https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/razdviznie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Выглянув в окно, он увидел вчерашнего гостя кузнеца, идущего к гостинице. За ним несколько в отдалении следовала толпа голландцев — мужчин, женщин, детей. Раздавались крики:
— Der Kaiser! Der Russische Kaiser!
Петр сердился, топал на зевак ногой, замахивался кулаком… Один чрезвычайно назойливый бюргер подошел к нему очень близко, рассматривая его в упор, как диковинку. Петр одним прыжком оказался рядом с ним и влепил звонкую пощечину. Бюргер растерянно замигал, в толпе раздался смех. Петр в сердцах сплюнул и, больше не оглядываясь, размашистым шагом направился к дверям гостиницы.
Курбатов поспешил вниз.
Петр запирал дверь. Увидев растерянное лицо Курбатова, он улыбнулся:
— Ты-то что таращищься или вчера не насмотрелся?.. Ну да, я и есть царское величество великий государь Петр Алексеевич. Просил ведь Киста вразумить жену, чтоб не разглашала мое инкогнито… Проклятые бабские языки!
Курбатов подавленно молчал. Петр посмотрел на окна, к которым приникли лица зевак, вздохнул.
— Книгу твою я читал, — сказал он, — и была она мне в великую досаду…
Курбатов потупился.
— …ибо чуял правду слов твоих, — продолжал царь. — Ныне и сам знаю, что имею дело не с людьми, а с животными, которых хочу переделать в людей. Потому всегда радуюсь, встретив человека, согласно со мной мыслящего. Слушай меня, Курбатов. Вины, какие были за тобой, я тебе прощаю. Если не хочешь уподобиться ленивому рабу евангельскому, закопавшему талант свой в землю, поезжай в Москву, будешь числиться при Посольском приказе. А пока что жалую тебя дворянским званием и чином поручика. Ответ свой дашь завтра, а пока налей водки, что ли…
В сентябре, продав гостиницу и устроив все дела, Курбатов вместе с семьей выехал в Москву сухим путем. В дороге был весел, подшучивал над невозмутимой Эльзой, говорил с детьми только по-русски. В Кенигсберге, поднимаясь по трапу на корабль, который должен был везти их в Либаву, он вдруг остановился, дико выпучив глаза и ловя ртом воздух, схватился за грудь и под пронзительный визг Эльзы рухнул в воду. Через полчаса матросы баграми достали его тело, уже почти окоченевшее.
Эльза похоронила его в Кенигсберге по лютеранскому обряду. Затем она продолжила путь и к зиме добралась до Москвы. Петр, возвратясь из Голландии, оставил за ней и ее детьми дворянское звание и назначил приличную вдове поручика пенсию.
ИСТОРИЯ МАДЕМУАЗЕЛЬ АИССЕ
Среди первых читательниц «Манон Леско» была женщина, чья удивительная судьба десятилетие спустя легла в основу другого романа Прево — «История одной гречанки». Однако увидеть свою жизнь отраженной в зеркале искусства ей не довелось. К тому времени, когда роман вышел в свет (1740 год), ее уже не было в живых. Она была похоронена в Париже в склепе церкви Святого Роха, хотя вполне могло случиться и так, что ее тело, спеленутое в кашемировый саван султанш, обрело бы последнее пристанище в одном из кладбищенских садов Стамбула. Небольшой томик писем, оставленных ею, словно чудесный ковчежец, хранит ее стыдливую любовь.
Настоящее имя ее было Айше. Она родилась в каком-то черкесском селении и, видимо, была княжеской дочерью. Во всяком случае, позже, когда она вспоминала свое детство, ей смутно, как во сне, виделся дворец и коленопреклоненные рабы, окружившие ее. Разбойный набег турецкого отряда разорил ее дом и навсегда разлучил ее с родителями, родиной, детством…
Году в 1699-м французский посланник в Турции, граф де Ферриоль, увидел на невольничьем рынке Стамбула очаровательную четырехлетнюю девочку, выставленную на продажу. За время пребывания на Востоке граф перенял турецкие нравы; он купил девочку и отослал ее во Францию к своей невестке, госпоже де Ферриоль. Старый распутник хотел, удалясь на покой, вдыхать аромат этого дикого цветка.
С этого времени началось чудесное преображение юной дикарки Айше в мадемуазель Аиссе. Как оно происходило, об этом можно только догадываться, ее портреты позволяют нам видеть один внешний результат этого превращения: на чистом, открытом, почти детском лице, ставшем совершенно французским по выражению оживленности и любезности, таинственно чернеют неправдоподобно огромные, великолепные восточные глаза… Дама и гурия одновременно.
Ее появление в Версале стало настоящей сенсацией. «Сказки тысячи и одной ночи» не были еще известны во Франции, но сам вид кавказской княжны, словно перенесенной на берега Сены каким-нибудь джинном или гигантской птицей Рухх, давал почувствовать их волшебное очарование. Все взоры были обращены на «молодую гречанку», ее сладкозвучное имя повторялось всеми версальскими повесами и волокитами. Регент королевства герцог Орлеанский желал видеть ее в числе своих любовниц. Она отказала ему с той же твердостью, с какой отказывала всем, объявив, что уйдет в монастырь, если посягательства на ее честь не прекратятся.
Поразительны эта чистота сердца, эта твердость воли у девушки, с юных лет предназначенной для гарема какого-нибудь паши и избежавшей этой участи, казалось, только для того, чтобы стать наложницей престарелого и пресыщенного вельможи. Порвать постыдные узы материальной зависимости, связывавшие ее с домом графа де Ферриоля, обрести свободу она могла единственным путем — став блестящей куртизанкой, разорительницей чужих состояний. Ее рождение, ее судьба, соблазнительный пример вакхических дам Регентства — все толкало ее на путь падения, звало к тысяче и одной ночи удовольствий. Она выбрала любовь — мучительную и потаенную.
Первый раз она увидела кавалера д'Эйди в салоне мадам дю Деффан. Их любовь не знала ни становления, ни развития, ни моментов наивысшего напряжения страсти, ни печального периода ее угасания — она сразу стала для них обоих всем: жизнью, счастьем, вечностью… Спиноза был убежден, что все наше счастье и несчастье заключено в качестве того объекта, к которому мы привязаны любовью. Аиссе не ошиблась в своем возлюбленном. Вольтер в одном письме, где он говорит о своей трагедии «Аделаида Дюгесклен», отозвался о нем так: «Я вывел некоего сира де Куси, весьма достойного человека, каких теперь не встречаешь при дворе; это вполне безупречный рыцарь, как кавалер д'Эйди…» Этот век и этот двор издевались над любовью и верностью и славили торопливое удовлетворение желания. Впрочем, для того, чтобы любить, как и для того, чтобы мыслить, всегда требуется, собственно, одно — не позволять своему времени дурачить себя. Можно только догадываться, почему красивый и знатный юноша оказался не затронут распространившейся эпидемией чувственности, откуда он взял силы противостоять общему умонастроению, каким образом сумел сохранить благородство чувства. Д'Эйди в раме своего века являет зрелище не менее удивительное, чем его возлюбленная.
Нужно ли удивляться тому, что они скрывали свою любовь от посторонних глаз? Аиссе в одном из писем говорит, критикуя экзальтированную игру некой актрисы: «Мне кажется, что в роли влюбленной, насколько бы положение ни было ужасно, необходимы прежде всего скромность и сдержанность; вся страсть должна выражаться в тоне голоса и в интонациях. Страстные и несдержанные жесты надо предоставить мужчинам и волшебникам; юная же принцесса должна быть скромной». Она так и жила — тихо и незаметно, благо что двор скоро позабыл ее. Рождение дочери — «такой хорошенькой, что ей необходимо простить ее появление на свет», встречи и разлуки, никому не видимые слезы, — были единственными событиями этой таинственной связи. Она считала себя недостойной своего возлюбленного и не приняла его руки, которую д'Эй-ди предлагал с нежной настойчивостью в продолжение всех двенадцати лет их любви. «Я слишком люблю его славу», — говорила она.
Эта, быть может, чрезмерная щепетильность обрекала Аиссе на прозябание в доме де Ферриоля. Правда, она не стала наложницей графа — он вернулся из Турции душевнобольным. Умирая, де Ферриоль оставил своей рабыне небольшую пенсию, которая с тех пор стала предметом постоянных покушений его невестки, состарившейся и разорившейся куртизанки. Жизнь превратилась для Аиссе в ежедневную войну, в которой даже маленькие победы вызывали досаду и стыд. «Мне надо по сто раз в день напоминать себе о том уважении, которое я должна питать к ней, — признавалась Аиссе. — Нет ничего печальнее, когда побуждением к исполнению долга служит только сознание долга». Полурабское существование, полузапретная любовь переполняли ее чувством вины и раскаяния, ей казалось, что она согрешает против добродетели, уступая влечению сердца; она нуждалась в оправдании своей любви. «Мне доставляет истинное удовольствие открывать вам сердце, — писала она одной знакомой даме, — мне не стыдно исповедываться вам во всех моих слабостях. Вы одна влияли на мою душу; она была рождена, чтобы быть добродетельной… Я показалась вам существом достойным сочувствия и согрешившим, не вполне ясно это сознавая. К счастью, деликатности самой страсти я обязана познанию добродетели. Я полна недостатков, но уважаю и люблю добродетель». И далее: «Каждый день я вижу, что только добродетель имеет ценность как в этом, так и в том мире. Мне не дано было счастие соблюсти свое поведение, но я уважаю и преклоняюсь пред людьми добродетели; и уже одно желание быть в числе их влечет для меня за собою массу лестных вещей: сострадание, всеми высказываемое мне, делает то, что я почти не чувствую себя несчастной».
Рассказывают, что горностай, рожденный с пятном на шкуре, непременно погибает из-за этого маленького изъяна. Единственным пятнышком на совести Аиссе была ее любовь, которую она считала преступной и которая на самом деле сделала ее почти святой. Мучительное сознание вины убило ее. Она угасла, не достигнув и сорока лет, раскаявшаяся в прегрешениях земной любви и в надежде на вечное слияние с д'Эйди на небесах.
Я думаю: была ли судьба добра к ней или проявила свою обычную безжалостность, вырвав ее из блаженного полуживотного существования и заставии жить по высшим законам духа и истины? Что потеряла она при той сделке на стамбульском базаре, что приобрела от нее? Не был ли граф де Ферриоль орудием в руках той силы, что вечно желает зла, но по чьему-то непостижимому предначертанию вечно совершает благо? Аиссе знала мгновения истинного счастья, подлинно человеческого бытия, когда сердце переполняется благодарностью к Всевышнему, когда душа понимает, что ей больше нечего желать. Несколько таких мгновений на целую жизнь — много это или мало? Каждый из нас однажды даст свой ответ на этот вопрос.
НЕУТОМИМАЯ РУКА СЭРА ВАЛЬТЕРА СКОТТА
Однажды (дело было летом 1814 года) компания молодых эдинбургских адвокатов и литераторов веселилась в доме на улице Георга. Как водится между молодыми людьми, обед незаметно перешел в ужин, за ужином последовали бесконечные тосты; рассвет застал гуляк поющими шотландские песни. Посреди общего шума и веселья был задумчив лишь хозяин, не сводивший глаз с открытого окна дома напротив. «Да что с тобой?» — поинтересовался у него один из его гостей. «Рука, рука, опять эта рука!» — взволнованно ответил молодой человек.
Привлеченные этим возгласом, все подошли к окну и увидели в окне напротив часть комнаты, письменный стол, заваленный бумагами, и руку с пером, быстро исписывавшую лист за листом.
— Джентльмены, — сказал хозяин, — я не могу смотреть хладнокровно на эту руку. Она была тут, когда мы еще не сошлись к обеду, она писала весь вечер, пока мы пили, она уже несколько часов как явилась опять на этом месте. Когда я провожу день в беспутстве и праздности, у меня нет сил смотреть на эту руку!
— Верно, это какой-нибудь стряпчий строчит свои ябеды, — скептически заметил кто-то из гостей.
Но он ошибался: это была рука Вальтера Скотта, писавшего «Уэверли» — роман, который принес ему европейскую известность и сделал его автора первым писателем, составившем себе огромное состояние литературным трудом.
НА ПУТИ К СЛАВЕ
Вальтер Скотт принадлежал к небогатому, хотя и древнему шотландскому роду. Его прадед добывал себе пропитание грабежом. Когда в доме кончались припасы, жена этого достойного человека подносила супругу на тарелке шпоры, и тот, надев их, отправлялся на охоту за стадом овец какого-нибудь из своих соседей.
Отец писателя был адвокатом, содержавшим свои дела далеко не в блестящем порядке (после его смерти семье понадобилось пятнадцать лет, чтобы уплатить его долги). Молодой сэр Вальтер двинулся поначалу по отцовскому пути, получив место в адвокатской конторе. На первое выданное ему жалованье он купил матери серебряный подсвечник, а себе — большой ночной колпак.
Адвокатура давала будущему писателю не больше 230 фунтов стерлингов в год. Но Вальтер не унывал и, чтобы отвлечься от служебной рутины, сочинял баллады в рыцарском духе. Сперва он не имел ни малейшего расчета на денежную сторону этих трудов: литературная собственность в то время еще не получила право на существование, доходы лучших писателей были случайными и мизерными; на книжном деле наживались одни книготорговцы, покупавшие за гроши талантливые перья и дававшие более или менее хорошие деньги лишь за ту книгу, которая могла вернуть вложенный капитал за неделю. За первый сборник баллад «Поэзия менестрелей пограничной Шотландии» (1802) Вальтер Скотт получил всего 580 фунтов стерлингов, хотя книга выдержала несколько изданий.
Невероятный успех его «Песни последнего менестреля» (1805), ставшего первым поэтическим бестселлером (не считая, конечно, «Илиады» и «Одиссеи», с той разницей, однако, что их автор не получил за свои гениальные произведения даже чечевичной похлебки), заставил молодого поэта с меньшим пренебрежением отнестись к литературным заработкам. Хотя его гонорар составил все еще небольшую по тем временам сумму в 770 фунтов стерлингов, но издатели и книготорговцы Эдинбурга требовали от многообещающего автора все новых книг, поэм и статей.
С этого времени Вальтер Скотт превращается в поставщика хорошего литературного товара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я