https://wodolei.ru/catalog/installation/bochki/
– тихо говорил Альберто, поднимаясь по лестнице. – И не пускай сестру. Хочешь – смотри на нас, только не подходи». Когда они приблизились к девочкам, те смеялись. Элена казалась постарше Аны; она была тоненькая, миловидная, хрупкая, на вид очень скромная. Но ребята знали: если к ней привяжешься, она не ревет, как другие, не смотрит в землю, не ломается и не трусит; она смотрит прямо в лицо, сверкая глазами, как зверек; звонко парирует шутку, а потом, перейдя в наступление, обзовет мальчишек самыми обидными прозвищами, гордо выпрямится, взмахнет кулачком и вырвется из круга с победным видом. Правда, с недавних пор – никто не знал, наверное, с каких (может, с летних каникул, когда к Мексиканцу пригласили на день рождения и мальчиков, и девчонок), – с недавних пор вражда полов вроде бы утихла. Ребята уже не поджидали девчонок на улице, чтоб их напугать и подразнить; когда они видели девочку, им хотелось услужить ей, помочь, хоть они и не решались. И когда девочки с балкона Лауры или Аны замечали мальчишку, они понижали голос, шептались, секретничали, окликали его по имени, а он, млея от удовольствия, убеждался, что его появление не безразлично там, на балконе. Расположившись в саду, друзья Эмилио говорили не о том, что прежде. Кто вспоминал теперь футбол, перегонки, трудные походы к морю? Беспрерывно куря (уже никто не давился дымом), они обсуждали, как проникнуть на сеансы «До 15 лет не допускаются», и строили планы вечеринок. Разрешат родители поставить пластинки и устроить танцы? Удастся, как в прошлый раз, веселиться до двенадцати? И каждый рассказывал о своих встречах, о беседах со здешними девочками. Теперь необычайно много зависело от родителей. Папа Аны и мама Лауры пользовались всеобщим признанием – они здоровались с мальчиками, не мешали им разговаривать с дочерьми и даже сами спрашивали про отметки; а вот у Мексиканца и Элены родители были вредные, всех разгоняли и ругались.
– Ты пойдешь на утренний сеанс? – спросил Альберто.
Они шли по набережной. Он слышал за спиной шаги Эмилио и Аны. Элена кивнула: «Да, в кино „Леуро"». Альберто решил подождать – в темноте объясняться легче. Мексиканец прощупывал на днях почву, и Элена ему сказала: «Кто его знает! Если хорошо объяснится – может, не прогоню». Утро было летнее, ясное, солнце сверкало на синем небе, океан шумел под боком, и Альберто приободрился – знаки хорошие. Он не смущался с другими девчонками, отпускал остроты, мог поговорить и серьезно. А вот с Эленой не умел – она возражала на самые простые вещи, никогда не соглашалась, вечно его срезала, отбривала. Как-то раз он сказал ей, что пришел в церковь, когда уже прочитали Евангелие. «Не стоило ходить, – холодно ответила она. – Если сегодня умрешь, попадешь в ад». Другой раз она смотрела с балкона на футбол. Он спросил ее позже: «Как, ничего?» А она ответила: «Ты очень плохо играл». А все-таки, когда неделю назад они гуляли с ребятами в парке Мирафлорес, у памятника Рикардо Пальме, он шел с ней, и она не сердилась, а все смотрели на них и шептались: «Хорошая парочка».
Они прошли набережную и по улице Хуана Фаннинга подходили к Элениному дому. Альберто уже не слышал шагов Эмилио и Аны. «В кино увидимся?» – спросил он. «А ты тоже идешь?» – с неподражаемой наивностью сказала она «Да, – сказал он, – иду». – «Ну, тогда, может, увидимся». На углу, у дома, она протянула руку. Здесь, в самом сердце их квартала, на перекрестке Колумба и Ферре, никого не было – ребята остались на пляже или в клубном бассейне. «А ты обязательно пойдешь в кино?» – спросил Альберто. «Да, – ответила она, – если ничего не случится». – «Что же такое может случиться?» – «Не знаю, – серьезно сказала она, – ну простужусь, например». – «Я тебе там кое-что скажу», – сказал Альберто. Он посмотрел ей в глаза, она удивленно заморгала. «Скажешь? А что?» – «В кино узнаешь». – «А почему не сейчас? – сказала она. – Никогда не надо откладывать». Он изо всех сил старался не покраснеть. «Ты и сама знаешь, что я хочу сказать», – выговорил он. «Нет, – все так же удивленно отвечала она. – Не представляю». – «Хочешь, могу прямо сейчас», – сказал Альберто. «Давай, – сказала она. – Говори».
«А сейчас мы выйдем, и потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поедим среди пустых столов, и выйдем в пустой двор, и войдем в пустую казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и просигналят отбой, и мы заснем, и наступит воскресенье, и ребята вернутся из города, и продадут нам сигарет, и я расплачусь письмами или рассказиками». Альберто и Холуй лежали в пустом бараке на соседних койках. Питон и другие штрафники ушли в «Жемчужину». Альберто курил окурок.
– Может, и до конца года, – сказал Холуй.
– Что?
– Продержат нас тут.
– И кто тебя тянет за язык? Спи. Или заткнись. Не ты один без увольнительной.
– Я знаю; только, может быть, нас тут продержат до конца года.
– Да, – сказал Альберто. – Если не пронюхают про Каву. Нет, куда им!
– Это несправедливо, – сказал Холуй. – Он ходит каждую субботу. А мы тут сидим по его вине.
– Эх, жизнь! – сказал Альберто. – Нет на свете справедливости.
– Сегодня месяц, как я не выходил, – сказал Холуй. – Никогда так долго не был без увольнительной.
– Мог бы привыкнуть.
– Тереса не отвечает, – сказал Холуй. – Я ей написал два письма.
– Плюнь, – сказал Альберто. – Баб много.
– Какое мне дело до других? Мне она нравится, понимаешь?
– Что ж тут не понять. Втрескался.
– Знаешь, как мы познакомились?
– Нет. Откуда мне знать?
– Она каждый день проходила мимо нашего дома. А я на нее смотрел. Иногда здоровался.
– Небось представлял ее ночью в постели, а?
– Нет. Мне просто нравилось на нее смотреть.
– Ишь ты, какой романтик!
– А один раз я вышел раньше и подождал ее внизу.
– И ущипнул?
– Я подошел и поздоровался.
– А что ты сказал?
– Сказал, как меня зовут. И спросил, как ее зовут. И еще я сказал: «Рад с тобой познакомиться».
– Вот кретин! А она что?
– Она тоже сказала, как ее зовут.
– Ты с ней целовался?
– Нет. Я с ней даже не гулял.
– Врешь, как свинья. А ну, дай честное слово, что не целовался.
– Что с тобой?
– Ничего. Не люблю, когда врут.
– Зачем я буду врать? Думаешь, я не хотел с ней целоваться? Я же с ней мало виделся, раза три или четыре, на улице. Все из-за этого училища. Наверное, у нее кто-нибудь есть.
– Кто?
– Не знаю. Кто-нибудь. Она такая красивая.
– Ничего особенного. Скорей уродина.
– Для меня красивая.
– Сопляк ты! Я предпочитаю бабу, с которой можно переспать.
– Понимаешь, я, кажется, ее люблю.
– Ах, сейчас заплачу!
– Если б она согласилась ждать, пока я кончу образование, я бы на ней женился.
– Рога наставит. Хотя какое мое дело. Хочешь, пойду к тебе в шаферы?
– Почему ты так говоришь?
– Лицо у тебя такое, рога пойдут.
– Наверное, она не получила мои письма.
– Наверное.
– Почему ты не хотел написать? Ты на этой неделе всем писал.
– Не хотел, и все.
– Что я тебе сделал? Чего ты сердишься?
– Надоело тут торчать. Думаешь, тебе одному на волю хочется?
– Почему ты поступил в училище?
Альберто засмеялся:
– Чтоб спасти честь семьи.
– Ты не можешь говорить серьезно?
– А я серьезно, Холуй. Папаша сказал, я втаптываю в грязь честь семьи. И сунул меня сюда, чтоб я исправился.
– Почему ты не провалился на вступительных?
– Из-за одной девчонки. Разочаровался во всем, ясно? И в наше заведение так поступил – с горя и ради чести семьи.
– Ты был влюблен?
– Она мне нравилась.
– А она красивая была?
– Да.
– Как ее звали? И что у вас было?
– Элена. Ничего не было. И вообще не люблю про себя рассказывать.
– Я вот тебе рассказываю.
– Твое дело. Не хочешь – не говори.
– Сигареты есть?
– Нет, сейчас достанем.
– Я без гроша.
– У меня есть два соля. Вставай, пошли к Паулино.
– Не могу, надоело. Меня прямо тошнит от Питона и от этого Гибрида.
– Тогда спи. А я пойду.
Альберто встал. Холуй смотрел, как он надевает берет и поправляет галстук.
– Хочешь, я тебе кое-что скажу? – проговорил Холуй. – Я знаю, ты будешь смеяться. А мне все равно.
– Говори.
– Ты мой единственный друг. Раньше у меня были только знакомые. Да и тех не было – так, здоровался. Мне только с тобой хорошо.
– Наверное, так дамочки в любви объясняются, – сказал Альберто.
Холуй улыбнулся.
– Грубый ты, – сказал он. – А добрый.
Альберто пошел к выходу. В дверях он обернулся.
– Достану сигарет – принесу.
Во дворе было мокро. Пока они говорили в казарме, пошел дождь, а он и не заметил. По ту сторону луга сидел на траве кадет. Тот, что в прошлую субботу, или другой? «А теперь я туда войду, а потом мы выйдем на пустой двор, и войдем в казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и мы заснем, и будет воскресенье, и понедельник, и много недель».
VI
Он вынес бы и позор и одиночество – к ним он привык, они только ранили душу, но этой пытки заключением он вынести не мог, он ее не выбирал, его скрутили насильно, словно надели на него смирительную рубаху. Он стоял у дверей лейтенанта и не решался поднять руку. Он знал, что постучится, – он тянул три недели и теперь не боялся и не тосковал. Просто рука не слушалась, вяло болталась, висела, не отклеивалась от брюк. Так бывало и раньше. В школе св. Франциска Сальского его дразнили куколкой, потому что он всегда трусил. «Куколка, а ну поплачь, поплачь!» – кричали ребята на переменах. Он отступал спиной к стене. Лица надвигались, голоса крепчали, детские рты хищно скалились – вот-вот укусят. Он плакал. Наконец он сказал себе: «Надо что-то сделать». При всем классе он вызвал самого сильного – сейчас он уже не помнил ни его имени, ни лица, ни грозных кулаков, ни сопенья. Когда он стоял перед ним – на свалке, в кругу кровожадных зрителей, – он не боялся, даже не волновался, он просто пал духом. Его тело не отвечало на удары и не уклонялось от них – оно ждало, пока тот, другой, устанет. Он хотел наказать, переделать свое трусливое тело, потому и заставил себя обрадоваться, когда отец заговорил об училище, потому и вытерпел здесь двадцать четыре долгих месяца. Теперь надежда ушла; он никогда не станет сильным, как Ягуар, или хитрым притворой, как Альберто. Его раскусили сразу – никак не скроешь, что ты беззащитный, трус, холуй. Теперь он хотел одного – свободы; делать что хочешь со своим одиночеством, вести его в кино, запираться с ним наедине. Он поднял руку и трижды постучал в дверь.
Может быть, Уарина спал? Его припухшие глаза багровели на круглом лице, как две язвы; волосы были всклокочены, взгляд мутный.
– Мне надо с вами поговорить, сеньор лейтенант. Лейтенант Ремихио Уарина был среди офицеров таким же изгоем, каким Холуй среди кадетов: он не отличался ни ростом, ни силой, его команды вызывали смех, его никто не боялся, сержанты отдавали ему рапорт, не вытягиваясь, и презрительно смотрели на него; его рота была хуже всех, капитан Гарридо распекал его на людях, кадеты рисовали его в непристойных позах. По слухам, он держал лавочку в Верхних Кварталах, его жена торговала там сластями и печеньем. Почему он пошел в военное училище?
– Что там у вас?
– Разрешите войти? Я по важному делу, сеньор лейтенант.
– Вы хотите побеседовать со мной? Обратитесь к своему непосредственному начальнику.
Не одни кадеты подражали лейтенанту Гамбоа. Уарина перенял у него привычку стоять навытяжку, цитируя устав. Но в отличие от Гамбоа у него были хилые ручки и дурацкие усики – черное пятнышко под носом. Кто такого испугается?
– Это тайна, сеньор лейтенант. Дело очень важное.
Лейтенант посторонился, он вошел. Постель была в беспорядке, и Холуй сразу подумал, что, наверное, вот так – голо, печально, мрачно – в монастырской келье. На полу стояла пепельница, полная окурков; один еще дымился.
– Что у вас? – повторил Уарина.
– Я по поводу того стекла.
– Имя, фамилия, взвод, – быстро сказал лейтенант.
– Кадет Рикардо Арана, пятый курс, первый взвод.
– Что там еще со стеклом?
Теперь трусил язык – не шевелился, высох, царапал, как шершавый камень. Что это, страх? Кружок изводил его; а после Ягуара Кава был хуже всех, он крал у него сигареты и деньги и как-то раз, ночью, помочился на него. В определенном смысле он, Холуй, действовал по праву – в училище уважали месть. И все же в глубине души он чувствовал себя виноватым. «Я не Кружок выдаю, – думал он, – а всех ребят, весь курс».
– В чем дело? – сердито сказал Уарина.– Вы что, посмотреть на меня пришли? Никогда не видели?
– Это Кава, – сказал Холуй и опустил глаза. – Меня отпустят в субботу?
– Что? – сказал лейтенант. Он не понял. Значит, еще можно выкрутиться, уйти.
– Стекло разбил Кава, – сказал Холуй. – Он украл вопросы по химии. Я видел, как он туда шел. Отпустят меня?
– Нет, – сказал лейтенант. – Посмотрим. Сперва повторите то, что вы сказали.
Лейтенантово лицо округлилось, на щеках и у губ задрожали складочки. Глаза довольно заулыбались. Холуй успокоился. Вдруг стало безразлично, что будет с ним, с субботой, с училищем. Правда, лейтенант Уарина не выражал особой благодарности. Что ж, это понятно, он ведь чужой, и лейтенант, должно быть, его презирает.
– Пишите, – сказал лейтенант. – Садитесь и пишите. Вот бумага и карандаш.
– Что писать, сеньор лейтенант?
– Сейчас продиктую. «Я видел, что кадет… как его?… да, Кава, из такого-то взвода, в такой-то день, в таком-то часу направлялся в учебный корпус, дабы незаконно присвоить экзаменационные вопросы по химии». Пишите четко. «Заявляю об этом по требованию лейтенанта Ремихио Уарины, который обнаружил похитителя, а также раскрыл мое участие в деле…»
– Простите, сеньор лейтенант, я…
– «…мое невольное участие в качестве свидетеля». Подпишитесь. Печатными буквами. Крупно.
– Я не видел, как он крал, – сказал Холуй. – Я только видел, как он шел в классы. Меня четыре недели не отпускают, сеньор лейтенант.
– Не беспокойтесь. Это я беру на себя. Не бойтесь.
– Я не боюсь! – закричал Холуй, и лейтенант удивленно взглянул на него. – Я четыре субботы не выходил. Эта будет пятая.
Уарина кивнул.
– Подпишите бумагу, – сказал он. – Я разрешаю вам выйти сегодня, после занятий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
– Ты пойдешь на утренний сеанс? – спросил Альберто.
Они шли по набережной. Он слышал за спиной шаги Эмилио и Аны. Элена кивнула: «Да, в кино „Леуро"». Альберто решил подождать – в темноте объясняться легче. Мексиканец прощупывал на днях почву, и Элена ему сказала: «Кто его знает! Если хорошо объяснится – может, не прогоню». Утро было летнее, ясное, солнце сверкало на синем небе, океан шумел под боком, и Альберто приободрился – знаки хорошие. Он не смущался с другими девчонками, отпускал остроты, мог поговорить и серьезно. А вот с Эленой не умел – она возражала на самые простые вещи, никогда не соглашалась, вечно его срезала, отбривала. Как-то раз он сказал ей, что пришел в церковь, когда уже прочитали Евангелие. «Не стоило ходить, – холодно ответила она. – Если сегодня умрешь, попадешь в ад». Другой раз она смотрела с балкона на футбол. Он спросил ее позже: «Как, ничего?» А она ответила: «Ты очень плохо играл». А все-таки, когда неделю назад они гуляли с ребятами в парке Мирафлорес, у памятника Рикардо Пальме, он шел с ней, и она не сердилась, а все смотрели на них и шептались: «Хорошая парочка».
Они прошли набережную и по улице Хуана Фаннинга подходили к Элениному дому. Альберто уже не слышал шагов Эмилио и Аны. «В кино увидимся?» – спросил он. «А ты тоже идешь?» – с неподражаемой наивностью сказала она «Да, – сказал он, – иду». – «Ну, тогда, может, увидимся». На углу, у дома, она протянула руку. Здесь, в самом сердце их квартала, на перекрестке Колумба и Ферре, никого не было – ребята остались на пляже или в клубном бассейне. «А ты обязательно пойдешь в кино?» – спросил Альберто. «Да, – ответила она, – если ничего не случится». – «Что же такое может случиться?» – «Не знаю, – серьезно сказала она, – ну простужусь, например». – «Я тебе там кое-что скажу», – сказал Альберто. Он посмотрел ей в глаза, она удивленно заморгала. «Скажешь? А что?» – «В кино узнаешь». – «А почему не сейчас? – сказала она. – Никогда не надо откладывать». Он изо всех сил старался не покраснеть. «Ты и сама знаешь, что я хочу сказать», – выговорил он. «Нет, – все так же удивленно отвечала она. – Не представляю». – «Хочешь, могу прямо сейчас», – сказал Альберто. «Давай, – сказала она. – Говори».
«А сейчас мы выйдем, и потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поедим среди пустых столов, и выйдем в пустой двор, и войдем в пустую казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и просигналят отбой, и мы заснем, и наступит воскресенье, и ребята вернутся из города, и продадут нам сигарет, и я расплачусь письмами или рассказиками». Альберто и Холуй лежали в пустом бараке на соседних койках. Питон и другие штрафники ушли в «Жемчужину». Альберто курил окурок.
– Может, и до конца года, – сказал Холуй.
– Что?
– Продержат нас тут.
– И кто тебя тянет за язык? Спи. Или заткнись. Не ты один без увольнительной.
– Я знаю; только, может быть, нас тут продержат до конца года.
– Да, – сказал Альберто. – Если не пронюхают про Каву. Нет, куда им!
– Это несправедливо, – сказал Холуй. – Он ходит каждую субботу. А мы тут сидим по его вине.
– Эх, жизнь! – сказал Альберто. – Нет на свете справедливости.
– Сегодня месяц, как я не выходил, – сказал Холуй. – Никогда так долго не был без увольнительной.
– Мог бы привыкнуть.
– Тереса не отвечает, – сказал Холуй. – Я ей написал два письма.
– Плюнь, – сказал Альберто. – Баб много.
– Какое мне дело до других? Мне она нравится, понимаешь?
– Что ж тут не понять. Втрескался.
– Знаешь, как мы познакомились?
– Нет. Откуда мне знать?
– Она каждый день проходила мимо нашего дома. А я на нее смотрел. Иногда здоровался.
– Небось представлял ее ночью в постели, а?
– Нет. Мне просто нравилось на нее смотреть.
– Ишь ты, какой романтик!
– А один раз я вышел раньше и подождал ее внизу.
– И ущипнул?
– Я подошел и поздоровался.
– А что ты сказал?
– Сказал, как меня зовут. И спросил, как ее зовут. И еще я сказал: «Рад с тобой познакомиться».
– Вот кретин! А она что?
– Она тоже сказала, как ее зовут.
– Ты с ней целовался?
– Нет. Я с ней даже не гулял.
– Врешь, как свинья. А ну, дай честное слово, что не целовался.
– Что с тобой?
– Ничего. Не люблю, когда врут.
– Зачем я буду врать? Думаешь, я не хотел с ней целоваться? Я же с ней мало виделся, раза три или четыре, на улице. Все из-за этого училища. Наверное, у нее кто-нибудь есть.
– Кто?
– Не знаю. Кто-нибудь. Она такая красивая.
– Ничего особенного. Скорей уродина.
– Для меня красивая.
– Сопляк ты! Я предпочитаю бабу, с которой можно переспать.
– Понимаешь, я, кажется, ее люблю.
– Ах, сейчас заплачу!
– Если б она согласилась ждать, пока я кончу образование, я бы на ней женился.
– Рога наставит. Хотя какое мое дело. Хочешь, пойду к тебе в шаферы?
– Почему ты так говоришь?
– Лицо у тебя такое, рога пойдут.
– Наверное, она не получила мои письма.
– Наверное.
– Почему ты не хотел написать? Ты на этой неделе всем писал.
– Не хотел, и все.
– Что я тебе сделал? Чего ты сердишься?
– Надоело тут торчать. Думаешь, тебе одному на волю хочется?
– Почему ты поступил в училище?
Альберто засмеялся:
– Чтоб спасти честь семьи.
– Ты не можешь говорить серьезно?
– А я серьезно, Холуй. Папаша сказал, я втаптываю в грязь честь семьи. И сунул меня сюда, чтоб я исправился.
– Почему ты не провалился на вступительных?
– Из-за одной девчонки. Разочаровался во всем, ясно? И в наше заведение так поступил – с горя и ради чести семьи.
– Ты был влюблен?
– Она мне нравилась.
– А она красивая была?
– Да.
– Как ее звали? И что у вас было?
– Элена. Ничего не было. И вообще не люблю про себя рассказывать.
– Я вот тебе рассказываю.
– Твое дело. Не хочешь – не говори.
– Сигареты есть?
– Нет, сейчас достанем.
– Я без гроша.
– У меня есть два соля. Вставай, пошли к Паулино.
– Не могу, надоело. Меня прямо тошнит от Питона и от этого Гибрида.
– Тогда спи. А я пойду.
Альберто встал. Холуй смотрел, как он надевает берет и поправляет галстук.
– Хочешь, я тебе кое-что скажу? – проговорил Холуй. – Я знаю, ты будешь смеяться. А мне все равно.
– Говори.
– Ты мой единственный друг. Раньше у меня были только знакомые. Да и тех не было – так, здоровался. Мне только с тобой хорошо.
– Наверное, так дамочки в любви объясняются, – сказал Альберто.
Холуй улыбнулся.
– Грубый ты, – сказал он. – А добрый.
Альберто пошел к выходу. В дверях он обернулся.
– Достану сигарет – принесу.
Во дворе было мокро. Пока они говорили в казарме, пошел дождь, а он и не заметил. По ту сторону луга сидел на траве кадет. Тот, что в прошлую субботу, или другой? «А теперь я туда войду, а потом мы выйдем на пустой двор, и войдем в казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и мы заснем, и будет воскресенье, и понедельник, и много недель».
VI
Он вынес бы и позор и одиночество – к ним он привык, они только ранили душу, но этой пытки заключением он вынести не мог, он ее не выбирал, его скрутили насильно, словно надели на него смирительную рубаху. Он стоял у дверей лейтенанта и не решался поднять руку. Он знал, что постучится, – он тянул три недели и теперь не боялся и не тосковал. Просто рука не слушалась, вяло болталась, висела, не отклеивалась от брюк. Так бывало и раньше. В школе св. Франциска Сальского его дразнили куколкой, потому что он всегда трусил. «Куколка, а ну поплачь, поплачь!» – кричали ребята на переменах. Он отступал спиной к стене. Лица надвигались, голоса крепчали, детские рты хищно скалились – вот-вот укусят. Он плакал. Наконец он сказал себе: «Надо что-то сделать». При всем классе он вызвал самого сильного – сейчас он уже не помнил ни его имени, ни лица, ни грозных кулаков, ни сопенья. Когда он стоял перед ним – на свалке, в кругу кровожадных зрителей, – он не боялся, даже не волновался, он просто пал духом. Его тело не отвечало на удары и не уклонялось от них – оно ждало, пока тот, другой, устанет. Он хотел наказать, переделать свое трусливое тело, потому и заставил себя обрадоваться, когда отец заговорил об училище, потому и вытерпел здесь двадцать четыре долгих месяца. Теперь надежда ушла; он никогда не станет сильным, как Ягуар, или хитрым притворой, как Альберто. Его раскусили сразу – никак не скроешь, что ты беззащитный, трус, холуй. Теперь он хотел одного – свободы; делать что хочешь со своим одиночеством, вести его в кино, запираться с ним наедине. Он поднял руку и трижды постучал в дверь.
Может быть, Уарина спал? Его припухшие глаза багровели на круглом лице, как две язвы; волосы были всклокочены, взгляд мутный.
– Мне надо с вами поговорить, сеньор лейтенант. Лейтенант Ремихио Уарина был среди офицеров таким же изгоем, каким Холуй среди кадетов: он не отличался ни ростом, ни силой, его команды вызывали смех, его никто не боялся, сержанты отдавали ему рапорт, не вытягиваясь, и презрительно смотрели на него; его рота была хуже всех, капитан Гарридо распекал его на людях, кадеты рисовали его в непристойных позах. По слухам, он держал лавочку в Верхних Кварталах, его жена торговала там сластями и печеньем. Почему он пошел в военное училище?
– Что там у вас?
– Разрешите войти? Я по важному делу, сеньор лейтенант.
– Вы хотите побеседовать со мной? Обратитесь к своему непосредственному начальнику.
Не одни кадеты подражали лейтенанту Гамбоа. Уарина перенял у него привычку стоять навытяжку, цитируя устав. Но в отличие от Гамбоа у него были хилые ручки и дурацкие усики – черное пятнышко под носом. Кто такого испугается?
– Это тайна, сеньор лейтенант. Дело очень важное.
Лейтенант посторонился, он вошел. Постель была в беспорядке, и Холуй сразу подумал, что, наверное, вот так – голо, печально, мрачно – в монастырской келье. На полу стояла пепельница, полная окурков; один еще дымился.
– Что у вас? – повторил Уарина.
– Я по поводу того стекла.
– Имя, фамилия, взвод, – быстро сказал лейтенант.
– Кадет Рикардо Арана, пятый курс, первый взвод.
– Что там еще со стеклом?
Теперь трусил язык – не шевелился, высох, царапал, как шершавый камень. Что это, страх? Кружок изводил его; а после Ягуара Кава был хуже всех, он крал у него сигареты и деньги и как-то раз, ночью, помочился на него. В определенном смысле он, Холуй, действовал по праву – в училище уважали месть. И все же в глубине души он чувствовал себя виноватым. «Я не Кружок выдаю, – думал он, – а всех ребят, весь курс».
– В чем дело? – сердито сказал Уарина.– Вы что, посмотреть на меня пришли? Никогда не видели?
– Это Кава, – сказал Холуй и опустил глаза. – Меня отпустят в субботу?
– Что? – сказал лейтенант. Он не понял. Значит, еще можно выкрутиться, уйти.
– Стекло разбил Кава, – сказал Холуй. – Он украл вопросы по химии. Я видел, как он туда шел. Отпустят меня?
– Нет, – сказал лейтенант. – Посмотрим. Сперва повторите то, что вы сказали.
Лейтенантово лицо округлилось, на щеках и у губ задрожали складочки. Глаза довольно заулыбались. Холуй успокоился. Вдруг стало безразлично, что будет с ним, с субботой, с училищем. Правда, лейтенант Уарина не выражал особой благодарности. Что ж, это понятно, он ведь чужой, и лейтенант, должно быть, его презирает.
– Пишите, – сказал лейтенант. – Садитесь и пишите. Вот бумага и карандаш.
– Что писать, сеньор лейтенант?
– Сейчас продиктую. «Я видел, что кадет… как его?… да, Кава, из такого-то взвода, в такой-то день, в таком-то часу направлялся в учебный корпус, дабы незаконно присвоить экзаменационные вопросы по химии». Пишите четко. «Заявляю об этом по требованию лейтенанта Ремихио Уарины, который обнаружил похитителя, а также раскрыл мое участие в деле…»
– Простите, сеньор лейтенант, я…
– «…мое невольное участие в качестве свидетеля». Подпишитесь. Печатными буквами. Крупно.
– Я не видел, как он крал, – сказал Холуй. – Я только видел, как он шел в классы. Меня четыре недели не отпускают, сеньор лейтенант.
– Не беспокойтесь. Это я беру на себя. Не бойтесь.
– Я не боюсь! – закричал Холуй, и лейтенант удивленно взглянул на него. – Я четыре субботы не выходил. Эта будет пятая.
Уарина кивнул.
– Подпишите бумагу, – сказал он. – Я разрешаю вам выйти сегодня, после занятий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45