан он был даровой рабочей силой и объектом неизменных насмешек и острот.
Несколько молодых людей, сыновей торговцев, собрались вокруг Кривого, хохочут и грубо потешаются над ним.
Запах спелых арбузов и дынь смешивается в воздухе с ароматом жареного кофе. От моста, от его больших каменных плит, еще горячих от дневной жары, политых водой и тщательно выметенных, поднимается теплый и благоуханный дух, особенный дух ворот, располагающий к беспечной лени и зовущий к праздным мечтам.
Наступает мгновение между днем и ночью. Солнце скрылось. Но яркая вечерняя звезда не взошла еще над вершиной Молевника. В эту минуту, исполненную таинственной прелести, придающей особое значение или угрожающий смысл и величие самым обыденным вещам, первая группа ужицких беженцев вступила на мост.
Мужчины в большинстве своем шли пешком, пыльные и удрученные; на низкорослых лошадках, возвышаясь над сундуками и тюками, тряслись замотанные и осовевшие женщины и малолетние дети. Иные всадники из благородных ехали верхом на добротных конях, но тоже погребальной рысью и свесив голову, и только сильнее подчеркивали всю тяжесть непоправимой беды, пригнавшей их сюда. Кое-кто тащил на веревке козу. Другие на руках несли ягнят. И все молчали, даже дети не плакали. В тишине раздавался лишь цокот копыт и топот шагов да монотонный перестук медной и деревянной утвари на перегруженных лошадях.
Появление измученных и лишившихся крова людей погасило веселое оживление в воротах. Пожилые остались сидеть на каменных скамьях. Молодые встали и образовали по обеим сторонам ворот две живые стены; между ними текла вереница изгнанников. Горожане молчали, сочувственно разглядывая переселенцев, а если и пытались обратиться к ним со словами приветствия, желая задержать и угостить, то не удостаивались их внимания и почти не получали ответа. Изгнанники торопились засветло добраться до ночлега.
Всего их было около ста двадцати семейств. Сто с лишним семейств направлялось в Сараево, где надеялось быть расселенными, пятнадцать оставалось в городе; в основном это были те, у кого здесь жил кто-нибудь из родни.
И только один человек из этой уставшей толпы, по виду бедняк и бобыль, задержался на минуту в воротах и, вволю напившись воды, принял предложенную цигарку. С головы до ног покрытый белой дорожной пылью, он поблескивал из-под бровей лихорадочно горевшими глазами, перебегая ими с предмета на предмет. Жадно затягиваясь дымом, он озирался вокруг этими своими блестящими, пугающими глазами, не отвечая ни слова на боязливо-участливые и робкие вопросы. Отерев свои длинные усы и кратко поблагодарив за угощение, он с горечью, вызванной крайней усталостью и беззащитностью перед судьбой, проронил несколько слов, глядя на слушателей своим невидящим взглядом.
– Вы тут сидите, прохлаждаетесь, и невдомек вам, что из-за Станищеваца идет. Мы на турецкую землю бежали, а вот куда вы побежите вместе с нами, когда и до этого дело дойдет? Об этом вы знать не знаете и думать не думаете.
Здесь он вдруг умолк. Сказанного им было и слишком много для этих минуту назад столь беззаботных людей, и слишком мало для его отчаяния, не позволявшего ему ни молчать, ни выразиться яснее. Он первым прервал тягостное молчание и стал прощаться и благодарить, торопясь догнать ушедших. Вслед ему раздались добрые напутствия и пожелания.
Остаток вечера был безнадежно испорчен. Угрюмые и подавленные завсегдатаи ворот замкнулись в молчании. Даже Кривой сидел на каменной ступеньке немой и неподвижный. Вокруг него валялись корки от арбузов, которые он ел на спор. Печальный и сникший, сидел он, потупившись и как бы не видя каменных плит под собою, рассеянным взором блуждал в каких-то неведомых и едва различимых далях. Люди раньше времени разошлись по домам.
Но уже назавтра все пошло по-старому, ибо вышеградцы не любят держать в памяти плохое и предаваться преждевременным волнениям; в их плоть и кровь вошло сознание того, что истинная жизнь заключается в мгновениях тишины, и было бы непозволительным и бесплодным безумием нарушать покой этих редких минут ради поисков какого-то другого, несуществующего, устойчивого и прочного бытия.
За те двадцать пять лет середины XIX века Сараево дважды посещала чума и один раз холера. При этом Вышеград придерживался правил, которые на случай заразных болезней завещал, согласно преданию, своей духовной пастве сам Магомет: «Пока где-то свирепствует болезнь, вы туда не ходите, ибо можете там заразиться, если же болезнь свирепствует у вас, не ходите никуда, ибо вы можете заразить других». Но так как люди не придерживаются и наиполезнейших установлений, даже когда они исходят от божьего посланника, если только «силой власти» не бывают к этому принуждены, то при каждой вспышке очередного мора власти ограничивали или вовсе прекращали всякое сообщение. И жизнь в воротах снова меняла свой облик. Озабоченные или беспечные, задумчивые или поющие – местные обитатели исчезали с балконов, и на опустевшем диване, опять как во времена беспорядков и войн, помещались караульные. Они останавливали путников, идущих из Сараева, криками и угрожающими взмахами ружей прогоняя их назад. С крайними мерами предосторожности принималась почта у верховых. В воротах для таких оказий горел небольшой костер из «пахучего дерева», обильно дымивший белым дымом. Стражники брали клещами каждое письмо и окуривали его над этим дымом. Только после этой процедуры обезвреженная почта отправлялась дальше. Товары же вообще не пропускались. Но главная морока была не с почтой, а с людьми. Дня не проходило без того, чтобы несколько человек проезжих, гонцов, торговцев и бродяг не осаждали кордон. Еще на подходе к мосту часовой давал им знак рукой, что дальше нет прохода. Путник останавливался и принимался упрашивать стражу, объясняя и растолковывая свой случай. Каждый был при этом убежден, что его совершенно необходимо пропустить в город, и клялся и божился, что он здоров, как кизиловое дерево, а к холере не имеет никакого касательства, поскольку она гуляет где-то там, в Сараево. В этих уверениях путник мало-помалу продвигался к середине моста и подбирался к воротам. Тут и остальные караульные включались в переговоры, а так как они велись при соблюдении некоторой дистанции, то все надрывно кричали и отчаянно жестикулировали. Караульные, впрочем, кричали еще и от обильного потребления ракии, которую они заедали чесноком. Особенность их службы давала им полное право на это, ибо считалось, что оба эти средства отлично помогают от заразы; и караульные вовсю пользовались этим своим правом.
Иные путники, устав упрашивать и умолять, бывало, отступались и, удрученные, махнув рукой на свои неотложные дела, уходили дорогой через Околиште обратно. Но попадались и другие, – упорные и терпеливые, они часами топтались в воротах в надежде подстеречь минуту слабости, рассеянности или просто счастливый случай. Если на мосту оказывался невзначай начальник местного сторожевого поста Салко Хедо, то у путников не оставалось никакой надежды. Хедо являлся образцовым носителем подлинной, священной власти, которая почти не видит и не слышит того, с кем говорит, и занимается им лишь постольку, поскольку необходимо поставить его на отведенное ему существующими законами и предписаниями место. И пока он выполняет свой долг, он слеп и глух, а когда покончит с этим, он становится и нем, И тогда напрасны заклинания и лесть.
– Салих-ага, да я ж здоров…
– Ну и проваливай туда, откуда пожаловал. Давай, давай отсюда!
С Хедо бесполезно было разговаривать. Другое дело, когда его подчиненные оставались одни, тогда еще можно было на что-то надеяться. Чем дольше путник торчал на мосту, переругиваясь и препираясь с караульными, чем дольше жаловался на свою великую нужду, в недобрый час погнавшую его из дому, а также и на все другие беды и невзгоды своей жизни, тем он становился как-то ближе и понятней сторожевым, все менее склонным видеть в нем переносчика холеры. Наконец какой-нибудь из стражников смягчался и соглашался передать поручение в город. Это был первый признак послабления. Однако путник прекрасно понимал, что посредничеством дело не уладишь, не говоря уже о том, что подвыпившие стражники, усердно лечившиеся целебной ракией, сплошь да рядом путали доверенные им поручения. И потому продолжал уговаривать и умасливать, предлагая вознаграждение, божась и закладывая душу. И не прекращал донимать их своими уговорами до той поры, пока наиболее податливый страж не оставался в воротах один. Тут кое-как и устраивалась долгожданная сделка. Отзывчивый страж обращался лицом к гранитной плите, как бы читая высеченную на ней надпись, и, заложив руки за спину, подставлял правую ладонь. Настойчивый путник опускал в протянутую руку условленную мзду и, быстро оглядевшись, проскальзывал через кордон и скрывался в городе. А караульщик возвращался на прежнее место и, натерев хлебную корку чесноком, запивал ее ракией. Это наполняло его беспечной и веселой решимостью стойко нести караул, бдительно и неусыпно охраняя город от холеры.
Но беды продолжаются не вечно (что роднит их с радостями), с течением времени проходят и они, сменяясь, на худой конец, другими, и тонут в забвении. А жизнь в воротах обновлялась бесконечно, наперекор всему, и ни долгие годы, ни столетия, ни жесточайшие столкновения людей не меняли моста. Все это проносилось над ним точно так же, как быстрая река под его гладкими прекрасными арками.
VIII
Не одни только войны, эпидемии и массовые переселения тех времен обрушивались на мост и прерывали привычное течение жизни в воротах. Были и другие чрезвычайные события, которые отмечали собой год, когда они произошли, и еще долго потом не давали его позабыть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
И время делало свое. Жизнь шла без видимых перемен. Более тридцати лет прошло с того памятного разговора на мосту. Но колья, вбитые на границе султанским мубаширом и руянским сердаром, принялись, пустили корни и дали поздние, но горькие для турок плоды: турки должны были оставить последние крепости в Сербии. И однажды летним днем вышеградский мост запрудила печальная вереница ужицких беженцев.
Стояли те летние теплые дни с бесконечными сумерками, когда городские турки заполняли оба балкона над водой. На мост в эти дни корзинами привозили плоды бахчей. Зрелые дыни и арбузы целый день охлаждались в воде, а вечером раскупались досужей публикой и уничтожались тут же на диване. Обычно заключалось пари: красной или белой будет сердцевина? Арбуз рассекали, проигравший платил, и вся компания с хохотом и шутками принималась за еду.
Каменные плиты балкона пышут еще полдневным жаром, а от воды уже веет прохладным дыханием приближающейся ночи. Поблескивая на середине, река темнеет по краям, затененная вербами и ракитами. В закатном зареве горы то пламенеют, то светятся тускло. А над ними, заполняя собой юго-западный край небосклона, огромный амфитеатр которого так широко и вольно открывается с моста, громоздятся, причудливо меняя краски, летние облака. Облака – одно из поразительных зрелищ, которые летом предоставляют ворота. Как только рассветет и солнце поднимется повыше, они выплывают из-за хребтов густыми, белыми, серебристыми и сизыми скоплениями, образуя фантастические города со множеством прекрасных замков и прихотливых куполов. Разросшись, тяжелые и неподвижные, день-деньской висят они над горами, окружающими город, изнывающий под палящим солнцем. И соблазняют турок, сходящихся под вечер сумерничать на мост, призраками белых шелковых султанских шатров, вызывающих в памяти ратные походы, воинственные схватки и смутные картины, исполненные небывалой мощи и великолепия. И лишь только темнота рассеет громады облаков над городом, как в небе открывается новая феерия звезд и лунного сияния.
Никогда с такой потрясающей силой не поражала красота удивительных ворот, как в те летние дни и часы. Человек парил точно в волшебной колыбели: проходил над землей, проплывал над рекой, пролетал по небесным просторам и при этом оставался прочно и надежно связанным с городом и со своим белым домом, приютившимся вон там, на взгорье, в окружении огорода и сада. Сидя за кофе и потягивая трубку, сколько их, скромных горожан, у которых только и было за душой, что этот дом да лавчонка на базаре, постигало в эти вечерние часы неизмеримость божьей благодати и беспредельное богатство бытия, Вот чем долгими столетиями одаривало людей прекрасное сооружение, задуманное в добрый час и успешно, в надлежащем месте возведенное.
Итак, стояли сумерки такого вот погожего летнего дня; mqct гудел от голосов и смеха, от шуток неистощимых на веселье горожан, всегда готовых подколоть соседа, а то и прохожего.
Самое большое оживление царит в кружке, избравшем мишенью острот и насмешек здорового низкорослого парня несколько странного вида. Зовут его Салко Кривой.
Салко – сын цыганки и анатолийца, солдата или офицера, некогда служившего в городке и покинувшего эти края еще до рождения своего нежеланного сына. Вскоре умерла и мать, и ребенок рос круглым сиротой. Кормил его весь город; он был общий и ничей, Прислуживал в домах и лавках и делал то, за что никто другой браться не хотел: чистил сточные канавы и отхожие места, закапывал падаль и нечистоты, выброшенные водой. Не было у него ни своего дома, ни родового имени, ни определенных занятий. Ел Кривой когда придется, стоя или на ходу, спал по чердакам, одевался в разномастные обноски с чужого плеча. В детстве еще лишился он левого глаза. Чудаковатый, добродушный весельчак и пропойца, для горожан он был даровой рабочей силой и объектом неизменных насмешек и острот.
Несколько молодых людей, сыновей торговцев, собрались вокруг Кривого, хохочут и грубо потешаются над ним.
Запах спелых арбузов и дынь смешивается в воздухе с ароматом жареного кофе. От моста, от его больших каменных плит, еще горячих от дневной жары, политых водой и тщательно выметенных, поднимается теплый и благоуханный дух, особенный дух ворот, располагающий к беспечной лени и зовущий к праздным мечтам.
Наступает мгновение между днем и ночью. Солнце скрылось. Но яркая вечерняя звезда не взошла еще над вершиной Молевника. В эту минуту, исполненную таинственной прелести, придающей особое значение или угрожающий смысл и величие самым обыденным вещам, первая группа ужицких беженцев вступила на мост.
Мужчины в большинстве своем шли пешком, пыльные и удрученные; на низкорослых лошадках, возвышаясь над сундуками и тюками, тряслись замотанные и осовевшие женщины и малолетние дети. Иные всадники из благородных ехали верхом на добротных конях, но тоже погребальной рысью и свесив голову, и только сильнее подчеркивали всю тяжесть непоправимой беды, пригнавшей их сюда. Кое-кто тащил на веревке козу. Другие на руках несли ягнят. И все молчали, даже дети не плакали. В тишине раздавался лишь цокот копыт и топот шагов да монотонный перестук медной и деревянной утвари на перегруженных лошадях.
Появление измученных и лишившихся крова людей погасило веселое оживление в воротах. Пожилые остались сидеть на каменных скамьях. Молодые встали и образовали по обеим сторонам ворот две живые стены; между ними текла вереница изгнанников. Горожане молчали, сочувственно разглядывая переселенцев, а если и пытались обратиться к ним со словами приветствия, желая задержать и угостить, то не удостаивались их внимания и почти не получали ответа. Изгнанники торопились засветло добраться до ночлега.
Всего их было около ста двадцати семейств. Сто с лишним семейств направлялось в Сараево, где надеялось быть расселенными, пятнадцать оставалось в городе; в основном это были те, у кого здесь жил кто-нибудь из родни.
И только один человек из этой уставшей толпы, по виду бедняк и бобыль, задержался на минуту в воротах и, вволю напившись воды, принял предложенную цигарку. С головы до ног покрытый белой дорожной пылью, он поблескивал из-под бровей лихорадочно горевшими глазами, перебегая ими с предмета на предмет. Жадно затягиваясь дымом, он озирался вокруг этими своими блестящими, пугающими глазами, не отвечая ни слова на боязливо-участливые и робкие вопросы. Отерев свои длинные усы и кратко поблагодарив за угощение, он с горечью, вызванной крайней усталостью и беззащитностью перед судьбой, проронил несколько слов, глядя на слушателей своим невидящим взглядом.
– Вы тут сидите, прохлаждаетесь, и невдомек вам, что из-за Станищеваца идет. Мы на турецкую землю бежали, а вот куда вы побежите вместе с нами, когда и до этого дело дойдет? Об этом вы знать не знаете и думать не думаете.
Здесь он вдруг умолк. Сказанного им было и слишком много для этих минуту назад столь беззаботных людей, и слишком мало для его отчаяния, не позволявшего ему ни молчать, ни выразиться яснее. Он первым прервал тягостное молчание и стал прощаться и благодарить, торопясь догнать ушедших. Вслед ему раздались добрые напутствия и пожелания.
Остаток вечера был безнадежно испорчен. Угрюмые и подавленные завсегдатаи ворот замкнулись в молчании. Даже Кривой сидел на каменной ступеньке немой и неподвижный. Вокруг него валялись корки от арбузов, которые он ел на спор. Печальный и сникший, сидел он, потупившись и как бы не видя каменных плит под собою, рассеянным взором блуждал в каких-то неведомых и едва различимых далях. Люди раньше времени разошлись по домам.
Но уже назавтра все пошло по-старому, ибо вышеградцы не любят держать в памяти плохое и предаваться преждевременным волнениям; в их плоть и кровь вошло сознание того, что истинная жизнь заключается в мгновениях тишины, и было бы непозволительным и бесплодным безумием нарушать покой этих редких минут ради поисков какого-то другого, несуществующего, устойчивого и прочного бытия.
За те двадцать пять лет середины XIX века Сараево дважды посещала чума и один раз холера. При этом Вышеград придерживался правил, которые на случай заразных болезней завещал, согласно преданию, своей духовной пастве сам Магомет: «Пока где-то свирепствует болезнь, вы туда не ходите, ибо можете там заразиться, если же болезнь свирепствует у вас, не ходите никуда, ибо вы можете заразить других». Но так как люди не придерживаются и наиполезнейших установлений, даже когда они исходят от божьего посланника, если только «силой власти» не бывают к этому принуждены, то при каждой вспышке очередного мора власти ограничивали или вовсе прекращали всякое сообщение. И жизнь в воротах снова меняла свой облик. Озабоченные или беспечные, задумчивые или поющие – местные обитатели исчезали с балконов, и на опустевшем диване, опять как во времена беспорядков и войн, помещались караульные. Они останавливали путников, идущих из Сараева, криками и угрожающими взмахами ружей прогоняя их назад. С крайними мерами предосторожности принималась почта у верховых. В воротах для таких оказий горел небольшой костер из «пахучего дерева», обильно дымивший белым дымом. Стражники брали клещами каждое письмо и окуривали его над этим дымом. Только после этой процедуры обезвреженная почта отправлялась дальше. Товары же вообще не пропускались. Но главная морока была не с почтой, а с людьми. Дня не проходило без того, чтобы несколько человек проезжих, гонцов, торговцев и бродяг не осаждали кордон. Еще на подходе к мосту часовой давал им знак рукой, что дальше нет прохода. Путник останавливался и принимался упрашивать стражу, объясняя и растолковывая свой случай. Каждый был при этом убежден, что его совершенно необходимо пропустить в город, и клялся и божился, что он здоров, как кизиловое дерево, а к холере не имеет никакого касательства, поскольку она гуляет где-то там, в Сараево. В этих уверениях путник мало-помалу продвигался к середине моста и подбирался к воротам. Тут и остальные караульные включались в переговоры, а так как они велись при соблюдении некоторой дистанции, то все надрывно кричали и отчаянно жестикулировали. Караульные, впрочем, кричали еще и от обильного потребления ракии, которую они заедали чесноком. Особенность их службы давала им полное право на это, ибо считалось, что оба эти средства отлично помогают от заразы; и караульные вовсю пользовались этим своим правом.
Иные путники, устав упрашивать и умолять, бывало, отступались и, удрученные, махнув рукой на свои неотложные дела, уходили дорогой через Околиште обратно. Но попадались и другие, – упорные и терпеливые, они часами топтались в воротах в надежде подстеречь минуту слабости, рассеянности или просто счастливый случай. Если на мосту оказывался невзначай начальник местного сторожевого поста Салко Хедо, то у путников не оставалось никакой надежды. Хедо являлся образцовым носителем подлинной, священной власти, которая почти не видит и не слышит того, с кем говорит, и занимается им лишь постольку, поскольку необходимо поставить его на отведенное ему существующими законами и предписаниями место. И пока он выполняет свой долг, он слеп и глух, а когда покончит с этим, он становится и нем, И тогда напрасны заклинания и лесть.
– Салих-ага, да я ж здоров…
– Ну и проваливай туда, откуда пожаловал. Давай, давай отсюда!
С Хедо бесполезно было разговаривать. Другое дело, когда его подчиненные оставались одни, тогда еще можно было на что-то надеяться. Чем дольше путник торчал на мосту, переругиваясь и препираясь с караульными, чем дольше жаловался на свою великую нужду, в недобрый час погнавшую его из дому, а также и на все другие беды и невзгоды своей жизни, тем он становился как-то ближе и понятней сторожевым, все менее склонным видеть в нем переносчика холеры. Наконец какой-нибудь из стражников смягчался и соглашался передать поручение в город. Это был первый признак послабления. Однако путник прекрасно понимал, что посредничеством дело не уладишь, не говоря уже о том, что подвыпившие стражники, усердно лечившиеся целебной ракией, сплошь да рядом путали доверенные им поручения. И потому продолжал уговаривать и умасливать, предлагая вознаграждение, божась и закладывая душу. И не прекращал донимать их своими уговорами до той поры, пока наиболее податливый страж не оставался в воротах один. Тут кое-как и устраивалась долгожданная сделка. Отзывчивый страж обращался лицом к гранитной плите, как бы читая высеченную на ней надпись, и, заложив руки за спину, подставлял правую ладонь. Настойчивый путник опускал в протянутую руку условленную мзду и, быстро оглядевшись, проскальзывал через кордон и скрывался в городе. А караульщик возвращался на прежнее место и, натерев хлебную корку чесноком, запивал ее ракией. Это наполняло его беспечной и веселой решимостью стойко нести караул, бдительно и неусыпно охраняя город от холеры.
Но беды продолжаются не вечно (что роднит их с радостями), с течением времени проходят и они, сменяясь, на худой конец, другими, и тонут в забвении. А жизнь в воротах обновлялась бесконечно, наперекор всему, и ни долгие годы, ни столетия, ни жесточайшие столкновения людей не меняли моста. Все это проносилось над ним точно так же, как быстрая река под его гладкими прекрасными арками.
VIII
Не одни только войны, эпидемии и массовые переселения тех времен обрушивались на мост и прерывали привычное течение жизни в воротах. Были и другие чрезвычайные события, которые отмечали собой год, когда они произошли, и еще долго потом не давали его позабыть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54