сантехника в кредит в москве
Через минуту они стояли рядом, Муханов и фельдшерица, и Муханов говорил и размахивал руками, а она уже смеялась, закидывая голову, милая простушка.
Санька двинулся к ним. Муханов нес обычную тарабарщину незатейливого уличного знакомства, но столько было неудержимой силы в этой тарабарщине, что фельдшерица смотрела на Муханова с нескрываемым изумлением и все смеялась, смеялась.
Вблизи девчонка оказалась и вовсе простой, так – молодость, зубы, глаза и этот плащик: наверняка окончила медицинское училище в какой-нибудь Кондопоге или Сызрани, и только один бог да Министерство здравоохранения знают, каким ветром занесло ее в это гиблое место, дикое село, что построили плотники с длинными топорами. Санька вспомнил, как покоряли они с братом Семой надменных столичных красавиц, и попытался влезть в разговор. Но ни черта у него не получалось. Мухановский поток красноречия все нарастал, и фельдшерица даже вроде так и не посмотрела на Саньку. И в то же время сам Мухаов как-то неуловимо, – черт его знает, как это у него получалось, раз он стоял на месте и говорил, – но все оттеснял и оттеснял Саньку, и Санька очутился уже метрах в пяти, и ему ничего не оставалось, как брякнуть помимо воли:
– Ладно. Пойду посмотрю деревню.
Даже жест такой сделал, как бывало: сигарета между пальцами, небрежный взмах «пойду прошвырнусь», и, уже удаляясь, даже сказал самому себе, как тоже бывало в случае неудач в той жизни: «Ничего особенного. Мухановский товар». И даже убедил себя в этом. В общем позор был полный, в полном законченном варианте.
Санька шел по поселку, месил сапогами черный торф, пока не увидел вывеску «Магазин». «Зайду», – решил он.
Магазин был пуст. В неправдоподобной тишине смотрели на Саньку ряды консервных банок, тюки и кипы какого-то текстильного барахла на полках. Две запыленные витрины с галантереей мерцали мутно и пыльно.
«Как во сне», – подумал Санька. В это время тихо, так же, как во сне, заскрипела где-то дверца, и оттуда выплыла, не вошла, а выплыла бесшумно женщина в домашнем цветастом халате, в дебелой упругости сорока своих лет, – продавщица.
– Ха, москвич! – сказала она.
– Во! – удивился Санька. – По портрету? Как артиста?
– Все знаем, – загадочно сказала продавщица, бесцеремонно разглядывая Саньку. – Домов-то двадцать. Людей меньше. А рыжий где?
– Любовь нашел, – отшутился Санька. – Рыжие сразу находят.
– Людка, – утвердила продавщица. – А ты ничего, красивый. Правильно говорили.
– Если бы десять минут назад мне это сказали, – снова пошутил Санька.
– Людка! – опять утвердила продавщица. – Не на ту, голубчики, напали.
Она все разглядывала и разглядывала Саньку, потом вдруг сказала:
– Заходи!
Санька нырнул под прилавок, двинулся за могучей цветастой спиной и очутился в дощатой комнатушке: фактуры наколоты на гвоздиках, счеты, стол, скамейка с одной стороны, дощатый же топчан – с другой, В углу – печь.
– Подожди, – сказала продавщица и, загораживая спиной стол, стала убирать в сумочку что-то. Санька краем глаза заметил какие-то фотографии с оборванными углами, письма, тесемки, обрывки.
– Садись, – сказала наконец продавщица и сама тяжело опустилась на топчан, а ридикюльчик свой положила за спину и так прижала его к стенке, как будто Санька мог выдернуть его, заглянуть внутрь подержанной клеенки, украсть тайну. Санька сел на скамейку. Продавщица все разглядывала его, и сам он смотрел: твердое, чуть обрюзгшее, красивое лицо, и мрачная сила была в глазах.
«Господи! – подумал Санька. – Да она же пьяна».
– Верно, – сказала продавщица, будто читала его мысли. – Выпила. Надо было. Ты пьешь?
– Еще как, – сказал Санька.
– Привираешь, – сказала продавщица. – Достань за занавеской. Спирт там, вода и прочее. Быстро.
Они выпили по стакану разведенного спирта. Санька начал хмелеть, но продавщица все оставалась такой же – красивый, подержанный временем монумент в цветастом халате.
– Меня Зина зовут, – сказала она. – За глаза Зинкой. Рыжий придет?
Санька пожал плечами.
– Зачем? – спросила Зина. – Зачем вы, молоденькие, здесь? Люда эта приехала. Хорошая девочка. Вы двое. Сюда убегают. В ваши годы зачем убегать?
– Мы не убежали, – сказал Санька. – Мы прибежали.
Но цыганские продавщицыны глаза смотрели на Саньку с гипнотизирующей проницательной силой. Она покачала головой.
– Деньги! – сказала она. – Совесть потерять прибежали. Налей!
Они выпили снова, и Зинка сказала:
– На моей работе, да с этими чукчами я могу миллионером быть. Травяной, доверчивый народ. Но нет у меня ничего, кроме моей зарплаты… – Она недоговорила, а так еще плотнее прижала к стене свою заветную обшарпанную сумочку с неизвестными в ней секретами. – Вот за что меня уважают, хотя и зовут за спиной Зинкой.
Санька чувствовал, что он шалеет от спирта и немигающего Зинкиного взгляда. «Этот невероятный мухановский финт с фельдшерицей. Зинка здесь почему? Убежала от суда, как я?» А Зинка зловеще подняла палец:
– Помни! Народу здесь мало. Разные есть. Умные есть, глупые, посреднике. Но сволочей нет. Сволочи здесь не жить – ничего здесь не скроешь. Все на виду. Так и рыжему передай… Теперь уходи, москвич.
Санька снова шел по торфяной безлюдной улице, голова кружилась. Улица все так же была безлюдна. Белые кубики домов стояли по сторонам, и внимательные их окна смотрели на улицу и на Саньку.
23
Людвиг.
Он зашел к ним вечером при костюме и с коньяком. Фигура дышала торжественной учтивостью. Торжественнее всего был костюм – изделие стародавних лет с ватными плечами и широченными брюками, но, черт возьми, это был великолепный костюм, и сам Людвиг, французского облика человек, был великолепен.
– Вот, – сказал Людвиг. – Я зашел… Лимона, к сожалению, нет. Здесь коньяк принято пить под шпроты.
– Пойдет, – рассеянно сказал Муханов. – Какие там лимоны.
Людвиг сходил в свою комнату и принес три кристально чистых стакана.
– Я вымыл их с содой, – сказал он, – коньяк любит очень чистую посуду.
– А, чего там, – снова откликнулся Муханов. – Какая посуда.
Чопорная костюмная Людвигова церемонность придала тон их первому вечеру в этом поселке. Сдержанная беседа взрослых людей. Санька, еще не опомнившийся от продавщицыного спирта, изо всех сил старался не быть пьяным, и даже Муханов, весь какой-то взъерошенный, весь внутри себя, держался.
– Вы из Прибалтики, да? – спросил он. – А сюда как?
– Вам не понять, – строго ответил Людвиг. – Вам ничего, ребята, не понять.
– Мы что, чурки? – обиделся Муханов.
– Не те слова. Не то, – покачал головой Людвиг. – Человека можно обстрогать до чурки. Но обычно человек – больше.
Людвиг достал коробку «Казбека», с легким таким поклоном предложил Муханову и Саньке.
«Сейчас, – думал Санька, хмелея от папиросы еще больше. – Сейчас мы о тебе все узнаем, старина де Голль».
– Мне было 22 года, и у меня был свой пароход, – сказал Людвиг. – Достался от отца. Маленький старый пароход, но в то время это значило много. Вот. – Он достал бумажник и вынул оттуда желтую, твердого картона фотографию. Причал, борт судна с какими-то разводами, и на фоне борта высокий светловолосый парень с победными глазами, в морской фуражке. – Когда перед войной советские войска занимали Латвию, мне предложили огромные деньги за рейс в Гамбург. Я согласился. Я был отчаянным, молодой человек. Я твердо хотел быть хозяином, организовать свою «Кунард Лайн». На всех океанах мои пароходы. Нас несколько раз обстреливали, но пассажиры, которые дали большие деньги, говорили: «Гамбург», и я шел.
В Гамбурге у меня пароход отняли. Я обиделся на немцев и перешел границу Франции. Потом попал в Африку. Воевал с Роммелем, был в иностранном легионе. У меня французские ордена, звание. Говорят, помогало, что походил на одного их генерала. Нет, просто я верил в свою звезду и ни черта не боялся.
После войны я вернулся, хотел забрать родных и жить во Франции. Их никого не было, немцы убили всех, узнав, что я воюю с их Роммелем. И вот тогда я понял, чем была эта война. В Африке были игрушки. Я попросил советское подданство. Мне его дали. Смутное было время – одни латыши стреляли в других по лесам. Раньше их убивали немцы, теперь они – друг друга. Я боялся, что меня арестуют: бывший капиталист, помог бежать сотне других, приехал из империалистической державы. Я не мог видеть, как латыши убивают друг друга.
Я пошел в ЧК и сказал: знаете, я не шпион и не враг. Но я не хочу, чтобы меня ссылали. Давайте, я сам поеду туда, куда ссылают, – мне все равно, куда ехать. Мне сказали: «Езжай. Езжай куда хочешь. Ну, сказали, езжай на Север».
Я поехал на Север, потом попал сюда. И, знаете, я часто думаю: вместо Гамбурга мне надо было сразу ехать сюда.
В этом нет странного, ребята. Я не совсем маленький человек. Море, Африку, почет, деньги и смерть я трогал своими руками. Но вот на старости лет из всех нужных дел я могу вспомнить только одно: хлеб, который я пек здесь людям. У любого, большого и малого, корабля есть своя гавань. Моя гавань была здесь, а я не знал этого ни в Гамбурге, ни во Франции, ни в Алжире…
Людвиг замолчал, потом спокойным таким жестом вынул из нагрудного кармана аккуратнейший платок и спокойно же приложил к уголкам глаз.
– Я пьян, – сказал он. – Пьяные часто плачут. Наверное, я видел в своей жизни сотни плачущих пьяных мужчин.
– Вот, Саня, – сказал с мечтой Муханов. – Свой пароход, вроде мотоцикла. Африка. Французские ордена. А мы живем с тобой, как утки в осоке. Только осоку и видим.
«Кошмар, – чуть покачиваясь на стуле, думал Санька. – Да тут зоосад какой-то. Одни сбегают, другие прибегают, третьих присылают. Иллюзион».
В это время стукнула дверь, и, как глас судьбы, как трезвое воспоминание о жизни в этом сумасшедшем дне, вошел председатель Гаврилов.
Прищуренным якутским взглядом он окинул стол и сказал зловеще:
– Уже! Успели! Шустрые вы, ребята.
– Да, – радушно улыбнулся Людвиг. – Я знакомился с этими хорошими молодыми людьми.
– Знакомились мы, – юродивым тоном промямлил Муханов.
И пьяный Санька по этому тону, по мухановскому голосу понял, что сегодня что-то стряслось, ликует сегодня Колька Муханов. Так бывало на Кертунге после дня хорошей работы, когда Пустые гвозди давал план и они вышибали не только норму, но и прогрессивку, и жизнь становилась яснее. В такие дни Саньке после возни с воротком и ломиком хотелось одного: поесть тушенки и залечь на нары, а в Муханова как бес вселялся, он начинал прикидываться дурачком, по очереди заводить всех ребят из балка.
Гаврилов потряс пустую бутылку:
– Еще есть?
– Есть, – ответил Людвиг. – Имеем в запасе еще одну.
– Тащи.
– Да, – снова смиренно сказал Муханов. – Будем знакомиться еще.
Гаврилов ничего не ответил на мухановское нахальство, налил полный стакан. Выпил и заблестел узкими глазками.
– Вы, ребята, умные, или живете, как грибы под деревом, просто так?
– Да ведь как сказать, – не сказал, а пропел Муханов. – У нас в Муроме говорят: «Гриб – он ежели, то тоже…»
– Врешь, – перебил его Гаврилов. – Эту поговорку ты сейчас сам выдумал. Дело так. Деньги сейчас вам платить буду я. Должен я знать – кому плачу?
Коньяк совсем сильно ударил Саньке в голову, и в этой странной обстановке, в странных каких-то местах, в круглом каком-то дурацком доме он чувствовал себя хитрым-прехитрым зверем, мудрым таким змием, который знает и понимает все.
– Может быть, лучше сказать за что и сколько? – многозначительно сказал он.
– Нет! – отмахнулся Гаврилов. – Не так давно прислали мне ветврача. Институт. Высший специалист. Я в слезы. От радости. Давай, говорю, лечи оленей, учи моих пастухов по науке. Они темные люди и оленей, говорю, пасут, как их в каменном веке пасли. «Я оленей в глаза не видал, – отвечает мне высший специалист. – Может, маленьким в зоопарке видел. Не помню. Я коневод. Здесь что, лошадей нету?» – «Нету, говорю, езжай обратно». И заплатил я ему за дорогу туда-сюда от Мелитополя и еще месячный оклад.
– Повезло специалисту, – ухмыльнулся Муханов.
– Глупый ты, – сказал Гаврилов. – У меня в стадах 12 тыщ голов оленей. И пасут их эти самые темные, темные старики. Живут в ярангах, как миллион лет назад, и зарабатывают деньги, каких вы в глаза не видали.
– Это так, это так, – согласно кивал головой Людвиг.
– За что старикам такая везуха? – спросил Муханов.
– Потому что люди эти имеют страшную привычку и специальный ум, – грозно сказал Гаврилов.
– Что лошадь, что олень, все равно – копыта.
– Ты первый это сказал? Побольше тебя орлы от меня отмахивались такими словами. Что олень ягель ест – тоже, конечно, знаешь? А что олень летом ест одно, зимой другое, весной третье – тебе неизвестно, как тому зоотехнику и многим орлам. Так? И что олень самый капризный на свете зверь, тоже не знаешь? Выжил там, где мамонты передохли, и погибает от пустой царапины. Десять лет надо изучать этих оленей, чтобы сказать: ничего я в них не понимаю.
– На здоровье. Кто мешает, – ехидно прищурился Колька.
– Олень мешает, – яростно ответил Гаврилов. – Он, понимаешь, возле теплой избы не стоит, ему ходить надо. И не нашлось пока ни головы, ни рук, которые бы сделали так, чтобы люди, которые за оленем ходят, которые желают его изучать, жили как люди, а не в каменном веке. Многие грибы хотели получать Пастуховы деньги. И бежали оттуда. И понимаю я их без осуждения. Зима. Полярная ночь. Жилье – полог. Спать в этом пологе с непривычки – умрешь от духоты. Утром полог разбирают, и ты в темной ночи круглый день на снегу. Пастух – сутки в снегу. Еда – голое мясо. Топливо – прутик. На прутаке кашу не сваришь, тортов не напечешь. Работа – сплошная загадка. Вот за что получает свои тыщи пастух-старик, темный академик. И тыщи эти ему ни к чему. На «Волге» в тундре гонять негде, телевизор в нарте не повезешь. Умрут старики, кто будет знать оленя?
– Да, да. Кто? – горестно подтверждал Людвиг.
– Приедет школьник из интерната. Десять классов. Я, говорит, в пастухи не хочу. Хочу получать образование и ходить в кино по асфальту. Что я могу сделать? Имею я право этого парня гнать в каменный век?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Санька двинулся к ним. Муханов нес обычную тарабарщину незатейливого уличного знакомства, но столько было неудержимой силы в этой тарабарщине, что фельдшерица смотрела на Муханова с нескрываемым изумлением и все смеялась, смеялась.
Вблизи девчонка оказалась и вовсе простой, так – молодость, зубы, глаза и этот плащик: наверняка окончила медицинское училище в какой-нибудь Кондопоге или Сызрани, и только один бог да Министерство здравоохранения знают, каким ветром занесло ее в это гиблое место, дикое село, что построили плотники с длинными топорами. Санька вспомнил, как покоряли они с братом Семой надменных столичных красавиц, и попытался влезть в разговор. Но ни черта у него не получалось. Мухановский поток красноречия все нарастал, и фельдшерица даже вроде так и не посмотрела на Саньку. И в то же время сам Мухаов как-то неуловимо, – черт его знает, как это у него получалось, раз он стоял на месте и говорил, – но все оттеснял и оттеснял Саньку, и Санька очутился уже метрах в пяти, и ему ничего не оставалось, как брякнуть помимо воли:
– Ладно. Пойду посмотрю деревню.
Даже жест такой сделал, как бывало: сигарета между пальцами, небрежный взмах «пойду прошвырнусь», и, уже удаляясь, даже сказал самому себе, как тоже бывало в случае неудач в той жизни: «Ничего особенного. Мухановский товар». И даже убедил себя в этом. В общем позор был полный, в полном законченном варианте.
Санька шел по поселку, месил сапогами черный торф, пока не увидел вывеску «Магазин». «Зайду», – решил он.
Магазин был пуст. В неправдоподобной тишине смотрели на Саньку ряды консервных банок, тюки и кипы какого-то текстильного барахла на полках. Две запыленные витрины с галантереей мерцали мутно и пыльно.
«Как во сне», – подумал Санька. В это время тихо, так же, как во сне, заскрипела где-то дверца, и оттуда выплыла, не вошла, а выплыла бесшумно женщина в домашнем цветастом халате, в дебелой упругости сорока своих лет, – продавщица.
– Ха, москвич! – сказала она.
– Во! – удивился Санька. – По портрету? Как артиста?
– Все знаем, – загадочно сказала продавщица, бесцеремонно разглядывая Саньку. – Домов-то двадцать. Людей меньше. А рыжий где?
– Любовь нашел, – отшутился Санька. – Рыжие сразу находят.
– Людка, – утвердила продавщица. – А ты ничего, красивый. Правильно говорили.
– Если бы десять минут назад мне это сказали, – снова пошутил Санька.
– Людка! – опять утвердила продавщица. – Не на ту, голубчики, напали.
Она все разглядывала и разглядывала Саньку, потом вдруг сказала:
– Заходи!
Санька нырнул под прилавок, двинулся за могучей цветастой спиной и очутился в дощатой комнатушке: фактуры наколоты на гвоздиках, счеты, стол, скамейка с одной стороны, дощатый же топчан – с другой, В углу – печь.
– Подожди, – сказала продавщица и, загораживая спиной стол, стала убирать в сумочку что-то. Санька краем глаза заметил какие-то фотографии с оборванными углами, письма, тесемки, обрывки.
– Садись, – сказала наконец продавщица и сама тяжело опустилась на топчан, а ридикюльчик свой положила за спину и так прижала его к стенке, как будто Санька мог выдернуть его, заглянуть внутрь подержанной клеенки, украсть тайну. Санька сел на скамейку. Продавщица все разглядывала его, и сам он смотрел: твердое, чуть обрюзгшее, красивое лицо, и мрачная сила была в глазах.
«Господи! – подумал Санька. – Да она же пьяна».
– Верно, – сказала продавщица, будто читала его мысли. – Выпила. Надо было. Ты пьешь?
– Еще как, – сказал Санька.
– Привираешь, – сказала продавщица. – Достань за занавеской. Спирт там, вода и прочее. Быстро.
Они выпили по стакану разведенного спирта. Санька начал хмелеть, но продавщица все оставалась такой же – красивый, подержанный временем монумент в цветастом халате.
– Меня Зина зовут, – сказала она. – За глаза Зинкой. Рыжий придет?
Санька пожал плечами.
– Зачем? – спросила Зина. – Зачем вы, молоденькие, здесь? Люда эта приехала. Хорошая девочка. Вы двое. Сюда убегают. В ваши годы зачем убегать?
– Мы не убежали, – сказал Санька. – Мы прибежали.
Но цыганские продавщицыны глаза смотрели на Саньку с гипнотизирующей проницательной силой. Она покачала головой.
– Деньги! – сказала она. – Совесть потерять прибежали. Налей!
Они выпили снова, и Зинка сказала:
– На моей работе, да с этими чукчами я могу миллионером быть. Травяной, доверчивый народ. Но нет у меня ничего, кроме моей зарплаты… – Она недоговорила, а так еще плотнее прижала к стене свою заветную обшарпанную сумочку с неизвестными в ней секретами. – Вот за что меня уважают, хотя и зовут за спиной Зинкой.
Санька чувствовал, что он шалеет от спирта и немигающего Зинкиного взгляда. «Этот невероятный мухановский финт с фельдшерицей. Зинка здесь почему? Убежала от суда, как я?» А Зинка зловеще подняла палец:
– Помни! Народу здесь мало. Разные есть. Умные есть, глупые, посреднике. Но сволочей нет. Сволочи здесь не жить – ничего здесь не скроешь. Все на виду. Так и рыжему передай… Теперь уходи, москвич.
Санька снова шел по торфяной безлюдной улице, голова кружилась. Улица все так же была безлюдна. Белые кубики домов стояли по сторонам, и внимательные их окна смотрели на улицу и на Саньку.
23
Людвиг.
Он зашел к ним вечером при костюме и с коньяком. Фигура дышала торжественной учтивостью. Торжественнее всего был костюм – изделие стародавних лет с ватными плечами и широченными брюками, но, черт возьми, это был великолепный костюм, и сам Людвиг, французского облика человек, был великолепен.
– Вот, – сказал Людвиг. – Я зашел… Лимона, к сожалению, нет. Здесь коньяк принято пить под шпроты.
– Пойдет, – рассеянно сказал Муханов. – Какие там лимоны.
Людвиг сходил в свою комнату и принес три кристально чистых стакана.
– Я вымыл их с содой, – сказал он, – коньяк любит очень чистую посуду.
– А, чего там, – снова откликнулся Муханов. – Какая посуда.
Чопорная костюмная Людвигова церемонность придала тон их первому вечеру в этом поселке. Сдержанная беседа взрослых людей. Санька, еще не опомнившийся от продавщицыного спирта, изо всех сил старался не быть пьяным, и даже Муханов, весь какой-то взъерошенный, весь внутри себя, держался.
– Вы из Прибалтики, да? – спросил он. – А сюда как?
– Вам не понять, – строго ответил Людвиг. – Вам ничего, ребята, не понять.
– Мы что, чурки? – обиделся Муханов.
– Не те слова. Не то, – покачал головой Людвиг. – Человека можно обстрогать до чурки. Но обычно человек – больше.
Людвиг достал коробку «Казбека», с легким таким поклоном предложил Муханову и Саньке.
«Сейчас, – думал Санька, хмелея от папиросы еще больше. – Сейчас мы о тебе все узнаем, старина де Голль».
– Мне было 22 года, и у меня был свой пароход, – сказал Людвиг. – Достался от отца. Маленький старый пароход, но в то время это значило много. Вот. – Он достал бумажник и вынул оттуда желтую, твердого картона фотографию. Причал, борт судна с какими-то разводами, и на фоне борта высокий светловолосый парень с победными глазами, в морской фуражке. – Когда перед войной советские войска занимали Латвию, мне предложили огромные деньги за рейс в Гамбург. Я согласился. Я был отчаянным, молодой человек. Я твердо хотел быть хозяином, организовать свою «Кунард Лайн». На всех океанах мои пароходы. Нас несколько раз обстреливали, но пассажиры, которые дали большие деньги, говорили: «Гамбург», и я шел.
В Гамбурге у меня пароход отняли. Я обиделся на немцев и перешел границу Франции. Потом попал в Африку. Воевал с Роммелем, был в иностранном легионе. У меня французские ордена, звание. Говорят, помогало, что походил на одного их генерала. Нет, просто я верил в свою звезду и ни черта не боялся.
После войны я вернулся, хотел забрать родных и жить во Франции. Их никого не было, немцы убили всех, узнав, что я воюю с их Роммелем. И вот тогда я понял, чем была эта война. В Африке были игрушки. Я попросил советское подданство. Мне его дали. Смутное было время – одни латыши стреляли в других по лесам. Раньше их убивали немцы, теперь они – друг друга. Я боялся, что меня арестуют: бывший капиталист, помог бежать сотне других, приехал из империалистической державы. Я не мог видеть, как латыши убивают друг друга.
Я пошел в ЧК и сказал: знаете, я не шпион и не враг. Но я не хочу, чтобы меня ссылали. Давайте, я сам поеду туда, куда ссылают, – мне все равно, куда ехать. Мне сказали: «Езжай. Езжай куда хочешь. Ну, сказали, езжай на Север».
Я поехал на Север, потом попал сюда. И, знаете, я часто думаю: вместо Гамбурга мне надо было сразу ехать сюда.
В этом нет странного, ребята. Я не совсем маленький человек. Море, Африку, почет, деньги и смерть я трогал своими руками. Но вот на старости лет из всех нужных дел я могу вспомнить только одно: хлеб, который я пек здесь людям. У любого, большого и малого, корабля есть своя гавань. Моя гавань была здесь, а я не знал этого ни в Гамбурге, ни во Франции, ни в Алжире…
Людвиг замолчал, потом спокойным таким жестом вынул из нагрудного кармана аккуратнейший платок и спокойно же приложил к уголкам глаз.
– Я пьян, – сказал он. – Пьяные часто плачут. Наверное, я видел в своей жизни сотни плачущих пьяных мужчин.
– Вот, Саня, – сказал с мечтой Муханов. – Свой пароход, вроде мотоцикла. Африка. Французские ордена. А мы живем с тобой, как утки в осоке. Только осоку и видим.
«Кошмар, – чуть покачиваясь на стуле, думал Санька. – Да тут зоосад какой-то. Одни сбегают, другие прибегают, третьих присылают. Иллюзион».
В это время стукнула дверь, и, как глас судьбы, как трезвое воспоминание о жизни в этом сумасшедшем дне, вошел председатель Гаврилов.
Прищуренным якутским взглядом он окинул стол и сказал зловеще:
– Уже! Успели! Шустрые вы, ребята.
– Да, – радушно улыбнулся Людвиг. – Я знакомился с этими хорошими молодыми людьми.
– Знакомились мы, – юродивым тоном промямлил Муханов.
И пьяный Санька по этому тону, по мухановскому голосу понял, что сегодня что-то стряслось, ликует сегодня Колька Муханов. Так бывало на Кертунге после дня хорошей работы, когда Пустые гвозди давал план и они вышибали не только норму, но и прогрессивку, и жизнь становилась яснее. В такие дни Саньке после возни с воротком и ломиком хотелось одного: поесть тушенки и залечь на нары, а в Муханова как бес вселялся, он начинал прикидываться дурачком, по очереди заводить всех ребят из балка.
Гаврилов потряс пустую бутылку:
– Еще есть?
– Есть, – ответил Людвиг. – Имеем в запасе еще одну.
– Тащи.
– Да, – снова смиренно сказал Муханов. – Будем знакомиться еще.
Гаврилов ничего не ответил на мухановское нахальство, налил полный стакан. Выпил и заблестел узкими глазками.
– Вы, ребята, умные, или живете, как грибы под деревом, просто так?
– Да ведь как сказать, – не сказал, а пропел Муханов. – У нас в Муроме говорят: «Гриб – он ежели, то тоже…»
– Врешь, – перебил его Гаврилов. – Эту поговорку ты сейчас сам выдумал. Дело так. Деньги сейчас вам платить буду я. Должен я знать – кому плачу?
Коньяк совсем сильно ударил Саньке в голову, и в этой странной обстановке, в странных каких-то местах, в круглом каком-то дурацком доме он чувствовал себя хитрым-прехитрым зверем, мудрым таким змием, который знает и понимает все.
– Может быть, лучше сказать за что и сколько? – многозначительно сказал он.
– Нет! – отмахнулся Гаврилов. – Не так давно прислали мне ветврача. Институт. Высший специалист. Я в слезы. От радости. Давай, говорю, лечи оленей, учи моих пастухов по науке. Они темные люди и оленей, говорю, пасут, как их в каменном веке пасли. «Я оленей в глаза не видал, – отвечает мне высший специалист. – Может, маленьким в зоопарке видел. Не помню. Я коневод. Здесь что, лошадей нету?» – «Нету, говорю, езжай обратно». И заплатил я ему за дорогу туда-сюда от Мелитополя и еще месячный оклад.
– Повезло специалисту, – ухмыльнулся Муханов.
– Глупый ты, – сказал Гаврилов. – У меня в стадах 12 тыщ голов оленей. И пасут их эти самые темные, темные старики. Живут в ярангах, как миллион лет назад, и зарабатывают деньги, каких вы в глаза не видали.
– Это так, это так, – согласно кивал головой Людвиг.
– За что старикам такая везуха? – спросил Муханов.
– Потому что люди эти имеют страшную привычку и специальный ум, – грозно сказал Гаврилов.
– Что лошадь, что олень, все равно – копыта.
– Ты первый это сказал? Побольше тебя орлы от меня отмахивались такими словами. Что олень ягель ест – тоже, конечно, знаешь? А что олень летом ест одно, зимой другое, весной третье – тебе неизвестно, как тому зоотехнику и многим орлам. Так? И что олень самый капризный на свете зверь, тоже не знаешь? Выжил там, где мамонты передохли, и погибает от пустой царапины. Десять лет надо изучать этих оленей, чтобы сказать: ничего я в них не понимаю.
– На здоровье. Кто мешает, – ехидно прищурился Колька.
– Олень мешает, – яростно ответил Гаврилов. – Он, понимаешь, возле теплой избы не стоит, ему ходить надо. И не нашлось пока ни головы, ни рук, которые бы сделали так, чтобы люди, которые за оленем ходят, которые желают его изучать, жили как люди, а не в каменном веке. Многие грибы хотели получать Пастуховы деньги. И бежали оттуда. И понимаю я их без осуждения. Зима. Полярная ночь. Жилье – полог. Спать в этом пологе с непривычки – умрешь от духоты. Утром полог разбирают, и ты в темной ночи круглый день на снегу. Пастух – сутки в снегу. Еда – голое мясо. Топливо – прутик. На прутаке кашу не сваришь, тортов не напечешь. Работа – сплошная загадка. Вот за что получает свои тыщи пастух-старик, темный академик. И тыщи эти ему ни к чему. На «Волге» в тундре гонять негде, телевизор в нарте не повезешь. Умрут старики, кто будет знать оленя?
– Да, да. Кто? – горестно подтверждал Людвиг.
– Приедет школьник из интерната. Десять классов. Я, говорит, в пастухи не хочу. Хочу получать образование и ходить в кино по асфальту. Что я могу сделать? Имею я право этого парня гнать в каменный век?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11