https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/
Купец отбил своих коней. Его не успела схватить базарная стража, примчавшаяся на кровь и насмерть схватившаяся со своими соплеменниками.
Если бы Абу Наджм остался сидеть под своим пологом, то, наверное, все обошлось бы. Тюрки рубили лишь тех, кто попался им на пути. Но Абу Наджм бросился наутек, оставив совсем новые канибадамские сапоги прямо на сапожной пяте, – и упал ничком в пыль, обливаясь кровью.
Пыль залепила рану, остановила кровь, а потом зажгла в ней огонь лихорадки. Плоть вокруг раны вздулась и почернела. Он сделался как мертвец, и пахло от него, как от гниющего трупа. Всего за пару дней весь высох, истончился. Никто бы уже не узнал в этом мешке костей веселого здоровяка Абу Наджма. Никто не захотел сидеть с ним, и двери в комнату, где он лежал, обнесли огнем и обрызгали водой. Амр пришел к нему, промывал его рану соленой водой, смешанной с уксусом, прикладывал плесневатый мох и белых червей, личинок мясных мух. И, держа его за руку, молился. Пять дней он не показывался на улице, – а на шестой Абу Наджм открыл глаза и засмеялся. И попросил принести мяса с лепешкой.
Таков был Амр ибн Зарр. Он в жизни не держал в руках клинка, – но храбростью мог бы поспорить с любым дейлемитом, с любым дикарем, кидавшим на ощеренный копьями строй румелов. Нет выше храбрости, чем заглянуть за другую сторону жизни и подчинись себе проклятых, угнездившихся там. Жадных, лишенных своей жизни и потому жадно сосущих чужие. Он умел отбирать у темноты сердца и души и приручать их. Делами, не словами. А слова его бессильно падали в уши, и люди слушали, зевая. Даже быстрота ума победы в диспутах ему не приносила. Тоже ведь загадка: почему правильные слова падают и гаснут в сердцах, будто в воде. А иные глупцы горстью нелепостей могут зажечь толпу и повести за собой. Даже высокоученое собрание бывает поражено несуразным трюком, пустым громословием, остротой, за которой нет ничего – только странная, живая, убеждающая сила того, кто их произносит.
Конечно, есть благоприятствующее вниманию, помогающее словам закрепиться в памяти и сердце: благообразный вид, почтенность, седины, громкая слава, быстрый ум, обширные познания. Все нужно – но этого мало. Чего ты так и не сумел найти за свою жизнь, учитель Амр? Чего не могу найти я, Хасан, так ничего и не успевший в этой жизни и уже едва ее не лишившийся?
Быть может, стоило послушать отца. К чему эта жизнь в бедняцком доме на горе, крошечной глинобитной клетушке, в которую и добираться нужно по лестнице через соседский двор? Отцу Хасан заявил: не хочу, чтобы меня отвлекали от учения. Хочу жить в воздержании, в скудости. Отец пожал плечами. Он уже привык к тому, что сын намного умней его и упрямее. Только усмехнулся, – сын-аскет, питавшийся как пастух и живший в лачуге, достойной разве что водоноса, тратил на книги столько, что можно было прокормить на эти деньги весь квартал. И держал на постоялом дворе у пригородного базара скакового коня ценой в триста динаров. Отец еще не знал про саблю из Шера. Уж тогда бы он посмеялся вволю. И спросил бы, хитро щурясь: может, сынок-аскет еще и пару наложниц держит где-нибудь неподалеку от шахских прудов?
Отец был человеком добродушным и вовсе не воинственным, но радовался хорошей стали как мальчишка. Он любил коней, женское тело и стихи, хотя своей страсти к стихам и стыдился немного. Стихоплетствовать – грех, причем немалый. Но ведь не зря говорят, что чем дальше араб от своих песков, тем больше он араб. А настоящий араб обязан любить коней, саблю и стихи. Отец столько раз повторял, что его предки пришли из Йемена, что и сам, наверное, этому поверил, хотя дед и прадед его жили в Куме.
Хасан представил, как сейчас из-за занавески раздастся смущенное, хрипловатое покашливание отца. Отец никогда не входил в комнату сына, не дав перед тем о себе знать.
– Хасан, – раздался осторожный голос над головой, – Хасан, я шурпы тебе принес.
– Ты?.. – спросил. Хасан растерянно. – Но ты ведь говорил, что вечером?..
– Так вечер уже, Хасан. Ты так крепко спал, дышал во сне ровно, как младенец.
– Я спал? Да я глаз не сомкнул ни на минуту, – сказал Хасан, а потом растерянно посмотрел на светлое пятно, ушедшее по стене далеко в сторону. – Я все думал про тебя и про учителя.
– Я как подумаю про учение, тоже сразу валюсь на бок и храплю, – Абу Наджм усмехнулся. – Я тебе лепешку размочил чуть-чуть, ты уже сам макай. Гляди!
Он снял крышку с глиняной миски, и сытный запах хлестнул Хасана по ноздрям.
– Ты не сомлей. Вот тебе лепешка, ешь давай. И ложка. Или тебе твою найти? Я же знаю, ты только своей ешь.
– Нет, давай мне эту, – Хасан взял потемневшую щербатую деревянную ложку, зачерпнул шурпы, поднес к губам, потом жадно оторвал кусок лепешки.
– Вкусно? – спросил Абу Наджм, отвернувшись, потому что неприлично смотреть на насыщение голодного. – Ара – чудо-повариха. Хотя и сварливая. Только сласти у нее не получаются. Мне дочка ее старшая, которая у Куроша нашего первая, говорила: это потому, что она только сласти и любит. Когда Аше готовит пилав, ну прямо гадюка. Шипит и плюется. А когда пахлаву, так поет. Может, потому пахлава и не выходит. Ты когда-нибудь слышал, чтоб Ара пела? Я так и представить не могу. Тоже мне, соловей чешуйчатый, – Абу Наджм расхохотался.
– Спасибо. Было очень вкусно, – сказал Хасан, вытирая миску остатком лепешки.
– Еще хочешь?
– Нет, спасибо. У меня такое чувство, будто первый раз в жизни наелся досыта.
– Так и правда! Ты ведь тоже как заново в жизнь вернулся, и все теперь по-новому. Знаешь, как со мной было? Я ходил как дивана Дивана – безумец, одержимый, юродивый (арабск.).
– глину потрогаю, кожу. Траву нюхаю. Лепешку в рот возьму – разжевываю, ко вкусу прислушиваюсь. На небо посмотрю – и наглядеться не могу. Чего я раньше его не замечал, такое небо? Все как в первый раз. Заново.
– Ты прав. Все заново, – сказал Хасан серьезно. – Старое осталось там, с отставшей смертью… Помоги мне встать, пожалуйста.
– Ты б лежал еще, ты что? Или, может, тебя до отхожего довести? А то лоханку принесу, хочешь?
– Помоги мне, – попросил Хасан.
Абу Наджм вытер руки о шаровары, взял Хасана за плечи:
– Так, осторожно.
– Спасибо, мне только встать. А то голова кружится.
Опираясь о стену, Хасан подошел к сундуку, задвинутому в стенную нишу. Усмехнулся сам себе еще раз: ну, аскет. А сундук резного дерева, да еще окованный медью. Открыл замок, откинул крышку, покопавшись среди книг, достал сверток, развернул холстину и протянул Абу Наджму.
– Эй, Хасан, – сказал тот удивленно. – Я не возьму.
– Абу Наджм, я не хочу тебя оскорбить. Я не плату тебе предлагаю за то, что ты меня спас. Такое нельзя оплатить. Если бы мог, я бы дал тебе свою руку, чтобы она жила с тобой, всегда чувствовала тебя и всегда была в помощь тебе. Но я не могу. А это – часть моей руки. Смотри, – он легким движением сбросил ножны, – как она лежит в ладони. Как поет на лету!
– Какое чудо! – прошептал Абу Наджм, не сводя глаз с серого узорочья на стали. – Но мне, зачем мне такая сабля? Она для султанских гулямов, куда ее мне, простому шорнику?
– Ты такой же простой шорник, как я простой писец. Ты, человек, выведший меня из тени. Ты – мой учитель. Я не могу отдать тебе свою кровь, чтобы она жила с тобой. Из живого я могу отдать тебе только обещания. И то, что ожило теплом моей руки.
– Хасан, я… – Абу Наджм сглотнул. – Это просто чудо!
Он благоговейно принял клинок обеими руками и, поднеся к губам, поцеловал у бронзовой узорчатой рукояти.
2. МУМИН
– Вот он, – сказал Абу Наджм, подталкивая Хасана вперед.
Тот с ужасом посмотрел на коренастого, неимоверно широкоплечего, заросшего до глаз диким волосом человека. От него нестерпимо, тошно воняло свежей кровью. Даже в тусклом свете лампы было видно, как сверкают из-под густых бровей его глаза.
– Ну, и кого ты притащил ко мне на этот раз? – глухо пророкотал он. – Очередного мальчишку, возомнившего, будто он добрался до истины?
– Я не мальчишка! – сказал Хасан, стараясь, чтобы голос звучал твердо, как подобает мужчине.
– В твоих усах еще вошь не спрячется, почтенный ал-Хасан ибн Али ибн Мухаммад ас-Саббах ал-Химьяри.
– Мудростью он любого нашего старца за пояс заткнет, – сказал Абу Наджм.
– Ох, брат мой шорник! Не путай настоящую мудрость с кучей слов, утянутых из книг, подслушанных и сваленных в голову. Что толку с того, чтобы помнить тысячу видов лжи?
– Я знаю, что настоящую мудрость может дать лишь настоящий учитель, – сказал Хасан.
– Неужели? – Мумин ухмыльнулся, шевельнув бородой. – И как ты дошел до этого?
– Мой отец и дед были шиа. Здесь, в Рее, моим первым учителем был Амр ибн Зарр.
Мумин презрительно хмыкнул.
– Кроме того, я прочел много книг. Они говорят о многом – и противоречат друг другу. Мой ум слишком слаб, чтобы понять природу этих противоречий. Я читал писания мудрейших – и нашел их несовместимыми. Я выучил наизусть Книгу книг – и не смог понять ее смысла. А не понимая, я не могу верить. Я хочу найти того, кто указал бы мне первую правду, ту мудрость, чьим отблеском светятся поздние книги. Хочу найти человека, который указал бы мне, как заблуждаются люди и где истина, которую они все же сумели ухватить.
– Красиво говоришь, – пробурчал Мумин. – Ты что, и вправду знаешь Коран наизусть?
– Он знает, рафик Мумин, клянусь бородой Пророка, – сказал Абу Наджм. – Он все знает. День и ночь учится. Другого такого во всем Рее нет.
– И как ты зарабатываешь на хлеб своими знаниями?
– Я писец. У почтенного Абд-ар-Раззака ибн Бахрама.
– Этой жирной свиньи! – прохрипел Мумин. – Когда-нибудь я сам перережу ему глотку! – И добавил, глядя на лицо Хасана: – Ну, не пугайся. Ты вот буквицы выводишь, а я глотки режу. Мясник я, на базаре. Ты что, и правду думаешь, будто я тебя премудрости научу?
– К вам меня привел человек, которому я верю. Который вывел меня из ночи.
– Слушай, ты, прям, соловья ко мне притащил.
– Может, хватит, а? – буркнул Абу Наджм. – Хасан мне как брат. Ближе брата. Моя жизнь – за его жизнь.
– Какие слова, а? – Мумин ухмыльнулся. – Ладно, добрый шорник. Ты знаешь, что я не люблю таких, как он. Им само в руки падает то, до чего нам скрестись и скрестись. Ладно. Ты, искатель истины, – он посмотрел на Хасана, – знаешь, что такое «такийя»?.. Нет? Ну так слушай: мир вокруг наполнен истиной. В мире по-настоящему и есть только одна истина. Вот только принять и понять ее могут далеко не все. Кому она в голову не вмещается, а кому умишко его изнутри спалит. Правда, – она такая. Неподъемная…Я тебя прямо сейчас зарежу, – сообщил он вдруг равнодушно.
Абу Наджм вскочил, выдернув из-за пазухи нож. Хасан же остался сидеть неподвижно, глядя на Мумина из-под полуприкрытых век.
– Если захочу, – договорил Мумин и расхохотался. – Видишь, как правда действует, а? Признайся честно: ты разве не испугался? Чего застыл, как истукан?
– Я испугался. Но не вас, а того, что могло случиться. Вы б меня зарезать не успели.
– Это почему?
– Мой отец хотел, чтоб его сын был воином.
– А-а, – Мумин махнул рукой. – Может, и не успел бы. Не в том дело. Ты ж все равно как Абу Наджм повел себя – приготовился драться, так? Ты подумай: я сказал несколько слов, и ты уже готов убить меня. А теперь представь, что есть люди, знающие много-много таких слов. Да не таких простых, как мои, а намного сильнее, ослепительнее. Не страх зажигающих, а сердце и разум. Что нужно делать этим людям, чтоб пронести по своей жизни эти слова и в живых остаться?
– Молчать, – ответил Хасан.
– Молодец, – похвалил Мумин. – Вот это и называется «такийя».
– Ложь во спасение, – произнес Хасан, усмехнувшись.
– Ложь во спасение! А-а! – Мумин даже притопнул в ярости. – Во спасение чье? Свое, шкурное? Да, но и намного больше! Если ты говоришь слова, безумящие людей, побуждающие их убить тебя, – да, губишь себя. Но, сводя с ума людей, – ведь губишь их, злодействуешь стократ горше! Делаешь преступниками, злодеями, отравляешь души и умы, обрекаешь на ад! Огонь и скрежет зубовный! Не допустить этого и есть «такийя», «сокрытие». Знание – оно как солнце. Как огонь, который нельзя взять голыми руками.
– А отчего оно такое, ваше знание? – спросил Хасан.
– Отчего? А каким ему еще быть? Наш мир – слово, произнесенное Всемогущим. Представь, чего может натворить глупец, случайно вызнавший хотя бы частичку творящего слова? Слова, сокрушающего горы и иссушающего реки? Даже и тысячная, стотысячная его часть способна погубить невежду и всех, кто коснется его! Ты посмотри, – многое ли знают о сотворенной Аллахом вселенной те, кто окружает тебя? Что они знают? Как тачать сапоги? Как сложить стену? Эти знания – тоже частички творящего слова, совсем крохотные. А почему не большие?
– Потому что тогда глупцы, наверное, разрушили бы этот мир, – предположил Хасан.
– Именно. И Аллах, в неизъяснимой благости своей и милосердии, не дал в их руки такое оружие. Только тот, кто научился, кто понял, как владеть им, может нести его. И то… лишь в малой степени, обучаясь долго и трудно.
– А откуда оно у вас?
– От того из живущих, кто более всех близок к Аллаху. В чьих жилах течет кровь Пророка, кто был избран нести знание и стоять между Аллахом и людьми на этой земле.
– Имам, да святится имя его, – прошептал благоговейно Абу Наджм.
Хасан молча склонил голову.
В сумраке комнаты повисло молчание, – только потрескивал тихонько, подгорая, ламповый фитиль.
– Хватит на сегодня богословия, – вдруг буркнул Мумин. – Достаточно с тебя знать, что такое «такийя». Надеюсь, ты понял по-настоящему, что это. А сейчас помогите-ка мне.
Он взял лампу со стола. Велел: «За мной идите».
Они прошли сквозь низкую дверь, – Абу Наджму пришлось согнуться чуть не вдвое, – поднялись по короткой лестнице и оказались во дворике, грязном и захламощенном. Посреди его, привязанный к колышку, переминался с ноги на ногу молодой барашек, тыкался мордой в колышек.
– Держи его за передние ноги, – велел Мумин Хасану. – Крепко держи.
Высыпал из мешочка в миску черно-серый порошок, подлил воды, размешал.
1 2 3 4 5 6 7
Если бы Абу Наджм остался сидеть под своим пологом, то, наверное, все обошлось бы. Тюрки рубили лишь тех, кто попался им на пути. Но Абу Наджм бросился наутек, оставив совсем новые канибадамские сапоги прямо на сапожной пяте, – и упал ничком в пыль, обливаясь кровью.
Пыль залепила рану, остановила кровь, а потом зажгла в ней огонь лихорадки. Плоть вокруг раны вздулась и почернела. Он сделался как мертвец, и пахло от него, как от гниющего трупа. Всего за пару дней весь высох, истончился. Никто бы уже не узнал в этом мешке костей веселого здоровяка Абу Наджма. Никто не захотел сидеть с ним, и двери в комнату, где он лежал, обнесли огнем и обрызгали водой. Амр пришел к нему, промывал его рану соленой водой, смешанной с уксусом, прикладывал плесневатый мох и белых червей, личинок мясных мух. И, держа его за руку, молился. Пять дней он не показывался на улице, – а на шестой Абу Наджм открыл глаза и засмеялся. И попросил принести мяса с лепешкой.
Таков был Амр ибн Зарр. Он в жизни не держал в руках клинка, – но храбростью мог бы поспорить с любым дейлемитом, с любым дикарем, кидавшим на ощеренный копьями строй румелов. Нет выше храбрости, чем заглянуть за другую сторону жизни и подчинись себе проклятых, угнездившихся там. Жадных, лишенных своей жизни и потому жадно сосущих чужие. Он умел отбирать у темноты сердца и души и приручать их. Делами, не словами. А слова его бессильно падали в уши, и люди слушали, зевая. Даже быстрота ума победы в диспутах ему не приносила. Тоже ведь загадка: почему правильные слова падают и гаснут в сердцах, будто в воде. А иные глупцы горстью нелепостей могут зажечь толпу и повести за собой. Даже высокоученое собрание бывает поражено несуразным трюком, пустым громословием, остротой, за которой нет ничего – только странная, живая, убеждающая сила того, кто их произносит.
Конечно, есть благоприятствующее вниманию, помогающее словам закрепиться в памяти и сердце: благообразный вид, почтенность, седины, громкая слава, быстрый ум, обширные познания. Все нужно – но этого мало. Чего ты так и не сумел найти за свою жизнь, учитель Амр? Чего не могу найти я, Хасан, так ничего и не успевший в этой жизни и уже едва ее не лишившийся?
Быть может, стоило послушать отца. К чему эта жизнь в бедняцком доме на горе, крошечной глинобитной клетушке, в которую и добираться нужно по лестнице через соседский двор? Отцу Хасан заявил: не хочу, чтобы меня отвлекали от учения. Хочу жить в воздержании, в скудости. Отец пожал плечами. Он уже привык к тому, что сын намного умней его и упрямее. Только усмехнулся, – сын-аскет, питавшийся как пастух и живший в лачуге, достойной разве что водоноса, тратил на книги столько, что можно было прокормить на эти деньги весь квартал. И держал на постоялом дворе у пригородного базара скакового коня ценой в триста динаров. Отец еще не знал про саблю из Шера. Уж тогда бы он посмеялся вволю. И спросил бы, хитро щурясь: может, сынок-аскет еще и пару наложниц держит где-нибудь неподалеку от шахских прудов?
Отец был человеком добродушным и вовсе не воинственным, но радовался хорошей стали как мальчишка. Он любил коней, женское тело и стихи, хотя своей страсти к стихам и стыдился немного. Стихоплетствовать – грех, причем немалый. Но ведь не зря говорят, что чем дальше араб от своих песков, тем больше он араб. А настоящий араб обязан любить коней, саблю и стихи. Отец столько раз повторял, что его предки пришли из Йемена, что и сам, наверное, этому поверил, хотя дед и прадед его жили в Куме.
Хасан представил, как сейчас из-за занавески раздастся смущенное, хрипловатое покашливание отца. Отец никогда не входил в комнату сына, не дав перед тем о себе знать.
– Хасан, – раздался осторожный голос над головой, – Хасан, я шурпы тебе принес.
– Ты?.. – спросил. Хасан растерянно. – Но ты ведь говорил, что вечером?..
– Так вечер уже, Хасан. Ты так крепко спал, дышал во сне ровно, как младенец.
– Я спал? Да я глаз не сомкнул ни на минуту, – сказал Хасан, а потом растерянно посмотрел на светлое пятно, ушедшее по стене далеко в сторону. – Я все думал про тебя и про учителя.
– Я как подумаю про учение, тоже сразу валюсь на бок и храплю, – Абу Наджм усмехнулся. – Я тебе лепешку размочил чуть-чуть, ты уже сам макай. Гляди!
Он снял крышку с глиняной миски, и сытный запах хлестнул Хасана по ноздрям.
– Ты не сомлей. Вот тебе лепешка, ешь давай. И ложка. Или тебе твою найти? Я же знаю, ты только своей ешь.
– Нет, давай мне эту, – Хасан взял потемневшую щербатую деревянную ложку, зачерпнул шурпы, поднес к губам, потом жадно оторвал кусок лепешки.
– Вкусно? – спросил Абу Наджм, отвернувшись, потому что неприлично смотреть на насыщение голодного. – Ара – чудо-повариха. Хотя и сварливая. Только сласти у нее не получаются. Мне дочка ее старшая, которая у Куроша нашего первая, говорила: это потому, что она только сласти и любит. Когда Аше готовит пилав, ну прямо гадюка. Шипит и плюется. А когда пахлаву, так поет. Может, потому пахлава и не выходит. Ты когда-нибудь слышал, чтоб Ара пела? Я так и представить не могу. Тоже мне, соловей чешуйчатый, – Абу Наджм расхохотался.
– Спасибо. Было очень вкусно, – сказал Хасан, вытирая миску остатком лепешки.
– Еще хочешь?
– Нет, спасибо. У меня такое чувство, будто первый раз в жизни наелся досыта.
– Так и правда! Ты ведь тоже как заново в жизнь вернулся, и все теперь по-новому. Знаешь, как со мной было? Я ходил как дивана Дивана – безумец, одержимый, юродивый (арабск.).
– глину потрогаю, кожу. Траву нюхаю. Лепешку в рот возьму – разжевываю, ко вкусу прислушиваюсь. На небо посмотрю – и наглядеться не могу. Чего я раньше его не замечал, такое небо? Все как в первый раз. Заново.
– Ты прав. Все заново, – сказал Хасан серьезно. – Старое осталось там, с отставшей смертью… Помоги мне встать, пожалуйста.
– Ты б лежал еще, ты что? Или, может, тебя до отхожего довести? А то лоханку принесу, хочешь?
– Помоги мне, – попросил Хасан.
Абу Наджм вытер руки о шаровары, взял Хасана за плечи:
– Так, осторожно.
– Спасибо, мне только встать. А то голова кружится.
Опираясь о стену, Хасан подошел к сундуку, задвинутому в стенную нишу. Усмехнулся сам себе еще раз: ну, аскет. А сундук резного дерева, да еще окованный медью. Открыл замок, откинул крышку, покопавшись среди книг, достал сверток, развернул холстину и протянул Абу Наджму.
– Эй, Хасан, – сказал тот удивленно. – Я не возьму.
– Абу Наджм, я не хочу тебя оскорбить. Я не плату тебе предлагаю за то, что ты меня спас. Такое нельзя оплатить. Если бы мог, я бы дал тебе свою руку, чтобы она жила с тобой, всегда чувствовала тебя и всегда была в помощь тебе. Но я не могу. А это – часть моей руки. Смотри, – он легким движением сбросил ножны, – как она лежит в ладони. Как поет на лету!
– Какое чудо! – прошептал Абу Наджм, не сводя глаз с серого узорочья на стали. – Но мне, зачем мне такая сабля? Она для султанских гулямов, куда ее мне, простому шорнику?
– Ты такой же простой шорник, как я простой писец. Ты, человек, выведший меня из тени. Ты – мой учитель. Я не могу отдать тебе свою кровь, чтобы она жила с тобой. Из живого я могу отдать тебе только обещания. И то, что ожило теплом моей руки.
– Хасан, я… – Абу Наджм сглотнул. – Это просто чудо!
Он благоговейно принял клинок обеими руками и, поднеся к губам, поцеловал у бронзовой узорчатой рукояти.
2. МУМИН
– Вот он, – сказал Абу Наджм, подталкивая Хасана вперед.
Тот с ужасом посмотрел на коренастого, неимоверно широкоплечего, заросшего до глаз диким волосом человека. От него нестерпимо, тошно воняло свежей кровью. Даже в тусклом свете лампы было видно, как сверкают из-под густых бровей его глаза.
– Ну, и кого ты притащил ко мне на этот раз? – глухо пророкотал он. – Очередного мальчишку, возомнившего, будто он добрался до истины?
– Я не мальчишка! – сказал Хасан, стараясь, чтобы голос звучал твердо, как подобает мужчине.
– В твоих усах еще вошь не спрячется, почтенный ал-Хасан ибн Али ибн Мухаммад ас-Саббах ал-Химьяри.
– Мудростью он любого нашего старца за пояс заткнет, – сказал Абу Наджм.
– Ох, брат мой шорник! Не путай настоящую мудрость с кучей слов, утянутых из книг, подслушанных и сваленных в голову. Что толку с того, чтобы помнить тысячу видов лжи?
– Я знаю, что настоящую мудрость может дать лишь настоящий учитель, – сказал Хасан.
– Неужели? – Мумин ухмыльнулся, шевельнув бородой. – И как ты дошел до этого?
– Мой отец и дед были шиа. Здесь, в Рее, моим первым учителем был Амр ибн Зарр.
Мумин презрительно хмыкнул.
– Кроме того, я прочел много книг. Они говорят о многом – и противоречат друг другу. Мой ум слишком слаб, чтобы понять природу этих противоречий. Я читал писания мудрейших – и нашел их несовместимыми. Я выучил наизусть Книгу книг – и не смог понять ее смысла. А не понимая, я не могу верить. Я хочу найти того, кто указал бы мне первую правду, ту мудрость, чьим отблеском светятся поздние книги. Хочу найти человека, который указал бы мне, как заблуждаются люди и где истина, которую они все же сумели ухватить.
– Красиво говоришь, – пробурчал Мумин. – Ты что, и вправду знаешь Коран наизусть?
– Он знает, рафик Мумин, клянусь бородой Пророка, – сказал Абу Наджм. – Он все знает. День и ночь учится. Другого такого во всем Рее нет.
– И как ты зарабатываешь на хлеб своими знаниями?
– Я писец. У почтенного Абд-ар-Раззака ибн Бахрама.
– Этой жирной свиньи! – прохрипел Мумин. – Когда-нибудь я сам перережу ему глотку! – И добавил, глядя на лицо Хасана: – Ну, не пугайся. Ты вот буквицы выводишь, а я глотки режу. Мясник я, на базаре. Ты что, и правду думаешь, будто я тебя премудрости научу?
– К вам меня привел человек, которому я верю. Который вывел меня из ночи.
– Слушай, ты, прям, соловья ко мне притащил.
– Может, хватит, а? – буркнул Абу Наджм. – Хасан мне как брат. Ближе брата. Моя жизнь – за его жизнь.
– Какие слова, а? – Мумин ухмыльнулся. – Ладно, добрый шорник. Ты знаешь, что я не люблю таких, как он. Им само в руки падает то, до чего нам скрестись и скрестись. Ладно. Ты, искатель истины, – он посмотрел на Хасана, – знаешь, что такое «такийя»?.. Нет? Ну так слушай: мир вокруг наполнен истиной. В мире по-настоящему и есть только одна истина. Вот только принять и понять ее могут далеко не все. Кому она в голову не вмещается, а кому умишко его изнутри спалит. Правда, – она такая. Неподъемная…Я тебя прямо сейчас зарежу, – сообщил он вдруг равнодушно.
Абу Наджм вскочил, выдернув из-за пазухи нож. Хасан же остался сидеть неподвижно, глядя на Мумина из-под полуприкрытых век.
– Если захочу, – договорил Мумин и расхохотался. – Видишь, как правда действует, а? Признайся честно: ты разве не испугался? Чего застыл, как истукан?
– Я испугался. Но не вас, а того, что могло случиться. Вы б меня зарезать не успели.
– Это почему?
– Мой отец хотел, чтоб его сын был воином.
– А-а, – Мумин махнул рукой. – Может, и не успел бы. Не в том дело. Ты ж все равно как Абу Наджм повел себя – приготовился драться, так? Ты подумай: я сказал несколько слов, и ты уже готов убить меня. А теперь представь, что есть люди, знающие много-много таких слов. Да не таких простых, как мои, а намного сильнее, ослепительнее. Не страх зажигающих, а сердце и разум. Что нужно делать этим людям, чтоб пронести по своей жизни эти слова и в живых остаться?
– Молчать, – ответил Хасан.
– Молодец, – похвалил Мумин. – Вот это и называется «такийя».
– Ложь во спасение, – произнес Хасан, усмехнувшись.
– Ложь во спасение! А-а! – Мумин даже притопнул в ярости. – Во спасение чье? Свое, шкурное? Да, но и намного больше! Если ты говоришь слова, безумящие людей, побуждающие их убить тебя, – да, губишь себя. Но, сводя с ума людей, – ведь губишь их, злодействуешь стократ горше! Делаешь преступниками, злодеями, отравляешь души и умы, обрекаешь на ад! Огонь и скрежет зубовный! Не допустить этого и есть «такийя», «сокрытие». Знание – оно как солнце. Как огонь, который нельзя взять голыми руками.
– А отчего оно такое, ваше знание? – спросил Хасан.
– Отчего? А каким ему еще быть? Наш мир – слово, произнесенное Всемогущим. Представь, чего может натворить глупец, случайно вызнавший хотя бы частичку творящего слова? Слова, сокрушающего горы и иссушающего реки? Даже и тысячная, стотысячная его часть способна погубить невежду и всех, кто коснется его! Ты посмотри, – многое ли знают о сотворенной Аллахом вселенной те, кто окружает тебя? Что они знают? Как тачать сапоги? Как сложить стену? Эти знания – тоже частички творящего слова, совсем крохотные. А почему не большие?
– Потому что тогда глупцы, наверное, разрушили бы этот мир, – предположил Хасан.
– Именно. И Аллах, в неизъяснимой благости своей и милосердии, не дал в их руки такое оружие. Только тот, кто научился, кто понял, как владеть им, может нести его. И то… лишь в малой степени, обучаясь долго и трудно.
– А откуда оно у вас?
– От того из живущих, кто более всех близок к Аллаху. В чьих жилах течет кровь Пророка, кто был избран нести знание и стоять между Аллахом и людьми на этой земле.
– Имам, да святится имя его, – прошептал благоговейно Абу Наджм.
Хасан молча склонил голову.
В сумраке комнаты повисло молчание, – только потрескивал тихонько, подгорая, ламповый фитиль.
– Хватит на сегодня богословия, – вдруг буркнул Мумин. – Достаточно с тебя знать, что такое «такийя». Надеюсь, ты понял по-настоящему, что это. А сейчас помогите-ка мне.
Он взял лампу со стола. Велел: «За мной идите».
Они прошли сквозь низкую дверь, – Абу Наджму пришлось согнуться чуть не вдвое, – поднялись по короткой лестнице и оказались во дворике, грязном и захламощенном. Посреди его, привязанный к колышку, переминался с ноги на ногу молодой барашек, тыкался мордой в колышек.
– Держи его за передние ноги, – велел Мумин Хасану. – Крепко держи.
Высыпал из мешочка в миску черно-серый порошок, подлил воды, размешал.
1 2 3 4 5 6 7