https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/80/
ты маленький, тебя пропустят. А если и туда постучатся, лучше выброси сверток в унитаз, но чтобы он никому не попал в руки. Понял? Никому!
Сидеть на полке мне было неудобно: сверток давил живот, и, тайком ощупав его, я обнаружил, что документы почему-то твердые и круглые, вроде золотых монет или перстней с камнями. Всю дорогу я не отлипал от окна и на каждой остановке выбегал прочитать название станции. Эх, и велики наши донские степи: казалось, год тянись на колесах – и не увидишь конца-края. За Воронежем, когда я стоял в тамбуре, с площадки ко мне шагнул дюжий бородатый верзила в опорках, жуликовато огляделся:
– А ну, пацан, дай-ка шапку померить. Он сунул мою кубанку себе за пазуху; я удивленно разинул рот. Босяк показал мне увесистый грязный кулак:
– Не хочешь, детка, вон туда, под колеса? Так завяжи язычок в узелок.
Однако скрыться в другой вагон бородач не успел: из-за моей спины внезапно выступил «отец», спокойно ему посоветовал:
– Примерил, а теперь отдай. У мальчишки вон уши замерзли.
Босяк почесал затылок и разочарованно вернул мне шапку.
Новиковы следили за каждым моим шагом, и когда я сидел в уборной, «отец» где-нибудь поблизости курил папиросу и любовался природой. Но убегать с их драгоценностями я не собирался. Куда? К старшему брату в Урюпино? Или обратно в интернат? Заблужусь. Да и на улице меня все равно обобрали бы золоторотцы.
Скоро названые родители сами сняли с меня сверток: мы добрались до Киева, и лихач на дутых шинах покатил нас по широким асфальтовым улицам, обсаженным каштанами, мимо златоглавых монастырей, многоэтажных зданий и величественных памятников.
– Мать городов русских, – растроганно сказал «отец», покачиваясь в фаэтоне. – Купель православия.
Каким жалким показался мне Новочеркасск! А я-то раньше считал, что он самый большой город на свете.
Остановились мы в двухэтажной гостинице, по Фундуклеевской, № 6. Весь низ дома занимал украинский театр имени Тараса Шевченко, и невзрачный подъезд его был пышно разукрашен огнями и огромными красочными афишами. Контора театра и сама гостиница помещались наверху; целый день по красному ковру лестницы бегали бритые развязные актеры, слышались ненатуральный раскатистый смех, остроты.
"Отец" круглыми сутками пропадал "по делам", названая мать или спала до обеда, или молча переодевалась перед зеркалом в разные платья. Хоть я жил в одном с ней номере, но мало замечал ее, почти не слышал. Эта молодая, рано поблекшая женщина казалась тенью своего мужа.
В сумерках к нам осторожно стучался курносый еврей в старомодном длиннополом пальто, с рыжим саквояжем, и меня отправляли гулять. Раз, надевая шинель, я замешкался в крошечной передней и услышал негромкий голос еврея: "Ваше золото – это таки золото, и оно имеет высокую пробу! Но и мои червонцы это таки червонцы, хоть они всего-навсего и бумажные!" Меня не интересовало, какими делами занимались с ним названые родители. Новиковы меня ни разу не ударили, кормили сытно, об ученье не заходило и речи: такая жизнь меня вполне устраивала.
В конце недели у отчима повторился припадок эпилепсии. Он опять извивался на полу, скрежетал зубами и выкрикивал что-то про свой знатный титул, про имение и запрятанные драгоценности. Затем он в сапогах лежал поверх розового тканьевого одеяла на двуспальной кровати – обессиленный, вялый, с тусклыми полуприкрытыми глазами. Поздно вечером отчим запер дверь номера, подсел ко мне на засаленный диван, сказал, понизив голос:
– Сегодня в бреду, да еще в Новочеркасске, я проговорился кое о чем. Так вот, Боря, мы тебя любим, и никаких секретов… слушай: я – князь. В Москве у меня четыре каменных дома, имение под Казанью, свой конный завод. Богато жил. Революция все реквизировала, но мне удалось переделать документы на фамилию жены, бежать. Теперь мы пробираемся в город Лондон. Слыхал? В Англии город. При дворе короля Георга Пятого у меня связи, а в тамошний банк я еще до империалистической войны перевел кое-какие ценности. На днях польское консульство выдаст нам визу, и тогда все. Понял? Уедем из Киева. Так запомни: сейчас время тревожное, и коли тебя кто начнет расспрашивать – чекист или жидочки из соседнего номера, смотри не проговорись, что ты у нас приемыш. Иначе знаешь что тебя ожидает?
Он медленно вынул из кармана небольшой плоский револьвер, точно взвешивая, подкинул в руке.
Оставшись один, я выпил целую кружку воды и все думал, что же мне делать. Какие эти припадочные князья отчаянные! Значит, меня взяли из интерната не для холодца, а чтобы завезти в чужую сторону? Ничего не пойму. Зачем это «отцу» понадобилось? Ему хорошо – он бывший буржуй, а каково-то придется мне? Английский король может узнать, что я советский детдомовец, и еще, гляди, посадит в тюрьму. Бежать от Новиковых? Но что я буду делать один на улице? Там и без меня полно беспризорников.
Выпал молодой, нежный, пушистый снежок, а мы все еще жили в гостинице. Забавляясь от скуки, «отец» как-то показал мне три пуговицы: зеленую, красную и белую.
– Какая тебе нравится? Мне нравилась красная.
– Мужик, – брезгливо поморщился он. – Белый цвет – самый чистый предмет. А вот тебе другая поговорка: дурак – красному рад. Как был ты сыном школьной сторожихи, так и остался, а вырастешь… одна тебе дорога – в дворники.
Он тут же поинтересовался, что я еще знаю. Я знал стишок про серого козлика и как от него остались рожки да ножки. Новиков расхохотался и показал мне, как надо при чтении отставлять ногу и закатывать глаза.
После этого я спел "Смело, товарищи, в ногу". Он дирижировал, а я с удовольствием разевал рот, мне нравилось такое «образование». Но «отец» неожиданно сказал, что все нынешние песни крикливы, режут ухо, и затеял вольноамериканскую борьбу. Он гаки не шутя мял мне шею, швырял на пол, я кряхтел и с трудом сдерживал желание укусить его или дать головой в живот. Себя с Новиковыми я чувствовал неловко: называть их папой, мамой, как заправдашних родителей, я не мог, и потом, я совсем отвык от ласки и считал постыдным «лизаться».
– Застенчив ты или дикий такой? – сказал «отец», сев на диван и отдуваясь. – Это плохо. Ты сирота и должен всем нравиться: влезть в душу, будто дым в глаза. Сам же подходи к людям, как вот пасечник к ульям: в сетке. И пчелке не дашь себя укусить, и медок выгребешь. Не по зубам я тебе задал орешек, сынок? С годами поймешь. Время мучит, время и учит.
Приятелей у меня не было, сидеть в номере под «родительским» надзором надоедало. Я старался потихоньку улизнуть на улицу и с папиросой во рту пошататься по Бессарабке или залезть на Владимирскую Горку, откуда открывался чудесный вид на Днепр. Новиковы иногда совали мне мелочь на карманные расходы. Однажды я напился пива и вернулся в гостиницу поздно, когда за обледенелым окном уже вспыхивали фонари. Дома я ожидал выговора. Названая мать пудрилась перед трюмо, отчим, одетый в кожанку, затягивал ремнями дорожный мешок.
– Гулял? – спросил он ласково.
– Так. Возле дома стоял.
– А у нас, Боренька, дела осложняются… – Отчим оглянулся на жену. – В консульстве за визу требуют… – Он сложил три пальца щепотью и потер их, словно что-то пробуя. – Понял? Взятку валютой. И ничего не поделаешь, придется дать да еще и улыбнуться: знаешь, сила ломит, хитрость сгибает, а рубль всех покупает. Отступать нельзя, а денежек-то – фьюить! Вот мы и решили: мама твоя поедет в наше имение под Казанью и выкопает спрятанное золото, а мы с тобой подождем ее здесь, в Киеве. Ладно? Уезжает она сегодня ночным, мне случайно удалось купить билет. Хочешь проводить со мной маму на вокзал?
Я не открывал рта, боясь, что запахнет пивом,
– А хочешь, сходи в театр. Я кивнул утвердительно.
– Вот и ладно, гуляй. А я скоро приеду, сходим в ресторан, поужинаем.
"Отец" дал мне пачечку денег, и, прощаясь, они оба меня поцеловали. Я весело отправился на Крещатик, купил билет в кинотеатр «Шанцер», набрал в буфете всякой всячины: пирожных, бутылку лимонаду, молочных ирисок. Я объелся сладостями, в зрительный зал вошел отяжелевший. Фильм попался про любовь; когда я проснулся, сеанс окончился.
В гостинице швейцар передал мне ключ: я удивился, что Новиков еще не вернулся с вокзала. Ночью я несколько раз просыпался. За стеной сурово, размеренно тикали часы, в углах номера таинственно шуршала темнота, смутно и мертвенно в свете невидимого уличного фонаря мерцали два мерзлых, узористых оконных стекла. Мне было боязно одному, и я с бьющимся сердцем прислушивался, не идет ли наконец «отец».
Но он не пришел. Деньги вчера я истратил не все: хватило сытно позавтракать, но у меня впервые за последние три года пропал аппетит.
Я до позднего утра прождал Новикова в коридоре у перил лестницы, покрытой красной дорожкой, и заплакал.
– Ты, хлопчик, потерял чего? – ко мне важно подошел хозяин гостиницы Гречка, приземистый, с насупленными седыми бровями, в лакированных сапогах и с толстой золотой цепочкой по жилету.
Из номеров повыбегали дамы с голыми ногами, прикрывая груди наброшенным сверху пальто; за ними спешили плешивые мужчины с закисшими глазами, в подтяжках поверх нижних сорочек. От слез у меня распух нос, но я каждому должен был подробно объяснить, отчего я плачу. Все стали оживленно обсуждать: бросили меня родители или их зарезали бандиты.
– Сейчас в Одессе у всех грабителей револьверы, бомбы, – делая круглые глаза, говорила молоденькая белокурая женщина в папильотках. – Они расклеили по улицам объявления, в которых так прямо и предупредили население: до двенадцати ночи в городе все ваше, после двенадцати – наше. Да. да. Представляете? Ужас! А милиция совершенно бездействует.
И она сочувственно погладила меня по спутанным волосам.
Оттого что все меня жалели, я разревелся еще пуще и не заметил, как снизу по мягкому ковру лестницы поднялся еще кто-то, спросил уверенным, барственным голосом:
– Хочешь кушать, мальчик?
Надо мной склонился крупный, дородный мужчина в бобровой шубе. Под его вздернутым носом бабочкой прилипли маленькие усы, полные, розовые, холеные щеки были гладко выбриты, от белого шелкового кашне пахло духами.
Я вспомнил, что не завтракал, и перестал хлюпать носом. Когда я не хотел есть?
Мужчина в бобрах уверенно взял меня за руку:
– Идем со мной.
Перед ним почтительно расступились, образовали проход.
Новый мой патрон, как узнал я после, был богатый нэпман, арендатор театра имени Шевченко – Боярский; здесь его звали «администратор». Он привел меня в контору, усадил на крытый канареечным шелком диван; актеры мигом нанесли из буфета винограду, бутербродов, конфет, а дамы стали восхищаться, какой я кудрявый да хорошенький. Я наелся и сразу успокоился.
Боярский послал за извозчиком; веселый молодой артист, ежась в холодном клетчатом полупальто, поехал со мной на вокзал. Там мне позволили осмотреть всю огромную камеру хранения – сотни полок, забитых корзинами, мешками, чемоданами, баулами, саквояжами с железнодорожными наклейками. Около часа отыскивал я вещи «родителей», вспотел от напряжения, по так ничего и не нашел. Почему их не было? Куда они делись? Увезла названая мать в Казань? Однако зачем? Ведь она сама хотела вернуться обратно в Киев, чтобы отсюда ехать в Польшу! И где в конце концов «отец»?
Опять у меня на глазах выступили слезы. Мой веселый спутник в клетчатом полупальто купил у лоточницы вафлю с кремом, стал успокаивать: дескать, милиция найдет родителей. Охваченный предчувствием, что меня бросили, я оттолкнул вафлю, заревел усерднее. Актер вдруг сдвинул брови, строго спросил:
– Ты зачем украл мои папиросы? Я разинул рот.
– А ну-ка, верни обратно, – потребовал он.
– Вы… чего? – ответил я, перестав плакать. – Не брал я папиросы.
– Рассказывай своей бабушке. Расстегни-ка шинель.
Я нерешительно исполнил его приказание. Актер высоко подсучил рукав клетчатого полупальто, показал мне пустую ладонь, осторожно сунул два пальца во внутренний карман моей шинели и… вынул пачку папирос.
Я обомлел.
– Та-ак, – протянул он голосом, не предвещавшим ничего доброго. – А ну, посмотрим, что у тебя в другом кармане. Ча-асы? Когда же ты успел у меня их спереть? Ничего себе малютка, сиротой прикинулся?
Слезы перестали катиться из моих глаз, я смотрел с испугом. Не во сне ли это со мной? Вдруг актер вынул из своего кармана мою рукавичку и широко улыбнулся. Несмело улыбнулся и я ему. Он ласково насунул мне шапку на брови, вновь протянул вафлю. Я взял ее, вытер остатки слез на щеках и охотно стал есть.
– Если будешь еще нюнить, – сказал мне актер, – знаешь какой я фокус сделаю? Превращу тебя в петуха и зажарю. Вот.
С вокзала мы возвращались друзьями. Вечером он повел меня в театр, и капельдинеры сделали вид, будто не заметили, что я занял плюшевое кресло в первом ряду. Украинского языка я совсем не знал, и это мне особенно нравилось: для меня всегда были скучны разговоры артистов на сцене, и главный интерес представляли выстрелы из пистолетов и декорация.
Эту ночь хозяин гостиницы Гречка благосклонно разрешил мне провести в том же номере. Следующий день прошел очень интересно: я вертелся за кулисами, артистки опять пичкали меня бутербродами, конфетами, и я совсем позабыл о пропавших «родителях».
В сумерках администратор Боярский повел меня к себе обедать. Он занимал большую квартиру в центре города за Крещатиком. В углу гостиной в зеленой кадке стояло странное деревце, похожее на поднятый хвост пуделя: с голым стволом и очень длинными листьями на макушке. Под высоким лепным потолком сияла хрустальная люстра. Вместо дверей между комнатами с притолоки до пола свисали бархатные малиновые занавески с махрами. Навощенный пол блестел, отражая мебель, и ковровые дорожки глушили мои шаги.
Жирная завитая дама, сидя на черной круглой вертящейся табуреточке, играла на рояле; нежный отсвет розовых, зеленых камней на ее пальцах мелькал по клавишам. Она что-то там пела про «фа» и «до», я не понял, что это за песня. Возле коромыслом изогнулся учитель музыки, отбивая такт лаковым башмаком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Сидеть на полке мне было неудобно: сверток давил живот, и, тайком ощупав его, я обнаружил, что документы почему-то твердые и круглые, вроде золотых монет или перстней с камнями. Всю дорогу я не отлипал от окна и на каждой остановке выбегал прочитать название станции. Эх, и велики наши донские степи: казалось, год тянись на колесах – и не увидишь конца-края. За Воронежем, когда я стоял в тамбуре, с площадки ко мне шагнул дюжий бородатый верзила в опорках, жуликовато огляделся:
– А ну, пацан, дай-ка шапку померить. Он сунул мою кубанку себе за пазуху; я удивленно разинул рот. Босяк показал мне увесистый грязный кулак:
– Не хочешь, детка, вон туда, под колеса? Так завяжи язычок в узелок.
Однако скрыться в другой вагон бородач не успел: из-за моей спины внезапно выступил «отец», спокойно ему посоветовал:
– Примерил, а теперь отдай. У мальчишки вон уши замерзли.
Босяк почесал затылок и разочарованно вернул мне шапку.
Новиковы следили за каждым моим шагом, и когда я сидел в уборной, «отец» где-нибудь поблизости курил папиросу и любовался природой. Но убегать с их драгоценностями я не собирался. Куда? К старшему брату в Урюпино? Или обратно в интернат? Заблужусь. Да и на улице меня все равно обобрали бы золоторотцы.
Скоро названые родители сами сняли с меня сверток: мы добрались до Киева, и лихач на дутых шинах покатил нас по широким асфальтовым улицам, обсаженным каштанами, мимо златоглавых монастырей, многоэтажных зданий и величественных памятников.
– Мать городов русских, – растроганно сказал «отец», покачиваясь в фаэтоне. – Купель православия.
Каким жалким показался мне Новочеркасск! А я-то раньше считал, что он самый большой город на свете.
Остановились мы в двухэтажной гостинице, по Фундуклеевской, № 6. Весь низ дома занимал украинский театр имени Тараса Шевченко, и невзрачный подъезд его был пышно разукрашен огнями и огромными красочными афишами. Контора театра и сама гостиница помещались наверху; целый день по красному ковру лестницы бегали бритые развязные актеры, слышались ненатуральный раскатистый смех, остроты.
"Отец" круглыми сутками пропадал "по делам", названая мать или спала до обеда, или молча переодевалась перед зеркалом в разные платья. Хоть я жил в одном с ней номере, но мало замечал ее, почти не слышал. Эта молодая, рано поблекшая женщина казалась тенью своего мужа.
В сумерках к нам осторожно стучался курносый еврей в старомодном длиннополом пальто, с рыжим саквояжем, и меня отправляли гулять. Раз, надевая шинель, я замешкался в крошечной передней и услышал негромкий голос еврея: "Ваше золото – это таки золото, и оно имеет высокую пробу! Но и мои червонцы это таки червонцы, хоть они всего-навсего и бумажные!" Меня не интересовало, какими делами занимались с ним названые родители. Новиковы меня ни разу не ударили, кормили сытно, об ученье не заходило и речи: такая жизнь меня вполне устраивала.
В конце недели у отчима повторился припадок эпилепсии. Он опять извивался на полу, скрежетал зубами и выкрикивал что-то про свой знатный титул, про имение и запрятанные драгоценности. Затем он в сапогах лежал поверх розового тканьевого одеяла на двуспальной кровати – обессиленный, вялый, с тусклыми полуприкрытыми глазами. Поздно вечером отчим запер дверь номера, подсел ко мне на засаленный диван, сказал, понизив голос:
– Сегодня в бреду, да еще в Новочеркасске, я проговорился кое о чем. Так вот, Боря, мы тебя любим, и никаких секретов… слушай: я – князь. В Москве у меня четыре каменных дома, имение под Казанью, свой конный завод. Богато жил. Революция все реквизировала, но мне удалось переделать документы на фамилию жены, бежать. Теперь мы пробираемся в город Лондон. Слыхал? В Англии город. При дворе короля Георга Пятого у меня связи, а в тамошний банк я еще до империалистической войны перевел кое-какие ценности. На днях польское консульство выдаст нам визу, и тогда все. Понял? Уедем из Киева. Так запомни: сейчас время тревожное, и коли тебя кто начнет расспрашивать – чекист или жидочки из соседнего номера, смотри не проговорись, что ты у нас приемыш. Иначе знаешь что тебя ожидает?
Он медленно вынул из кармана небольшой плоский револьвер, точно взвешивая, подкинул в руке.
Оставшись один, я выпил целую кружку воды и все думал, что же мне делать. Какие эти припадочные князья отчаянные! Значит, меня взяли из интерната не для холодца, а чтобы завезти в чужую сторону? Ничего не пойму. Зачем это «отцу» понадобилось? Ему хорошо – он бывший буржуй, а каково-то придется мне? Английский король может узнать, что я советский детдомовец, и еще, гляди, посадит в тюрьму. Бежать от Новиковых? Но что я буду делать один на улице? Там и без меня полно беспризорников.
Выпал молодой, нежный, пушистый снежок, а мы все еще жили в гостинице. Забавляясь от скуки, «отец» как-то показал мне три пуговицы: зеленую, красную и белую.
– Какая тебе нравится? Мне нравилась красная.
– Мужик, – брезгливо поморщился он. – Белый цвет – самый чистый предмет. А вот тебе другая поговорка: дурак – красному рад. Как был ты сыном школьной сторожихи, так и остался, а вырастешь… одна тебе дорога – в дворники.
Он тут же поинтересовался, что я еще знаю. Я знал стишок про серого козлика и как от него остались рожки да ножки. Новиков расхохотался и показал мне, как надо при чтении отставлять ногу и закатывать глаза.
После этого я спел "Смело, товарищи, в ногу". Он дирижировал, а я с удовольствием разевал рот, мне нравилось такое «образование». Но «отец» неожиданно сказал, что все нынешние песни крикливы, режут ухо, и затеял вольноамериканскую борьбу. Он гаки не шутя мял мне шею, швырял на пол, я кряхтел и с трудом сдерживал желание укусить его или дать головой в живот. Себя с Новиковыми я чувствовал неловко: называть их папой, мамой, как заправдашних родителей, я не мог, и потом, я совсем отвык от ласки и считал постыдным «лизаться».
– Застенчив ты или дикий такой? – сказал «отец», сев на диван и отдуваясь. – Это плохо. Ты сирота и должен всем нравиться: влезть в душу, будто дым в глаза. Сам же подходи к людям, как вот пасечник к ульям: в сетке. И пчелке не дашь себя укусить, и медок выгребешь. Не по зубам я тебе задал орешек, сынок? С годами поймешь. Время мучит, время и учит.
Приятелей у меня не было, сидеть в номере под «родительским» надзором надоедало. Я старался потихоньку улизнуть на улицу и с папиросой во рту пошататься по Бессарабке или залезть на Владимирскую Горку, откуда открывался чудесный вид на Днепр. Новиковы иногда совали мне мелочь на карманные расходы. Однажды я напился пива и вернулся в гостиницу поздно, когда за обледенелым окном уже вспыхивали фонари. Дома я ожидал выговора. Названая мать пудрилась перед трюмо, отчим, одетый в кожанку, затягивал ремнями дорожный мешок.
– Гулял? – спросил он ласково.
– Так. Возле дома стоял.
– А у нас, Боренька, дела осложняются… – Отчим оглянулся на жену. – В консульстве за визу требуют… – Он сложил три пальца щепотью и потер их, словно что-то пробуя. – Понял? Взятку валютой. И ничего не поделаешь, придется дать да еще и улыбнуться: знаешь, сила ломит, хитрость сгибает, а рубль всех покупает. Отступать нельзя, а денежек-то – фьюить! Вот мы и решили: мама твоя поедет в наше имение под Казанью и выкопает спрятанное золото, а мы с тобой подождем ее здесь, в Киеве. Ладно? Уезжает она сегодня ночным, мне случайно удалось купить билет. Хочешь проводить со мной маму на вокзал?
Я не открывал рта, боясь, что запахнет пивом,
– А хочешь, сходи в театр. Я кивнул утвердительно.
– Вот и ладно, гуляй. А я скоро приеду, сходим в ресторан, поужинаем.
"Отец" дал мне пачечку денег, и, прощаясь, они оба меня поцеловали. Я весело отправился на Крещатик, купил билет в кинотеатр «Шанцер», набрал в буфете всякой всячины: пирожных, бутылку лимонаду, молочных ирисок. Я объелся сладостями, в зрительный зал вошел отяжелевший. Фильм попался про любовь; когда я проснулся, сеанс окончился.
В гостинице швейцар передал мне ключ: я удивился, что Новиков еще не вернулся с вокзала. Ночью я несколько раз просыпался. За стеной сурово, размеренно тикали часы, в углах номера таинственно шуршала темнота, смутно и мертвенно в свете невидимого уличного фонаря мерцали два мерзлых, узористых оконных стекла. Мне было боязно одному, и я с бьющимся сердцем прислушивался, не идет ли наконец «отец».
Но он не пришел. Деньги вчера я истратил не все: хватило сытно позавтракать, но у меня впервые за последние три года пропал аппетит.
Я до позднего утра прождал Новикова в коридоре у перил лестницы, покрытой красной дорожкой, и заплакал.
– Ты, хлопчик, потерял чего? – ко мне важно подошел хозяин гостиницы Гречка, приземистый, с насупленными седыми бровями, в лакированных сапогах и с толстой золотой цепочкой по жилету.
Из номеров повыбегали дамы с голыми ногами, прикрывая груди наброшенным сверху пальто; за ними спешили плешивые мужчины с закисшими глазами, в подтяжках поверх нижних сорочек. От слез у меня распух нос, но я каждому должен был подробно объяснить, отчего я плачу. Все стали оживленно обсуждать: бросили меня родители или их зарезали бандиты.
– Сейчас в Одессе у всех грабителей револьверы, бомбы, – делая круглые глаза, говорила молоденькая белокурая женщина в папильотках. – Они расклеили по улицам объявления, в которых так прямо и предупредили население: до двенадцати ночи в городе все ваше, после двенадцати – наше. Да. да. Представляете? Ужас! А милиция совершенно бездействует.
И она сочувственно погладила меня по спутанным волосам.
Оттого что все меня жалели, я разревелся еще пуще и не заметил, как снизу по мягкому ковру лестницы поднялся еще кто-то, спросил уверенным, барственным голосом:
– Хочешь кушать, мальчик?
Надо мной склонился крупный, дородный мужчина в бобровой шубе. Под его вздернутым носом бабочкой прилипли маленькие усы, полные, розовые, холеные щеки были гладко выбриты, от белого шелкового кашне пахло духами.
Я вспомнил, что не завтракал, и перестал хлюпать носом. Когда я не хотел есть?
Мужчина в бобрах уверенно взял меня за руку:
– Идем со мной.
Перед ним почтительно расступились, образовали проход.
Новый мой патрон, как узнал я после, был богатый нэпман, арендатор театра имени Шевченко – Боярский; здесь его звали «администратор». Он привел меня в контору, усадил на крытый канареечным шелком диван; актеры мигом нанесли из буфета винограду, бутербродов, конфет, а дамы стали восхищаться, какой я кудрявый да хорошенький. Я наелся и сразу успокоился.
Боярский послал за извозчиком; веселый молодой артист, ежась в холодном клетчатом полупальто, поехал со мной на вокзал. Там мне позволили осмотреть всю огромную камеру хранения – сотни полок, забитых корзинами, мешками, чемоданами, баулами, саквояжами с железнодорожными наклейками. Около часа отыскивал я вещи «родителей», вспотел от напряжения, по так ничего и не нашел. Почему их не было? Куда они делись? Увезла названая мать в Казань? Однако зачем? Ведь она сама хотела вернуться обратно в Киев, чтобы отсюда ехать в Польшу! И где в конце концов «отец»?
Опять у меня на глазах выступили слезы. Мой веселый спутник в клетчатом полупальто купил у лоточницы вафлю с кремом, стал успокаивать: дескать, милиция найдет родителей. Охваченный предчувствием, что меня бросили, я оттолкнул вафлю, заревел усерднее. Актер вдруг сдвинул брови, строго спросил:
– Ты зачем украл мои папиросы? Я разинул рот.
– А ну-ка, верни обратно, – потребовал он.
– Вы… чего? – ответил я, перестав плакать. – Не брал я папиросы.
– Рассказывай своей бабушке. Расстегни-ка шинель.
Я нерешительно исполнил его приказание. Актер высоко подсучил рукав клетчатого полупальто, показал мне пустую ладонь, осторожно сунул два пальца во внутренний карман моей шинели и… вынул пачку папирос.
Я обомлел.
– Та-ак, – протянул он голосом, не предвещавшим ничего доброго. – А ну, посмотрим, что у тебя в другом кармане. Ча-асы? Когда же ты успел у меня их спереть? Ничего себе малютка, сиротой прикинулся?
Слезы перестали катиться из моих глаз, я смотрел с испугом. Не во сне ли это со мной? Вдруг актер вынул из своего кармана мою рукавичку и широко улыбнулся. Несмело улыбнулся и я ему. Он ласково насунул мне шапку на брови, вновь протянул вафлю. Я взял ее, вытер остатки слез на щеках и охотно стал есть.
– Если будешь еще нюнить, – сказал мне актер, – знаешь какой я фокус сделаю? Превращу тебя в петуха и зажарю. Вот.
С вокзала мы возвращались друзьями. Вечером он повел меня в театр, и капельдинеры сделали вид, будто не заметили, что я занял плюшевое кресло в первом ряду. Украинского языка я совсем не знал, и это мне особенно нравилось: для меня всегда были скучны разговоры артистов на сцене, и главный интерес представляли выстрелы из пистолетов и декорация.
Эту ночь хозяин гостиницы Гречка благосклонно разрешил мне провести в том же номере. Следующий день прошел очень интересно: я вертелся за кулисами, артистки опять пичкали меня бутербродами, конфетами, и я совсем позабыл о пропавших «родителях».
В сумерках администратор Боярский повел меня к себе обедать. Он занимал большую квартиру в центре города за Крещатиком. В углу гостиной в зеленой кадке стояло странное деревце, похожее на поднятый хвост пуделя: с голым стволом и очень длинными листьями на макушке. Под высоким лепным потолком сияла хрустальная люстра. Вместо дверей между комнатами с притолоки до пола свисали бархатные малиновые занавески с махрами. Навощенный пол блестел, отражая мебель, и ковровые дорожки глушили мои шаги.
Жирная завитая дама, сидя на черной круглой вертящейся табуреточке, играла на рояле; нежный отсвет розовых, зеленых камней на ее пальцах мелькал по клавишам. Она что-то там пела про «фа» и «до», я не понял, что это за песня. Возле коромыслом изогнулся учитель музыки, отбивая такт лаковым башмаком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27