https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но в сущности ничего этого не было: старуха принадлежала просто-напросто к тем жалким побирушкам без семьи, роду и племени, которые таскаются из села в село, из деревни в деревню и кормятся мирским подаянием, или, как выражаются в простонародье, «грызут окна».
– Здорово, Архаровна, – произнес Антон, видимо недовольный присутствием гостьи.
– Здравствуй, кормилец ты мой, – отвечала, вздыхая, старуха и тотчас же наклонила голову и явила во всей своей наружности признаки величайшей немощи и скорби.
– Что те давно не видать в нашей стороне, – заметил мужик с явной иронией, – мы уж думали, ты и вовсе не пожалуешь…
– Асинька?…
– Аль оглохла, старая?
– Не слышу, кормилец…
– Что те давно не видать? – крикнул Антон.
– Пришла по хлебушко, родимый ты мой, – простонала она жалобно, – не дадут ли на старость люди добрые…
– Да, что говорить, – продолжал мужик, пристально на нее глядя, – что говорить, хлебца-то небось и всякому хочется… иной вот и не так чтобы больно нуждается, а глядишь, туда же канючит, словно и взаправду с голоду…
– С голоду, касатик, о-ох! с голоду, – отвечала она, принимая последнее слово как исключительно до нее относящееся. – На старости лет куды те горько, и помереть так негде…
– И-их, бабка, кажись, уж ты много больно берешь бедности на свою душу, – вымолвил с досадою хозяин, – ишь вон сказывают, будто ты даром что ходишь в оборвышах да христарадничаешь, а богаче любого из нашего брата… нагдысь орешкинские ребята говорили, у тебя, вишь, и залежные денежки водятся… правда, что ли?…
Он недоверчиво посмотрел ей в лицо.
– Ась?… не слышу, родимый, – произнесла недвижно старуха.
– Да полно, так ли? погоди, дай-ка разуться, авось тогда услышишь.
Сказав это, Антон подошел к печке и стал раздеваться. Слова его, казалось, однако, произвели на глухую старушонку не совсем обыкновенное действие; лицо ее как бы внезапно оживилось, глаза, которые держала она постоянно опущенными, быстро поднялись и окинули избу. Хозяин подошел к ней и сел на лавочку; лицо Архаровны выражало по-прежнему скорбь и уныние.
– Что ты баял, кормилец?
Антон повторил побирушке слухи, носившиеся о ней на деревне.
– И-и-и! – проговорила она, качая седою головою, невесть чего не скажут злые люди, на злую речь слово купится…
– А что им, прибыль, что ли, какая?… ишь ты сколько лет слоняешься по белу свету да окна грызешь! куды девать деньги, – вестимо, хоронишь про черный день…
– В чужой руке ломоть велик, касатик, ину пору и хлебушка нетути, не токма что денег, по миру пойдешь, тестом возьмешь… ох-хо-хо!…
– Ладно, толкуй, – отвечал, смягчаясь, Антон, – ну, да что тут, я только так к слову молвил; если и водятся деньжонки, так известно, кому до того дело… Варвара! чего нахохлилась? собери обед, смерть есть хоцца, да, чай, и ребята проголодались.
Это обращалось к хозяйке дома, невзрачной бабенке, молчаливо сидевшей в углу на скамейке поодаль от старухи. Она не принимала до сих пор никакого участия в разговоре и только изредка поглядывала на мужа. Услыша слова его, она повернула к нему изнуренное, бледное лицо свое, вздохнула и сказала:
– Чего я тебе дам, Антонушка… ох, ничего-то у нас нету…
– Кажись, намедни лучку осталось?
– Нет, не осталось – нагдысь ребята весь поели… – И она снова вздохнула.
– Ну, давай хлеба, кваску… да полно тебе день-деньской хохлиться-то… инда тоска берет, на тебя глядя.
Варвара поднялась, сняла с полки чашку, нацедила в кувшинчик кваску, потом вынула из столового ящика остаток ржаного каравая, искалеченную солоницу, нож и молча уставила все это перед мужем. После чего она тотчас же уселась на прежнее свое место, скрестила руки и стала смотреть на него с каким-то притуплённым вниманием.
– Эй, ребятишки! – крикнул Антон, – вы и взаправду завалились на печку, – ступайте сюда… а у меня тюря-то славная какая… э! постойте-ка, вот я ее всю съем… слезайте скорее с печки… Ну, а ты, бабка, что ж, – продолжал он голосом, в котором не заметно уже было и тени досады, – аль с хозяйкой надломила хлебушка? – чего отнекиваешься, режь да ешь, коли под-кладывают, бери ложку – садись, – человек из еды живет, что съешь, то и поживешь.
– Спасибо, отец родной, и то хозяюшка твоя накормила, дай ей господь бог много лет здравствовать…
В это время Аксюшка подбежала к дяде, всползла к нему на колени и обняла смуглую его шею тоненькими своими ручонками.
– Эка девчонка-то у меня баловливая какая, бабушка, – вымолвил мужик, целуя ребенка. – Эка озор-ливая девчонка-то, – продолжал он, гладя ее по головке. – Садь-ка ты сюда, плут-девка, сядь-ка поближе к своему дядьке-то да поешь… ну, а Ванюшка где?…
– А он, дядя Антон, на улицу ушел к ребятам.
– Ишь, пострел какой, прости господи, только и норовит, как бы ему из дому прочь; погоди, Аксюшка, дай ему вернуться, вот мы ему с тобой шею-то накостыляем… Слышь, бабка, озорник-ат мой от дому все отбивается.
– А господь с ним, не замай его, – молвила Архаровна, – пущай его балует, пока невеличек…
– Какой невеличек!… поглядела бы ты на него: парнишка куды на смысле, такой-то шустрый, резвый, все разумеет, даром от земли не видать; да я ведь посмеялся, я не потачлив, что греха таить, а бить не бью., оба они дороги мне больно, бабка, даром не родные, во как, – продолжал он, лаская Аксюшку – во! не будь их, так, кажись, и мне и хозяйке моей скорее бы жизнь опостыла; с ними все как бы маленечко повеселее, право-ну!
– Вестимо, они теперь махочки, смыслу нет, а как подрастут, так тебе же спасибо скажут, родимый, за добро твое…
– Э! бабка, было бы им ладно, а там что останется от моей бедности, то и им достанется…
– Что ж, родимый, – спросила вдруг старуха, – брат небось весточку посылает?…
– Нет, с той самой поры, как в солдаты взяли, ни слуху ни духу; и жена и муж – словно оба сгинули; мы летось еще посылали к ним грамотку да денег полтинничек последний отдали; ну, думали, авось что и проведаем, никакого ответу: живы ли, здоровы ли – господь их ведает. Прошлый год солдаты у нас стояли, уж мы немало понаведывались; не знаем, говорят, такого, – что станешь делать…, Ну, а ты, старуха, кажись, сказывала нам, также не ведаешь ничего про сына-то своего с того времени, как в некруты пошел…
– Нет, родимый ничего не ведаю, – произнесла жалобно старуха и отвернулась…
Антон и жена его принялись утешать побирушку.
– Да, – начал мужик, – на старости лет, вестимо, одной-то горько: неравно помрешь, и похоронить-то некому.
– Ох, некому, кормилец, родимый ты мой, некому…
– А вот нам, коли молвить правду, не больно тошно, что брата нету: кабы да при теперешнем житье, так с ним не наплакаться стать; что греха таить, пути в нем не было, мужик был плошный, неработящий, хмельным делом почал было напоседях-то заниматься; вестимо, какого уж тут ждать добра, что уж это за человек, коли да у родного брата захребетником жил, – вот разве бабу его – так жаль: славная была баба, смирная, работящая… ну, да, видно, во всем бог… на то его есть воля… ох-хо-хо…
Антон прислонил ложку к закраине чашки, уперся спиною в стену и перестал есть; долго сидел он таким образом, пригорюнясь и не произнося ни слова. Только изредка ласкал он Аксюшку, которая, положив русую головку свою на грудь дяди, забавлялась медным крестиком, висевшим у него за пазухой. Мало-помалу добродушное, кроткое лицо мужика нахмурилось; вытянувшиеся черты его уже ясно показывали, что временная веселость и спокойствие исчезли в душе бедняка; в них четко проглядывало какое-то заботливое, тревожное чувство, которого, по-видимому, старался он не обнаруживать перед женою, потому что то и дело поглядывал на нее искоса. Наконец Антон облокотился на стол, взглянул еще раз на жену и сказал старухе голосом, который ясно показывал, что он приготовлялся вымолвить ей совсем другое:
– Вот, бабушка, – так начал мужик, – было времечко, живал ведь и я не хуже других: в амбаре-то, бывало, всего насторожено вволюшку; хлеб-то, бабушка, родился сам-шёст да сам-сём, три коровы стояли в клети, две лошади – продавал, почитай что кажинную зиму, мало что на шестьдесят рублев одной ржицы да гороху рублев на десять, а теперь до того дошел, что радешенек, радешенек коли сухого хлебушка поснедаешь… тем только и пробавляешься, когда вот покойник какой на селе, так позовут псалтырь почитать над ним… всё гривенку-другую дадут люди…
Он оглянулся на Варвару; та сидела, закрыв лицо руками и несколько отвернувшись от него; заметив, что слезы струились между ее пальцами, Антон замялся.
– Да, – подхватил он громче прежнего, – да, бабушка, так во како дело-то – во оно дело-то какое… а ты все на свою долю плачешься, того, мол, нет, да того не хватает… а вот мы и тут с хозяйкой не унываем (он посмотрел на Варвару), не гневим господа бога… грешно! знать уж на то такая его воля; супротив ее не станешь…
– О-о-ох, вестимо, кормилец ты мой, бог дал, бог и взял…
– Да, не знаешь, где найдешь, где потеряешь, – сказал мужик, стараясь принять веселый вид, – день дню розь; пивал пьяно да ел сладко, а теперь возьмешь вот так-то хлебушка, подольешь кваску – ничаво, думаешь, посоля схлебается! по ком беда не ходила!… Эх! Варвара, полно тебе, право; ну что ты себя понапрасну убиваешь; говорю, полно, горю не пособишь, право-ну не пособишь…
– Вестимо, касатка, – отозвалась старуха, – веку только убавишь себе… ох, что ваша бедность! у вас хошь вот поплакать-то есть где… а вот у меня, горькой сироты, так и поплакать-то негде…,
– Ну, в том не больно велика утеха; что вой, что не вой, все одно – живи, коли можется, помирай, коли хочется… Э! старушка, горько жить на белом свете нашему брату!…
– О-о-ох, горько, родимый, так-то горько, что и сказать мудрено…
Варвара быстро приподнялась и вышла из избы.
– Вот, – сказал Антон, посмотрев на дверь, – она-то, бабушка, крушит меня добре слезами-то своими; вишь, баба плошная, квелая… долго ли до греха!., теперь, без нее, скажу тебе по душе… по душе скажу… куды!… пропали мы с нею и с ребятенками, совсем пропали!., вот ведь и хлебушко, что ешь, и тот – сказать горько – у Стегнея-соседа вымолил! спасибо еще, что помог… ох… а такое ли было житье-то мое…
– Сказывают, – заметила Архаровна, по-видимому не принимавшая до сих пор никакого почти участия в том, что говорил Антон, – сказывают, Стегней-то богат добре!…
– Богат-то он богат… да ведь иной и богатый хуже нашего брата голыша…
– Мне, кормилец, Савельевна говорила, что у него три лошади… да и медку вишь, сказывают, продавал по осень… и денег-то, чай, много…
– Ну, господь с ним, – отвечал откровенно Антон, – я тебе про свое горе говорю… эх, доля моя, доля!… вот, почитай, пятый год так бьюсь, и что ни день, то плоше да плоше…
– Все небось управляющий, касатик, не жалует?
– Не жалует?., ох! это бы еще ничто; кого он жалует? живут же люди… нет, он, злодей, мне напался, весь мой век заедает! с бела света долой гонит! – а что паше дело, вестимо, какое, терпишь да терпишь; мы ведь на то и родились, бабушка!., да!… Вот хоть теперь – пришло время подушные платить, где я их возьму? отколе? он же разорил меня да пустил по миру, а стращает теперь: в солдаты, говорит, да на поселенье сошлю, не погляжу, говорит, что у те жена есть, вон что толкует… Ох, бабка, бабка, кабы был один я, ну бы еще ништо, одна голова не бедна, а то с ними-то что станется?… Да… прогневил, знать, я чем господа бога!…
Вошла Варвара, – муж замолчал. Почти в то же время в воротах послышался стук. Антон подошел к светлому оконцу, выходившему на двор, и крикнул:
– Кто там?
Отклика не было.
– Кто там? – повторил мужик, подняв окно.
– Это я, дядя Антон, – отозвался тоненький серебристый голосок в сенях, и в избу вбежала девочка лет двенадцати.
На бледном, чрезвычайно продолговатом личике этого ребенка и вообще во всей его наружности было что-то такое, что невольно обращало на себя внимание, этот тоненький нос с легким, едва приметным погибом на середине, узенькие губы, приятно загнутые по углам, чистый, правильный очерк головы, нежные черты прозрачного личика и тоненькие, тщедушные члены отличали его сразу от известного уже типа коренастых, грубо обточенных детей крестьянских. Особенно поражали в ней; эти черные выразительные глаза, которым необыкновенная бледность и худоба щек придавали еще более блеску и величины. Черные волосы смоляного отлива, небрежно обстриженные когда-то в кружок, рассыпались неровными прядями вокруг ее нежной, утиной шейки. Одежда ее отличалась также от крестьянской. Она состояла из неуклюжего платья синей домотканой полосушки, прорванного на локтях, с заплатками из белой холстины, – платья, которое снизу едва прикрывало босые ноги девочки до колен; вверху от шеи до перехвата оно ниспадало угловатыми, широкими складками, обтягивало и обтирало ей грудь и плечи. Девочка остановилась посередь избы, раскрыв губы и прижимая грудь ручонками: она едва переводила дух от усталости. Между тем хозяин и хозяйка подошли к ней.
– Что ты, Фатимушка? – спросил первый с заметным смущением, – а? не хочешь ли тюрьки, на поди…
– Нет, дядя Антон, нет, Никита Федорыч прислал, – отвечал скороговоркою ребенок, приправляя каждое слово быстрыми, живыми движениями рук, – приказал кликнуть тебя – ступай скорей – сам наказывал…
И она откинула назад голову, чтобы поправить волосы, которые заслонили ей лицо.
Варвара присела на скамейку и зарыдала на всю избу. У Антона захолонуло в сердце.
– Ну! – вскричал он, отчаянно ударяя себя кулаками об полы, – пришла беда – отворяй ворота! верно, опять за подушными! Полно тебе, Варвара, душу мне только мутишь слезами-те… Эко дело… эко дело… как тут быть!
Смущение бедного мужика было так велико, что он несколько времени ходил как угорелый по избе, заглядывал без всякой нужды во все углы, поправлял то крышку кадки, то солоницу, то кочергу и наконец вышел из дому, позабыв даже накинуть на плечи полушубок. Вой Варвары сопровождал его до самой улицы. Вступив на барский двор, где находился старый флигель, помещавший контору и квартиру управляющего, Антон увидел Никиту Федорыча, который уже ожидал его на пороге.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2 3


А-П

П-Я