https://wodolei.ru/catalog/installation/
Марк Александрович Алданов
Могила воина
Марк Алданов
Могила воина
Сказка о мудрости
Seek out – less often sought than found
A soldier's grave, for thee the best,
Then look around and choose thy ground,
And take thy rest.
«Поищи же для себя могилу воина.
Ищут ее реже, чем находят.
Она подобает тебе всего более.
Осмотрись, выбери свое место – и отдохни.»
Предсмертные стихи Байрона.
От Автора
«Пуншевая Водка» и «Могила Воина», разумеется, не исторические романы, а «философские сказки». Не следует ли напомнить, что у этого литературного рода должны быть свои законы?
I
Пещеру приема решено было устроить на этот раз у Флориана. Вначале мастер-месяц, полный, рыхлый, краснолицый брюнет лет сорока, не хотел об этом слышать и даже, по своему обыкновению, вспылил: – «Все имеет границы! Можно пренебрегать уставом, но не до такой степени! Бог знает что вы предлагаете!…» – По уставу, в самом деле требовалось обставлять величайшей тайной собрания карбонариев; устраивать баракку в наиболее людной кофейне Венеции было странно. Однако, хозяин хижины, старый, седой адвокат, славившийся ораторским искусством и мастерством диалектики, спокойно, уверенно, разумно отстаивал свою мысль: – «Ведь в этом-то вся штука: придет ли полиции в голову, что карбонарии собираются у нее под носом, на площади св. Марка!» Мастер-солнце согласился с его доводами и привел еще свой: – «Из-за наших особых условий мы все равно не можем соблюдать букву устава. Как вы знаете, по завету древних угольщиков, идущему от Филиппа Македонского, баракка должна устраиваться в лесу. Где же в Венеции леса?»
Обычно и пещера приема, и рядовые баракки устраивались в уединенной вилле на Лидо. Хозяин хижины еще раз объяснил, что туда Байрон не явится, – он ведь сказал, что в город, пожалуй, приедет, ехать же вечером на остров не согласен: далеко, неудобно, боится простудиться. – «Так что одно из двух: либо мы устроим баракку как всегда, но тогда Байрона не будет. Если же вента считает полезным, чтобы он приехал, то лучше Флориана ничего не придумаешь». Вента приняла во внимание, что управляющий кофейни – старый, испытанный карбонарий третьей степени; и лакей Беппо тоже давно принят и тоже человек вполне надежный. – «Мы снимем две комнаты: в той, что побольше, устроим баракку, в маленькой – камеру размышлений. Управляющий будет всем говорить, что комнаты сданы под обед в честь одного англичанина. Оне часто сдаются под банкеты». – «Хороша будет баракка!» – проворчал мастер-месяц. – «Я все беру на себя. Рано утром мы перенесем к Флориану в корзине чашу забвения, треугольники, подсвечники, одним словом, все, что нужно». – «И пни принесем в корзине?» – «Нет, без пней придется обойтись. Мне поставят кресло, а все остальные будут сидеть на стульях»… «Так я и знал! Но, ведь, стулья у Флориана одинаковые, а вы, быть может, все-таки помните, что для третьей степени требуются пни повыше!…»
Хозяин хижины благодушно улыбался: знал что мастер-месяц, фанатик устава, человек горячий, вспыльчивый, как порох, но золотое сердце, сначала вспыхнет, раскричится, отведет душу, а затем уступит. Мастер-месяц, в самом деле, в конце концов, уступил: «Ну, что ж, может быть, вы и правы. Во всяком случае, приятно будет насмеяться над полицией дорогого Меттерниха»…
Уступил он и по вопросу о церемониале приема. В венту на этот раз принимался приехавший ненадолго в Венецию грек Папаригопулос. Он карбонарием не состоял, но был видным деятелем гетерии филикеров, имел там степень жреца, считался кандидатом в пастухи и привез полномочия от великого мастера элевзиний. Принимать такого человека, как обыкновенного новичка, по обряду первой степени, было признано невозможным. Хозяин хижины предложил смешанный обряд первой и третьей степеней. Устав давал на это право. Мастер-месяц на смешанный обряд согласился, добившись значительных уступок в отношении подробностей. «А то сегодня отказываемся от пней, завтра вы еще прикажете отказаться от сосуда с угольями!…» Вести заседание решено было, как всегда, по-итальянски: не переводить же весь ритуал. Но так как грек по-итальянски почти не понимал, то хозяину хижины разрешено было переводить вопросы на французский язык.
В шесть часов вечера посторонним людям доступ в снятое помещение кофейни был прекращен. Мастер-месяц затворил наглухо двери и, бранясь, сердито расставил на столиках чашу забвения, сосуды с тлеющими угольями, листьями, землей, водой и солью (воду и соль взяли внизу, в кофейне – не приносить же свою воду к Флориану). У короткой стены комнаты поставили стол и три кресла, а вдоль более длинных стен – стулья для карбонариев; для старших справа, для младших слева. Над креслом хозяина хижины повесили крученую нить, трехцветную ленту, дерево с обращенными к небу ветвями. Управляющий беспокойно следил за работой и жалобно просил вбивать как можно меньше гвоздей: «Если б это был мой дом, было бы, разумеется, совершенно другое дело», – говорил он смущенно.
Тем временем в соседней комнате, превращенной в камеру размышлений, мастер-солнце пробовал мешок, который надлежало надеть на голову греку. Мешок был неудобный, дышать было нелегко несмотря на прорезанные большие отверстия для ушей и рта. Папаригопулос имел немалый опыт по таким делам: гетерия филикеров славилась строгостью обрядов. Тем не менее он волновался. По уставу вновь принимаемый не мог знать ничего до присяги, но в частном порядке Папаригопулосу было сообщено, что в баракке будет Байрон. Грек знал, что это очень знаменитый человек, да еще лорд, и боялся осрамиться. Свое вступительное слово он выучил наизусть, однако тревожился: вдруг найдет затмение – все забудет! Или одно и то же место, по игре памяти, повторить во второй раз? Еще больше он опасался вопросов: ответ на неизвестные вопросы приготовить заранее невозможно.
В семь часов хозяин хижины вошел в баракку, осмотрел ее, остался доволен и похвалил: все отлично. Мастер-месяц вспылил: как «все отлично»? пни одинаковой высоты, крученую нить повесили вон куда, ритуал Бог знает какой, ни то, ни се а тут говорят: «все отлично»!..
Стали появляться, с соблюдением всех мер предосторожности, другие карбонарии. Одни старались проскользнуть незаметно; другие, более тонкие, напротив, нисколько не скрывались и шли с видом самым естественным: иду на обед в честь англичанина и знать ничего не знаю. Мастер-месяц требовал у всех пароль и кипятился, когда не сразу вспоминали. «Так нельзя! Такое отношение просто невозможно!» – сердито говорил он.
В ожидании начала баракки карбонарии поболтали о новостях и немного посплетничали. Хозяин хижины, прекрасный рассказчик, смеясь, сообщал подробности своей поездки к Байрону в окрестности города. Всем было известно, что с Байроном в вилле Ла-Мира живет графиня Тереза Гвиччиоли. Карбонарии знали также, что графиня недавно зачислена в сад : равеннская вента основала организацию в которую принимались женщины. Как садовница , графиня Гвиччиоли собственно имела право явиться в баракку вместе с Байроном. Но хозяину хижины очень не хотелось ее звать: венецианские карбонарии сада не имели и женщин пока не принимали. Кроме того он опасался скандала: одна из главных прежних любовниц Байрона грозила при встрече выцарапать графине Гвиччиоли глаза, – еще не хватало бы, чтобы они в этот вечер встретились на площади св. Марка! К счастью, Байрон ни одним словом не упомянул о садовнице, так что приглашать ее не потребовалось.
– Что он в ней нашел? И красивого ничего нет. Ей двадцать лет, – ну если и врет, то двадцать пять, не больше, – а уже толста.
– Ах нет! – вдруг нежно улыбнувшись, сказал мастер-месяц, – прелесть какая женщина! Но как относится к этому почтеннейший граф Гвиччиоли?
– Очень философски: требует от Байрона пять тысяч фунтов.
– Что за подлец! Да, ведь, он сам богат!
– Значит, хочет стать еще богаче.
Из камеры размышлений вышел мастер-солнце, уже все объяснивший Папаригопулосу. Греком интересовались мало: говорили только о Байроне. Хозяин хижины еще рассказал, что сумасшедший поэт привез из Равенны семь слуг, пять карет, девять лошадей обезьяну, собак, и еще каких-то петухов. Встает он в два часа дня, – «когда я приехал, он принимал ванну!» – питается только овощами, чтобы не пополнеть, но за обедом, – «сам рассказывал!» – выпивает две бутылки вина.
– Какого? – с сочувственным любопытством спросил мастер-месяц, знавший толк в вине и в еде.
– Я не спросил. А когда пишет свои стихи хлещет джин с водой. Ему присылают из Лондона, – сказал, смеясь, хозяин хижины.
II
У виллы Ла-Мира мальчишки, поджидавшие выхода хозяев, радостно закричали: «Хромой! Хромой!…» Байрон на лестнице с бешенством поднял хлыст. Лицо его исказилось. Мальчишки разбежались, продолжая орать. В карете графиня Гвиччиоли подавленно молчала: знала, что это у него больное место, но изумлялась, как великий человек может обращать внимание на подобные пустяки: хромота его, которую он научился отлично скрывать особой бегущей походкой, почти незаметна; он и со своим недостатком все же прекрасен, как греческий бог, – в последние месяцы быстро седеет, но от этого, пожалуй, стал еще прекраснее. Ей было известно, что Байрона многие считают сумасшедшим, и она сама порою этому верила; верила и теперь, искоса на него глядя.
Они молчали до самой Фузины. Тянулась скучная Брента, болота с рыжими растениями, чахлые умирающие деревья. Когда сели в гондолу, Байрон как будто успокоился и взял за руку графиню, чтобы оправдать свое долгое молчание. Она обратила его внимание на красоту заката, на розовевшие где-то вдали вершины снеговых гор. Считала себя обязанной говорить с поэтом о поэтических предметах и что-то процитировала на память из «Корсара». Ее английское произношение всегда вызывало у него улыбку. Байрон рассеянно улыбнулся и теперь. Она повторила то же по-итальянски. Он подумал, что это и в подлиннике плохие стихи, а в итальянском переводе просто напыщенный вздор, которым не может искренне восхищаться ни один разумный человек, и что его читатели, не знающие английского языка, сознательно или бессознательно обманывают себя и других.
Высвободив понемногу руну, он изредка – когда это казалось ему необходимым – обменивался замечаниями с Терезой. Заметил, что она – для него и для Венеции – надела стильное платье темно-зеленого бархата, обрадовался, что заметил (иначе вечером были бы попреки и, быть может, слезы), и преувеличенно похвалил, – она вспыхнула от удовольствия. Подумал, что любит ее, но не очень: приблизительно так же, как любил в последние годы других своих любовниц. Сам себя проверил: «Если бы она сейчас в гондоле умерла от разрыва сердца?» – «Было бы крайне неприятно». В этих мыслях тоже было что-то дешевое, – то самое, что он в последнее время видел в своих стихах, – не говоря уже о стихах чужих, – и во всем вообще, и, в частности, в байронизме . Распространившееся по Европе слово это и льстило ему, и было смешно, особенно по несоответствию с его настоящей душевной жизнью. Однако, он подумал, что, вечно создавая невозможные, неправдоподобные человеческие образы, сам стал всерьез немного на них походить. И тут же решил при первом случае сказать печатно, что все эти Корсары и Манфреды, имевшие столь сказочный успех и создавшие ему славу величайшего писателя эпохи, в действительности необычайно способствовали падению в мире литературного вкуса.
Гондола подходила к Сакка-сан-Биаджо. Показалась залитая красным светом Венеция, и в сотый раз он испытал впечатление чуда при виде этого затопленного города, медленно разрушающегося города дворцов и церквей, города с людьми, не научившимися ходить как следует из-за гондол и каналов, города, в котором лодочники с лицами древних патрициев, не думая ни о какой литературе, поют строфы Торквато Тассо. «Ничего прекраснее нет на свете», – сказал он графине, – «хоть все это нажито воровством: они присвоили себе в искусстве чужое – готический, византийский, арабский стили – перемешали на своем солнце и создали изумительнейший город в мире». – «А Venezia si sogna, a Roma si pensa, a Firenze si lavora, a Napoli si vive», «В Венеции мечтают, в Риме думают, во Флоренции работают, в Неаполе живут»
– заметила она. Глупость поговорки его поразила. – «Жаль, что из зверей в Венеции существуют только люди и крысы», – сказал он и устыдился: это было замечание в духе плохого, давнего Байрона, одно из тех изречений, который часто цитировались его поклонниками и врагами, а у него самого вызывали теперь отвращение, – «Вы не находите, что я становлюсь глуп и пошл?» – спросил он Терезу; желал придать вопросу покаянный тон, но вышло опять нехорошо, очень нехорошо. Он взглянул на графиню и увидел, что ей его изречение понравилось, что она вечером непременно это изречение запишет. – «Я не нахожу, Байрон!» – сказала Тереза восторженно. Его раздражало то, что она, ради поэзии и оригинальности, называла его по фамилии, но он почувствовал ее желание перейти в гондольный тон и, взяв ее за руку, заговорил самым байроновским своим, бархатным голосом, так чаровавшим женщин: «Tu sei, е sarai sempre mio primo pensier… Non posso cessare ad amarti che colla vita…».
Он велел гондольеру остановиться у Riva degli Schiavoni, легко выскочил из гондолы, оставил в фельце хлыст и простился с графиней, условившись встретиться с ней в одиннадцатом часу, в снятом им Palazzo Mocenigo. – «Но не ужинайте, ради Бога, Байрон, мы поужинаем одни.» – сказала она. Он кивнул головой и побежал вдоль дворца к площади. Графиня видела, что на Пиаццетте какие-то люди побежали вслед за ним. «Тотчас узнали! Может быть и ждали здесь, чтобы на него посмотреть!» – с гордостью подумала она. На берегу тоже собралось несколько человек. Они с любопытством глядели на отходившую гондолу. Одна дама с раздражением что-то говорила другой. Тереза Гвиччиоли поняла, что говорят об ее наружности, о наружности любовницы лорда Байрона . Через много лет маркиз де Буасси, второй муж Терезы Гвиччиоли, так знакомил с ней людей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20