https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/
Он ничуть не был шокирован тем, что нашел его в столь жалкой обстановке. Напротив, он был очарователен. Он сказал Кристофу:— Я подумал, что вам приятно будет послушать музыку, а у меня всюду даровые места — вот я и заехал за вами.Кристоф пришел в восторг. Он был польщен таким вниманием и стал рассыпаться в благодарностях. Гужар оказался совсем не такой, каким он его видел в первый вечер. С глазу на глаз он сбрасывал с себя спесь, держался по-приятельски, даже застенчиво, готов был поучиться у других. И только в обществе он мгновенно напускал на себя величественный вид и начинал вещать. Впрочем, в своем желании поучиться он всегда преследовал практические цели. К тому, что не успело еще стать злобой дня, он не проявлял ни малейшего интереса. В данный момент ему хотелось узнать мнение Кристофа об одной полученной им партитуре, о которой он должен был высказаться, и он находился в затруднении, так как с трудом читал ноты.Они вместе отправились на симфонический концерт. В том же здании помещался кафешантан, вход был общий. Тесный извилистый коридор вел в зал без боковых дверей; духота была страшная; узкие стулья сдвинуты слишком плотно; часть публики стояла, загораживая все проходы, — чисто французское неумение устраиваться удобно. Некто, по-видимому снедаемый неисцелимой скукой, галопом дирижировал симфонией Бетховена, словно торопясь поскорее кончить. Долетавшие из смежного кафешантана завывания «танца живота» врывались в похоронный марш Героической симфонии. Публика все прибывала, с шумом усаживалась, наставляла во все стороны бинокли. Но, не успев усесться, тут же начинала расходиться. Кристоф напрягал все силы, чтобы следить за музыкой среди этой толчеи, и ценою больших усилий достиг того, что стал слушать с удовольствием (оркестр оказался очень недурной, а Кристоф долгое время был лишен симфонической музыки), как вдруг в разгаре концерта Гужар взял его под руку и сказал:— Будет. Пойдем теперь на другой концерт.Кристоф нахмурил брови, но без возражений последовал за своим вожатым. Проехав пол-Парижа, они прибыли в другой зал, где пахло конюшней; здесь в свободные часы давали феерии и пьесы для народа (музыка в Париже находится на положении бедных рабочих, снимающих комнату вдвоем: когда один встает, другой ложится на еще теплую постель). И, понятно, та же духота; со времен Людовика XIV французы считают свежий воздух вредным для здоровья; поэтому гигиенические условия парижских театров таковы, что в них, как некогда в Версале, невозможно дышать. Благородный старец с жестами укротителя спускал с цепи очередной акт вагнеровской оперы; несчастное это животное — оперный акт — похоже было на льва в зверинце, ослепленного огнями рампы, которого приходится стегать хлыстом, дабы напомнить ему, что он все же лев. Дебелые ханжи и щупленькие дурочки с улыбкой на губах любовались представлением. После того как лев прошелся на задних лапах, укротитель раскланялся, и оба были награждены шумными рукоплесканиями публики, Гужар вознамерился потащить Кристофа на третий концерт. Но на сей раз Кристоф крепко вцепился в ручки кресла и заявил, что не двинется с места: ему надоело бегать с концерта на концерт, ловя на лету в одном месте клочки симфонии, в другом — обрывки оперы. Напрасно Гужар пытался растолковать ему, что музыкальная критика в Париже есть ремесло, для занятия коим важнее видеть, нежели слышать. Кристоф возразил, что музыку не слушают, несясь на извозчике, и что она требует сосредоточенности. От этой мешанины концертов его мутило: с него хватало и одного концерта в вечер.Кристоф был очень удивлен этим музыкальным потопом. Как многие немцы, он считал, что музыка занимает во Франции мало места, и ожидал, что ее будут подавать ему небольшими, но изысканно приготовленными порциями. И вот ему поднесли для начала пятнадцать концертов в неделю. Концерты давали каждый вечер, часто даже по два, по три в один вечер, в те же часы, в разных концах города. А по воскресеньям давалось четыре концерта, причем всегда одновременно. Кристофа поражала эта жадность к музыке. Не в меньшей степени был он поражен и разнообразием программ. До сих пор он полагал, что музыкальное обжорство, претившее ему еще в Германии, является неотъемлемой чертой его соотечественников. Теперь он убедился, что парижане могут дать немцам несколько очков вперед. Парижан кормили на совесть: две симфонии, концерт, одна или две увертюры, акт лирической драмы. И все это разного происхождения: немецкого, русского, скандинавского, французского; пиво, шампанское, оршад и вино — все проглатывали они, даже не поморщившись. Кристоф дивился вместительности желудков парижских меломанов. А тех ничто не смущало. Бочка Данаид… Наполнить ее невозможно.Вскоре Кристоф обнаружил, что это изобилие музыки сводится, в общем, к очень немногому. На всех концертах он встречал все те же лица и слышал все те же произведения. Обширные программы не выходили за пределы ограниченного круга. Почти ничего до Бетховена. Почти ничего после Вагнера. А в промежутках одни пробелы! Как будто вся музыка сводилась к пяти-шести немецким знаменитостям, к трем-четырем французским, а со времени заключения франко-русского союза — еще и к полдюжине «московских пьес». Ничего из старых французов, ничего из великих итальянцев. Никого из немецких колоссов XVII и XVIII веков. Полное отсутствие современной немецкой музыки, за исключением Рихарда Штрауса, который, будучи более предприимчивым, нежели прочие, сам приезжал каждый год знакомить парижскую публику со своими новыми произведениями. Полное отсутствие бельгийской музыки. Полное отсутствие чешской. Но что самое удивительное — почти полное отсутствие современной французской музыки. А меж тем говорили о ней в таинственных выражениях, точно ей суждено было перевернуть мир. Кристоф тщетно искал возможности ее послушать; он отличался широтой интересов и был свободен от всякой предвзятости: он горел желанием услышать новое, насладиться гениальными произведениями. Но, несмотря на все усилия, ему это не удавалось, если не считать трех-четырех вещиц, довольно искусно написанных, но холодных и нарочито сложных, так что они не привлекли особого внимания Кристофа.
В ожидании, когда явится возможность составить собственное мнение о современной французской музыке, Кристоф попробовал обратиться за помощью к музыкальной критике.Разобраться в ней было нелегко — это был сумбур, все говорили разом. Музыкальные листки не только резко противоречили друг другу, но и в каждом из них одна статья противоречила другой. Если бы читать все подряд, голова пошла бы кругом. К счастью, авторы читали только свои собственные статьи, публика же вовсе их не читала. Но Кристоф, желавший составить себе точное представление о французской музыке, старался ничего не пропускать и невольно дивился неунывающему спокойствию французов, плававших в противоречиях, как рыбы в воде.В этой неразберихе больше всего поражал Кристофа менторский тон критиков. Кто это выдумал, будто французы милые, ни во что не верящие фантазеры? Те, с которыми знакомился Кристоф, были навьючены музыкальными истинами — даже когда ничего не знали — несравненно больше, чем все зарейнские критики, вместе взятые.В то время французские музыкальные критики решили поучиться музыке. Некоторые из них даже знали ее; то были оригиналы, взявшие на себя труд поразмыслить над своим искусством, и поразмыслить самостоятельно. Понятно, что, замкнувшись в своих журнальчиках, они не пользовались большой известностью; за одним или двумя исключениями, газеты для них были закрыты. То были прекрасные, умные, интересные люди, но одиночество приучило их к парадоксам, выработало привычку разговаривать с собой вслух — отсюда болтливость и нетерпимость к суждениям ближнего. Другие наспех изучали начатки гармонии и сами восхищались своей новоиспеченной ученостью. Наподобие господина Журдена, занявшегося правописанием, они не могли опомниться от восторга:«ДА, ДА. ФА, ФА, Р-РА… Вот здорово!.. Да здравствует наука!..»Они только и говорили что о теме и контртеме, гармонических результирующих тонах, сцеплении нонн и последовательности мажорных терций. Перечислив ряд гармонических созвучий на протяжении одной страницы, они с гордостью вытирали вспотевший лоб: им казалось, что, объяснив произведение, они чуть ли не сами написали его. На деле же они только излагали написанное на манер гимназиста, который по учебнику делает грамматический разбор Цицерона. Но даже лучшим из них было трудно понимать музыку как естественный язык души, и они либо относили ее к одной из ветвей пластических искусств, либо помещали на задворках науки и сводили к проблемам гармонических построений. Естественно, что столь ученые мужи должны были смотреть свысока на композиторов прошлого. Они находили ошибки у самого Бетховена, поучали Вагнера. Над Берлиозом и Глюком насмехались. Для них не существовало никого, кроме модных в то время Иоганна Себастьяна Баха и Клода Дебюсси. Впрочем, первого, провозившись с ним несколько лет, стали вдруг считать устарелым педантом и, если говорить начистоту, чудаковатым. Самые утонченные натуры с таинственным видом превозносили Рамо и Куперена, именовавшегося Великим.Между учеными мужами завязывались иногда титанические битвы. Все они были музыкантами, но не все одного толка, и потому каждый утверждал, что лишь его толк хорош, и предавал анафеме своих собратьев. Они обзывали друг друга лжелитераторами и лжеучеными и норовили сразить противника словами «идеализм» и «материализм», «символизм» и «веризм», «субъективизма и „объективизм“. „Стоило ли приезжать из Германии в Париж, чтобы встретить здесь те же немецкие распри?“ — думал Кристоф. Они даже не догадывались, что хорошая музыка заслуживает благодарности за все разнообразие даруемых ею наслаждений; они признавали только свою школу, и, как в свое время в „Налое“, сторонники контрапункта и сторонники гармонии разбились на два лагеря и вели ожесточенную войну. Подобно „тупоконечникам“ и „остроконечникам“ Свифта, одни с пеной у рта утверждали, что ноты нужно читать горизонтально, а другие — что их нужно читать вертикально. Одни слышать ни о чем не хотели, кроме вкусных аккордов, тающих переливов, сочных гармоний, — они говорили о музыке как о кондитерской. Другие начисто отрицали, что композитор должен считаться с таким пустяком, как ухо: музыка была для них ораторской речью, заседанием парламента, на котором все ораторы говорят одновременно, не считаясь с соседями, пока не выскажутся до конца; пусть их не слушают — не все ли им равно: речи их можно будет прочесть на следующий день в „Журналь офисьель“, — ведь музыка существует для того, чтобы ее читали, а не слушали. Когда Кристоф впервые услыхал о распре между „горизонталистами“ и „вертикалистами“, он подумал, что все они просто сошли с ума. На требование сделать выбор Между армией сторонников „последовательности“ и армией сторонников „одновременности“ он отвечал своим обычным девизом, звучавшим несколько иначе, чем девиз мольеровского Созия:— Господа, я враг вам всем!А так как его продолжали настойчиво допрашивать: «Что же важнее в музыке: гармония или контрапункт?» — он отвечал:— Музыка. Но где она у вас?По поводу своей собственной музыки у них не было разногласий. Эти неустрашимые вояки неустанно тузили друг друга, за исключением тех минут, когда сообща тузили какого-нибудь знаменитого покойника, слишком долго пользовавшегося славой, и все забывали свои распри, объединенные одной страстью — патриотическим музыкальным пылом. Франция была для них великой нацией музыкантов. На все голоса кричали они об упадке Германии. Кристофа это не оскорбляло. Он столько раз твердил это сам, что не мог искренне оспаривать их приговор. Но притязания французской музыки на первенство его немного удивляли; по правде сказать, в прошлом он не видел для этого достаточных оснований. Французские музыканты утверждали, однако, что искусство их было ни с чем не сравнимо уже в самые отдаленные времена. Для вящего прославления французской музыки они высмеивали всех французских знаменитостей прошлого века, за исключением одного — прекрасного, весьма строгого художника, по происхождению бельгийца. После такой расправы было легче восхищаться давно забытыми, а по большей части и вовсе не известными архаическими композиторами. В противоположность антиклерикальным школам во Франции, ведущим летосчисление от французской революции, эти музыканты взирали на нее как на горную цепь, за которую следует перевалить, дабы узреть лежащий позади золотой век музыки. Эльдорадо искусства. После долгого периода упадка этот золотой век возрождался ныне, древняя стена рушилась, новый волшебник звуков воскрешал чудесную благоухающую весну: старое древо музыки одевалось юной нежной листвой, в цветнике гармонии тысячи цветочков раскрывали смеющиеся глазки навстречу новой заре: слышалось журчание серебристых струек, звонкая песенка ручейков… Словом, идиллия.Кристоф был в восхищении. Но, пересматривая афиши парижских театров, он неизменно встречал слишком знакомые имена Мейербера, Гуно, Массне, даже Масканьи и Леонкавалло; и он спрашивал своих друзей: неужели эта бесстыдная музыка, от которой млеют девицы, эти искусственные цветы, эта парфюмерная лавочка и есть обещанные ими сады Армиды? Те оскорбление протестовали: по их словам, это были пережитки умирающей эпохи, о которых никто и не вспоминал. В действительности же «Сельская честь» царила в Комической опере, а «Паяцы» — в Большом оперном; Массне и Гуно делали полные сборы, а музыкальная троица — «Миньон», «Гугеноты» и «Фауст» — бодро перешагнула тысячное представление. Но это были мелочи, на которые не стоило обращать внимания. Когда факты имеют наглость опрокидывать теорию, ничего нет проще, как отрицать их.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
В ожидании, когда явится возможность составить собственное мнение о современной французской музыке, Кристоф попробовал обратиться за помощью к музыкальной критике.Разобраться в ней было нелегко — это был сумбур, все говорили разом. Музыкальные листки не только резко противоречили друг другу, но и в каждом из них одна статья противоречила другой. Если бы читать все подряд, голова пошла бы кругом. К счастью, авторы читали только свои собственные статьи, публика же вовсе их не читала. Но Кристоф, желавший составить себе точное представление о французской музыке, старался ничего не пропускать и невольно дивился неунывающему спокойствию французов, плававших в противоречиях, как рыбы в воде.В этой неразберихе больше всего поражал Кристофа менторский тон критиков. Кто это выдумал, будто французы милые, ни во что не верящие фантазеры? Те, с которыми знакомился Кристоф, были навьючены музыкальными истинами — даже когда ничего не знали — несравненно больше, чем все зарейнские критики, вместе взятые.В то время французские музыкальные критики решили поучиться музыке. Некоторые из них даже знали ее; то были оригиналы, взявшие на себя труд поразмыслить над своим искусством, и поразмыслить самостоятельно. Понятно, что, замкнувшись в своих журнальчиках, они не пользовались большой известностью; за одним или двумя исключениями, газеты для них были закрыты. То были прекрасные, умные, интересные люди, но одиночество приучило их к парадоксам, выработало привычку разговаривать с собой вслух — отсюда болтливость и нетерпимость к суждениям ближнего. Другие наспех изучали начатки гармонии и сами восхищались своей новоиспеченной ученостью. Наподобие господина Журдена, занявшегося правописанием, они не могли опомниться от восторга:«ДА, ДА. ФА, ФА, Р-РА… Вот здорово!.. Да здравствует наука!..»Они только и говорили что о теме и контртеме, гармонических результирующих тонах, сцеплении нонн и последовательности мажорных терций. Перечислив ряд гармонических созвучий на протяжении одной страницы, они с гордостью вытирали вспотевший лоб: им казалось, что, объяснив произведение, они чуть ли не сами написали его. На деле же они только излагали написанное на манер гимназиста, который по учебнику делает грамматический разбор Цицерона. Но даже лучшим из них было трудно понимать музыку как естественный язык души, и они либо относили ее к одной из ветвей пластических искусств, либо помещали на задворках науки и сводили к проблемам гармонических построений. Естественно, что столь ученые мужи должны были смотреть свысока на композиторов прошлого. Они находили ошибки у самого Бетховена, поучали Вагнера. Над Берлиозом и Глюком насмехались. Для них не существовало никого, кроме модных в то время Иоганна Себастьяна Баха и Клода Дебюсси. Впрочем, первого, провозившись с ним несколько лет, стали вдруг считать устарелым педантом и, если говорить начистоту, чудаковатым. Самые утонченные натуры с таинственным видом превозносили Рамо и Куперена, именовавшегося Великим.Между учеными мужами завязывались иногда титанические битвы. Все они были музыкантами, но не все одного толка, и потому каждый утверждал, что лишь его толк хорош, и предавал анафеме своих собратьев. Они обзывали друг друга лжелитераторами и лжеучеными и норовили сразить противника словами «идеализм» и «материализм», «символизм» и «веризм», «субъективизма и „объективизм“. „Стоило ли приезжать из Германии в Париж, чтобы встретить здесь те же немецкие распри?“ — думал Кристоф. Они даже не догадывались, что хорошая музыка заслуживает благодарности за все разнообразие даруемых ею наслаждений; они признавали только свою школу, и, как в свое время в „Налое“, сторонники контрапункта и сторонники гармонии разбились на два лагеря и вели ожесточенную войну. Подобно „тупоконечникам“ и „остроконечникам“ Свифта, одни с пеной у рта утверждали, что ноты нужно читать горизонтально, а другие — что их нужно читать вертикально. Одни слышать ни о чем не хотели, кроме вкусных аккордов, тающих переливов, сочных гармоний, — они говорили о музыке как о кондитерской. Другие начисто отрицали, что композитор должен считаться с таким пустяком, как ухо: музыка была для них ораторской речью, заседанием парламента, на котором все ораторы говорят одновременно, не считаясь с соседями, пока не выскажутся до конца; пусть их не слушают — не все ли им равно: речи их можно будет прочесть на следующий день в „Журналь офисьель“, — ведь музыка существует для того, чтобы ее читали, а не слушали. Когда Кристоф впервые услыхал о распре между „горизонталистами“ и „вертикалистами“, он подумал, что все они просто сошли с ума. На требование сделать выбор Между армией сторонников „последовательности“ и армией сторонников „одновременности“ он отвечал своим обычным девизом, звучавшим несколько иначе, чем девиз мольеровского Созия:— Господа, я враг вам всем!А так как его продолжали настойчиво допрашивать: «Что же важнее в музыке: гармония или контрапункт?» — он отвечал:— Музыка. Но где она у вас?По поводу своей собственной музыки у них не было разногласий. Эти неустрашимые вояки неустанно тузили друг друга, за исключением тех минут, когда сообща тузили какого-нибудь знаменитого покойника, слишком долго пользовавшегося славой, и все забывали свои распри, объединенные одной страстью — патриотическим музыкальным пылом. Франция была для них великой нацией музыкантов. На все голоса кричали они об упадке Германии. Кристофа это не оскорбляло. Он столько раз твердил это сам, что не мог искренне оспаривать их приговор. Но притязания французской музыки на первенство его немного удивляли; по правде сказать, в прошлом он не видел для этого достаточных оснований. Французские музыканты утверждали, однако, что искусство их было ни с чем не сравнимо уже в самые отдаленные времена. Для вящего прославления французской музыки они высмеивали всех французских знаменитостей прошлого века, за исключением одного — прекрасного, весьма строгого художника, по происхождению бельгийца. После такой расправы было легче восхищаться давно забытыми, а по большей части и вовсе не известными архаическими композиторами. В противоположность антиклерикальным школам во Франции, ведущим летосчисление от французской революции, эти музыканты взирали на нее как на горную цепь, за которую следует перевалить, дабы узреть лежащий позади золотой век музыки. Эльдорадо искусства. После долгого периода упадка этот золотой век возрождался ныне, древняя стена рушилась, новый волшебник звуков воскрешал чудесную благоухающую весну: старое древо музыки одевалось юной нежной листвой, в цветнике гармонии тысячи цветочков раскрывали смеющиеся глазки навстречу новой заре: слышалось журчание серебристых струек, звонкая песенка ручейков… Словом, идиллия.Кристоф был в восхищении. Но, пересматривая афиши парижских театров, он неизменно встречал слишком знакомые имена Мейербера, Гуно, Массне, даже Масканьи и Леонкавалло; и он спрашивал своих друзей: неужели эта бесстыдная музыка, от которой млеют девицы, эти искусственные цветы, эта парфюмерная лавочка и есть обещанные ими сады Армиды? Те оскорбление протестовали: по их словам, это были пережитки умирающей эпохи, о которых никто и не вспоминал. В действительности же «Сельская честь» царила в Комической опере, а «Паяцы» — в Большом оперном; Массне и Гуно делали полные сборы, а музыкальная троица — «Миньон», «Гугеноты» и «Фауст» — бодро перешагнула тысячное представление. Но это были мелочи, на которые не стоило обращать внимания. Когда факты имеют наглость опрокидывать теорию, ничего нет проще, как отрицать их.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64