https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumba-bez-rakoviny/
— Я узнавал у цыгана.— Пусть он отойдет подальше, тогда мы двинемся, — сказал Роберт Джордан. — Мы слишком близко.— Ты все рассмотрел, что тебе нужно?— Да. Все, что мне нужно.После захода солнца сразу стало холоднее, позади, на вершинах гор, меркли последние отсветы солнечных лучей, и кругом быстро темнело.— Ну, как тебе кажется? — тихо спросил Ансельмо, не спуская глаз с часового, который шагал по мосту ко второй будке; его штык поблескивал в последних лучах, фигура казалась бесформенной от неуклюжего плаща.— Все очень хорошо, — сказал Роберт Джордан. — Очень, очень хорошо.— Рад слышать, — сказал Ансельмо. — Что ж, пойдем. Теперь он нас не может увидеть.Часовой стоял спиной к ним у дальнего конца моста. Из теснины доносился шум воды, бегущей по камням. Потом сквозь этот шум донесся другой шум — мерный, нарастающий рокот, и они увидели, что часовой поднял голову и смотрит вверх, так что его вязаная шапочка съехала на затылок; и, тоже подняв головы, они увидели в высоком вечернем небе три самолета, летевшие клином; крохотные и серебряные на этой высоте, где еще светило солнце, самолеты с невероятной быстротой неслись по небу под мерный гул моторов.— Наши? — спросил Ансельмо.— Как будто да, — сказал Роберт Джордан, но он знал, что на такой высоте никогда нельзя определить точно. Это вечерняя разведка, а чья — неизвестно. Но когда видишь летящие истребители, всегда говоришь — наши, потому что от этого людям спокойнее. Бомбардировщики — другое дело.Ансельмо, видимо, думал о том же.— Это наши, — сказал он. — Я узнаю их. Это Moscas букв.: мухи (исп.)
.— Пожалуй, — сказал Роберт Джордан. — Мне тоже кажется, что это Moscas.— Да, Moscas, — сказал Ансельмо.Можно было навести бинокль и сразу все выяснить, но Роберту Джордану не хотелось этого делать. Сегодня вечером ему все равно, чьи они, и если старику приятно думать, что они наши, не нужно отнимать их у него. Впрочем, когда самолеты ушли в сторону Сеговии, он подумал, что они совсем не похожи на те зеленые с красной каймой самолеты с низко посаженным крылом, русский вариант модели «боинг Р-32», которые испанцы называли Moscas. Цвет нельзя было различить, но силуэт был другой. Нет. Это возвращается фашистская разведка.Часовой все еще стоял у дальнего конца моста спиной к ним.— Пойдем, — сказал Роберт Джордан.Он стал подниматься в гору, ступая осторожно и стараясь держаться под прикрытием сосен, пока не отошел настолько, что его нельзя было увидеть с моста. Ансельмо следовал за ним на расстоянии сотни ярдов. Когда они отошли достаточно далеко, Роберт Джордан остановился, подождал старика, пропустил его вперед, и они полезли в темноте дальше по крутому склону.— У нас сильная авиация, — довольным тоном сказал старик.— Да.— И мы победим.— Мы должны победить.— Да. А тогда, после победы, ты приезжай поохотиться.— На кого?— На кабана, на медведя, на волка, на горного козла.— Ты любишь охоту?— Ох, люблю. Ничего так не люблю. У нас в деревне все охотники. А ты не любишь?— Нет, — сказал Роберт Джордан. — Я не люблю убивать животных.— А я наоборот, — сказал старик. — Я не люблю убивать людей.— Этого никто не любит, разве те, у кого в голове неладно, — сказал Роберт Джордан. — Но я не против, когда это необходимо. Когда это надо ради общего дела.— Все-таки это совсем другое, — сказал Ансельмо. — В моем доме, когда у меня был дом, — теперь у меня нет дома, — висели клыки кабана, которого я подстрелил в предгорье. Шкуры волчьи лежали. Волков я подстрелил зимой, гнался за ними по снегу. Одного, самого большого, я убил за деревней как-то в ноябре, под вечер, возвращаясь из лесу. Четыре волчьи шкуры лежали на полу в моем доме. Они были истоптаны до того, что совсем облезли, но все-таки это были волчьи шкуры. Были у меня рога горного козла, которого я подстрелил в Сьерре, и еще было чучело орла — его мне набил чучельник в Авиле, — крылья у него были раскрыты и глаза желтые, точь-в-точь как у живого. Очень красивая была вещь, и на все это мне было приятно смотреть.— Да, — сказал Роберт Джордан.— На дверях нашей деревенской церкви была прибита медвежья лапа; этого медведя я убил весной, встретил его на склоне горы, он ворочал бревно на снегу этой самой лапой.— Когда это было?— Шесть лет назад. Ее высушили и прибили гвоздем к дверям церкви, и когда я, бывало, ни посмотрю на эту лапу, — совсем как у человека, только с когтями, — всегда мне становилось приятно.— Ты гордился?— Гордился, потому что вспоминал ту встречу с медведем ранней весной на склоне горы. А вот если убил человека, такого же, как и ты сам, ничего хорошего в памяти не остается.— Да, человечью лапу к дверям церкви не прибьешь, — сказал Роберт Джордан.— Еще бы. Кому же придет в голову такое. А все-таки человечья рука очень похожа на медвежью лапу.— И туловище человека очень похоже на медвежье, — сказал Роберт Джордан. — Если с медведя снять шкуру, видно, что мускулатура почти такая же.— Да, — сказал Ансельмо. — Цыгане верят, что медведь — брат человека.— Американские индейцы тоже, — сказал Роберт Джордан. — Они, когда убьют медведя, кланяются ему и просят прошенья. Вешают его череп на дерево и, прежде чем уйти, просят, чтобы он не сердился на них.— Цыгане верят, что медведь — брат человека, потому что у него под шкурой такое же тело, и он пьет пиво, и любит музыку, и умеет плясать.— Индейцы тоже в это верят.— Значит, индейцы все равно что цыгане?— Нет. Но про медведя они думают так же.— Понятно. Цыгане еще потому так думают, что медведь красть любит.— В тебе есть цыганская кровь?— Нет. Но я много водился с цыганами, а с тех пор, как началась война, понятно, еще больше. В горах их много. У них не считается за грех убить иноплеменника. Они в этом не признаются, но это так.— У марокканцев тоже так.— Да. У цыган много таких законов, в которых они не признаются. Во время войны многие цыгане опять стали пошаливать.— Они не понимают, ради чего ведется эта война. Они не знают, за что мы деремся.— Верно, — сказал Ансельмо. — Они только знают, что идет война и можно, как в старину, убивать, не боясь наказания.— Тебе случалось убивать? — спросил Роберт Джордан, как будто роднящая темнота вокруг и прожитый вместе день дали ему право на этот вопрос.— Да. Несколько раз. Но без всякой охоты. По-моему, людей убивать грех. Даже если это фашисты, которых мы должны убивать. По-моему, медведь одно, а человек совсем другое. Я не верю в цыганские россказни насчет того, что зверь человеку брат. Нет. Я против того, чтоб убивать людей.— Но ты убивал.— Да. И буду убивать. Но если я еще поживу потом, то постараюсь жить тихо, никому не делая зла, и это все мне простится.— Кем простится?— Не знаю. Теперь ведь у нас бога нет, ни сына божия, ни святого духа, так кто же должен прощать? Я не знаю.— А бога нет?— Нет, друг. Конечно, нет. Если б он был, разве он допустил бы то, что я видел своими глазами? Пусть уж у них будет бог.— Они и говорят, что он с ними.— Понятно, мне его недостает потому что я с детства привык верить. Но теперь человек перед самим собой должен быть в ответе.— Значит, ты сам себе и убийство простишь?— Должно быть, — сказал Ансельмо. — Раз оно так понятно выходит по-твоему, значит, так и должно быть. Но все равно, есть ли бог, нет ли, а убивать — грех. Отнять жизнь у другого человека — это дело нешуточное. Я не отступлю перед этим, когда понадобится, но я не той породы, что Пабло.— Чтоб выиграть войну, нужно убивать врагов. Это старая истина.— Верно. На войне нужно убивать. Но, знаешь, какие у меня чудные мысли есть, — сказал Ансельмо. Они теперь шли совсем рядом в темноте, и он говорил вполголоса, время от времени оглядываясь на ходу. — Я бы даже епископа не стал убивать. Я бы не стал убивать ни помещика, ни другого какого хозяина. Я бы только заставил их всю жизнь изо дня в день работать так, как мы работаем в поле или в горах, на порубке леса. Чтобы они узнали, для чего рожден человек. Пусть спят, как мы спим. Пусть едят то, что мы едим. А самое главное — пусть работают. Это им будет наука.— Что ж, они оправятся и опять тебя скрутят.— Если их убивать — это никого ничему не научит, — сказал Ансельмо. — Всех не перебьешь, а молодые подрастут — еще больше ненавидеть будут. От тюрьмы тоже проку мало. В тюрьме только сильнее ненависть. Нет, лучше пусть всем нашим врагам будет наука.— Но все-таки ты ведь убивал?— Да, — сказал Ансельмо. — Много раз убивал и еще буду убивать. Но без всякой охоты и помня, что это грех.— А часовой? Ты шутил, что убьешь часового.— Так ведь это шутка. Я бы и убил часового. Да. Не раздумывая и с легким сердцем, потому что это нужно для дела. Но без всякой охоты.— Ну, пусть убивают те, кто это любит, — сказал Роберт Джордан. — Там восемь да здесь пятеро. Всего тринадцать для тех, кто это любит.— Таких много, которые это любят, — сказал Ансельмо в темноте. — И у нас их много. Больше, чем таких, которые годились бы в бою.— Ты когда-нибудь бывал в бою?— Нет, — сказал старик. — Мы дрались в Сеговии в самом начале войны, но нас разбили, и мы побежали. Я тоже бежал вместе с другими. Мы не очень хорошо понимали то, что делали, и не знали, как это надо делать. А потом у меня был только дробовик, заряженный крупной дробью, а у guardia civil были маузеры. Я своим дробовиком их и за сто ярдов достать не мог, а они с трехсот били нас, как зайцев. Они стреляли много и хорошо стреляли, а мы перед ними были как стадо овец. — Он помолчал. Потом спросил: — Ты думаешь, у моста будет бой?— Может быть.— Я еще никогда не видел боя так, чтобы не бежать, — сказал Ансельмо. — Не знаю, как я себя буду вести в бою. Я человек старый, вот я и подумал об этом.— Я тебе помогу, — ответил ему Роберт Джордан.— А ты часто бывал в боях?— Несколько раз.— Что же ты думаешь, как там все будет, у моста?— Я прежде всего думаю о мосте. Это мое дело. Подорвать мост нетрудно. Но мы подумаем и об остальном. О подготовке. Все будет написано, чтобы каждый знал.— У нас мало кто умеет читать, — сказал Ансельмо.— Все будет написано, но, кроме того, еще всем будет разъяснено на словах.— Я сделаю все, что от меня потребуется, — сказал Ансельмо. — Но я помню, как было в Сеговии, и если будет бой или хотя бы перестрелка, я хотел бы знать точно, что мне делать, чтобы не побежать. Я помню, в Сеговии меня так и подмывало побежать.— Мы будем вместе, — ответил ему Роберт Джордан. — Я тебе всякий раз буду говорить, что нужно делать.— Тогда все очень просто, — сказал Ансельмо. — Что мне прикажут, я все сделаю.— Наше дело — мост и бой, если бой завяжется, — сказал Роберт Джордан, и эти слова в темноте показались ему немножко напыщенными, но по-испански они звучали хорошо.— Это очень интересное дело, — сказал Ансельмо, и, услышав, как он произнес это, просто, искренне и без малейшей рисовки, не преуменьшая опасности, как сделал бы англичанин, и не бравируя ею на романский лад, Роберт Джордан порадовался, что у него такой помощник, и хотя он уже осмотрел мост и все продумал и упростил задачу, отказавшись от плана захватить оба поста, а тогда уже взрывать мост как обычно, — внутренне он противился приказу Гольца и тому, чем был вызван такой приказ. Он пожалел потому, что подумал, чем это может кончиться для него и чем это может кончиться для старика. Ничего хорошего не сулит этот приказ тем, кому придется его выполнять.Стыдно так думать, сказал он себе, разве ты какой-нибудь особенный, разве есть вообще особенные люди, с которыми ничего не должно случаться? И ты ничто, и старик ничто. Вы только орудия, которые должны делать свое дело. Дан приказ, приказ необходимый, и не тобой он выдуман, и есть мост, и этот мост может оказаться стержнем, вокруг которого повернется судьба человечества. И все, что происходит в эту войну, может оказаться таким стержнем. У тебя есть одна задача, и ее ты должен выполнить. Ха, как бы не так, одна задача, подумал он. Если бы дело было только в ней, все было бы просто. Довольно ныть, болтливое ничтожество, сказал он себе. Подумай о чем-нибудь другом.И он стал думать о девушке Марии, у которой и кожа, и волосы, и глаза одинакового золотисто-каштанового оттенка, только волосы чуть потемнее, но они будут казаться более светлыми, когда кожа сильнее загорит на солнце, ее гладкая кожа, смуглота которой как будто просвечивает сквозь бледно-золотистый верхний покров. Наверно, кожа у нее очень гладкая и все тело гладкое, а движения неловкие, как будто что-то такое есть в ней или с ней, что ее смущает, и ей кажется, что это всем видно, хотя на самом деле этого не видно, это только у нее в мыслях. И она покраснела, когда он смотрел на нее; вот так она сидела, обхватив руками колени, ворот рубашки распахнут, и груди круглятся, натягивая серую ткань, и когда он подумал о ней, ему сдавило горло и стало трудно шагать, и они шли молча, пока старик не сказал:— Вот теперь пройти через эту расселину, а там и лагерь.Когда они подошли к расселине, раздался окрик: «Стой! Кто идет?» Они услышали, как щелкнул отодвигаемый затвор, и рукоятка глухо стукнула о ложу.— Товарищи, — сказал Ансельмо.— Что еще за товарищи?— Товарищи Пабло, — ответил ему старик. — Что ты, не знаешь нас?— Знаю, — сказал голос. — Но у меня есть приказ. Пароль знаете?— Нет. Мы идем снизу.— Тоже знаю, — сказал человек в темноте. — Вы идете от моста. Я все знаю. Но приказ давал не я. Вы должны сказать вторую половину пароля.— А какая первая половина? — спросил Роберт Джордан.— Забыл, — сказал человек в темноте и засмеялся. — Ладно, туда твою душу, иди в лагерь со своим дерьмовым динамитом.— Это называется партизанская дисциплина, — сказал Ансельмо. — Спусти курок у своей игрушки.— Уже, — сказал человек в темноте. — Я его спустил потихоньку двумя пальцами, большим и указательным.— Вот когда-нибудь попадет тебе в руки маузер, а у него курок без насечки, начнешь так спускать, он и выстрелит.— Это маузер и есть, — сказал человек. — Но ты не знаешь, какая у меня сила в пальцах. Я всегда так спускаю курок.— Куда он у тебя дулом смотрит? — спросил Ансельмо в темноте.— На тебя, — сказал человек. — И когда я спускал курок, тоже на тебя смотрел. Придешь в лагерь — скажи, чтоб меня сменили, потому что я, так вас и растак, зверски голоден и забыл пароль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
.— Пожалуй, — сказал Роберт Джордан. — Мне тоже кажется, что это Moscas.— Да, Moscas, — сказал Ансельмо.Можно было навести бинокль и сразу все выяснить, но Роберту Джордану не хотелось этого делать. Сегодня вечером ему все равно, чьи они, и если старику приятно думать, что они наши, не нужно отнимать их у него. Впрочем, когда самолеты ушли в сторону Сеговии, он подумал, что они совсем не похожи на те зеленые с красной каймой самолеты с низко посаженным крылом, русский вариант модели «боинг Р-32», которые испанцы называли Moscas. Цвет нельзя было различить, но силуэт был другой. Нет. Это возвращается фашистская разведка.Часовой все еще стоял у дальнего конца моста спиной к ним.— Пойдем, — сказал Роберт Джордан.Он стал подниматься в гору, ступая осторожно и стараясь держаться под прикрытием сосен, пока не отошел настолько, что его нельзя было увидеть с моста. Ансельмо следовал за ним на расстоянии сотни ярдов. Когда они отошли достаточно далеко, Роберт Джордан остановился, подождал старика, пропустил его вперед, и они полезли в темноте дальше по крутому склону.— У нас сильная авиация, — довольным тоном сказал старик.— Да.— И мы победим.— Мы должны победить.— Да. А тогда, после победы, ты приезжай поохотиться.— На кого?— На кабана, на медведя, на волка, на горного козла.— Ты любишь охоту?— Ох, люблю. Ничего так не люблю. У нас в деревне все охотники. А ты не любишь?— Нет, — сказал Роберт Джордан. — Я не люблю убивать животных.— А я наоборот, — сказал старик. — Я не люблю убивать людей.— Этого никто не любит, разве те, у кого в голове неладно, — сказал Роберт Джордан. — Но я не против, когда это необходимо. Когда это надо ради общего дела.— Все-таки это совсем другое, — сказал Ансельмо. — В моем доме, когда у меня был дом, — теперь у меня нет дома, — висели клыки кабана, которого я подстрелил в предгорье. Шкуры волчьи лежали. Волков я подстрелил зимой, гнался за ними по снегу. Одного, самого большого, я убил за деревней как-то в ноябре, под вечер, возвращаясь из лесу. Четыре волчьи шкуры лежали на полу в моем доме. Они были истоптаны до того, что совсем облезли, но все-таки это были волчьи шкуры. Были у меня рога горного козла, которого я подстрелил в Сьерре, и еще было чучело орла — его мне набил чучельник в Авиле, — крылья у него были раскрыты и глаза желтые, точь-в-точь как у живого. Очень красивая была вещь, и на все это мне было приятно смотреть.— Да, — сказал Роберт Джордан.— На дверях нашей деревенской церкви была прибита медвежья лапа; этого медведя я убил весной, встретил его на склоне горы, он ворочал бревно на снегу этой самой лапой.— Когда это было?— Шесть лет назад. Ее высушили и прибили гвоздем к дверям церкви, и когда я, бывало, ни посмотрю на эту лапу, — совсем как у человека, только с когтями, — всегда мне становилось приятно.— Ты гордился?— Гордился, потому что вспоминал ту встречу с медведем ранней весной на склоне горы. А вот если убил человека, такого же, как и ты сам, ничего хорошего в памяти не остается.— Да, человечью лапу к дверям церкви не прибьешь, — сказал Роберт Джордан.— Еще бы. Кому же придет в голову такое. А все-таки человечья рука очень похожа на медвежью лапу.— И туловище человека очень похоже на медвежье, — сказал Роберт Джордан. — Если с медведя снять шкуру, видно, что мускулатура почти такая же.— Да, — сказал Ансельмо. — Цыгане верят, что медведь — брат человека.— Американские индейцы тоже, — сказал Роберт Джордан. — Они, когда убьют медведя, кланяются ему и просят прошенья. Вешают его череп на дерево и, прежде чем уйти, просят, чтобы он не сердился на них.— Цыгане верят, что медведь — брат человека, потому что у него под шкурой такое же тело, и он пьет пиво, и любит музыку, и умеет плясать.— Индейцы тоже в это верят.— Значит, индейцы все равно что цыгане?— Нет. Но про медведя они думают так же.— Понятно. Цыгане еще потому так думают, что медведь красть любит.— В тебе есть цыганская кровь?— Нет. Но я много водился с цыганами, а с тех пор, как началась война, понятно, еще больше. В горах их много. У них не считается за грех убить иноплеменника. Они в этом не признаются, но это так.— У марокканцев тоже так.— Да. У цыган много таких законов, в которых они не признаются. Во время войны многие цыгане опять стали пошаливать.— Они не понимают, ради чего ведется эта война. Они не знают, за что мы деремся.— Верно, — сказал Ансельмо. — Они только знают, что идет война и можно, как в старину, убивать, не боясь наказания.— Тебе случалось убивать? — спросил Роберт Джордан, как будто роднящая темнота вокруг и прожитый вместе день дали ему право на этот вопрос.— Да. Несколько раз. Но без всякой охоты. По-моему, людей убивать грех. Даже если это фашисты, которых мы должны убивать. По-моему, медведь одно, а человек совсем другое. Я не верю в цыганские россказни насчет того, что зверь человеку брат. Нет. Я против того, чтоб убивать людей.— Но ты убивал.— Да. И буду убивать. Но если я еще поживу потом, то постараюсь жить тихо, никому не делая зла, и это все мне простится.— Кем простится?— Не знаю. Теперь ведь у нас бога нет, ни сына божия, ни святого духа, так кто же должен прощать? Я не знаю.— А бога нет?— Нет, друг. Конечно, нет. Если б он был, разве он допустил бы то, что я видел своими глазами? Пусть уж у них будет бог.— Они и говорят, что он с ними.— Понятно, мне его недостает потому что я с детства привык верить. Но теперь человек перед самим собой должен быть в ответе.— Значит, ты сам себе и убийство простишь?— Должно быть, — сказал Ансельмо. — Раз оно так понятно выходит по-твоему, значит, так и должно быть. Но все равно, есть ли бог, нет ли, а убивать — грех. Отнять жизнь у другого человека — это дело нешуточное. Я не отступлю перед этим, когда понадобится, но я не той породы, что Пабло.— Чтоб выиграть войну, нужно убивать врагов. Это старая истина.— Верно. На войне нужно убивать. Но, знаешь, какие у меня чудные мысли есть, — сказал Ансельмо. Они теперь шли совсем рядом в темноте, и он говорил вполголоса, время от времени оглядываясь на ходу. — Я бы даже епископа не стал убивать. Я бы не стал убивать ни помещика, ни другого какого хозяина. Я бы только заставил их всю жизнь изо дня в день работать так, как мы работаем в поле или в горах, на порубке леса. Чтобы они узнали, для чего рожден человек. Пусть спят, как мы спим. Пусть едят то, что мы едим. А самое главное — пусть работают. Это им будет наука.— Что ж, они оправятся и опять тебя скрутят.— Если их убивать — это никого ничему не научит, — сказал Ансельмо. — Всех не перебьешь, а молодые подрастут — еще больше ненавидеть будут. От тюрьмы тоже проку мало. В тюрьме только сильнее ненависть. Нет, лучше пусть всем нашим врагам будет наука.— Но все-таки ты ведь убивал?— Да, — сказал Ансельмо. — Много раз убивал и еще буду убивать. Но без всякой охоты и помня, что это грех.— А часовой? Ты шутил, что убьешь часового.— Так ведь это шутка. Я бы и убил часового. Да. Не раздумывая и с легким сердцем, потому что это нужно для дела. Но без всякой охоты.— Ну, пусть убивают те, кто это любит, — сказал Роберт Джордан. — Там восемь да здесь пятеро. Всего тринадцать для тех, кто это любит.— Таких много, которые это любят, — сказал Ансельмо в темноте. — И у нас их много. Больше, чем таких, которые годились бы в бою.— Ты когда-нибудь бывал в бою?— Нет, — сказал старик. — Мы дрались в Сеговии в самом начале войны, но нас разбили, и мы побежали. Я тоже бежал вместе с другими. Мы не очень хорошо понимали то, что делали, и не знали, как это надо делать. А потом у меня был только дробовик, заряженный крупной дробью, а у guardia civil были маузеры. Я своим дробовиком их и за сто ярдов достать не мог, а они с трехсот били нас, как зайцев. Они стреляли много и хорошо стреляли, а мы перед ними были как стадо овец. — Он помолчал. Потом спросил: — Ты думаешь, у моста будет бой?— Может быть.— Я еще никогда не видел боя так, чтобы не бежать, — сказал Ансельмо. — Не знаю, как я себя буду вести в бою. Я человек старый, вот я и подумал об этом.— Я тебе помогу, — ответил ему Роберт Джордан.— А ты часто бывал в боях?— Несколько раз.— Что же ты думаешь, как там все будет, у моста?— Я прежде всего думаю о мосте. Это мое дело. Подорвать мост нетрудно. Но мы подумаем и об остальном. О подготовке. Все будет написано, чтобы каждый знал.— У нас мало кто умеет читать, — сказал Ансельмо.— Все будет написано, но, кроме того, еще всем будет разъяснено на словах.— Я сделаю все, что от меня потребуется, — сказал Ансельмо. — Но я помню, как было в Сеговии, и если будет бой или хотя бы перестрелка, я хотел бы знать точно, что мне делать, чтобы не побежать. Я помню, в Сеговии меня так и подмывало побежать.— Мы будем вместе, — ответил ему Роберт Джордан. — Я тебе всякий раз буду говорить, что нужно делать.— Тогда все очень просто, — сказал Ансельмо. — Что мне прикажут, я все сделаю.— Наше дело — мост и бой, если бой завяжется, — сказал Роберт Джордан, и эти слова в темноте показались ему немножко напыщенными, но по-испански они звучали хорошо.— Это очень интересное дело, — сказал Ансельмо, и, услышав, как он произнес это, просто, искренне и без малейшей рисовки, не преуменьшая опасности, как сделал бы англичанин, и не бравируя ею на романский лад, Роберт Джордан порадовался, что у него такой помощник, и хотя он уже осмотрел мост и все продумал и упростил задачу, отказавшись от плана захватить оба поста, а тогда уже взрывать мост как обычно, — внутренне он противился приказу Гольца и тому, чем был вызван такой приказ. Он пожалел потому, что подумал, чем это может кончиться для него и чем это может кончиться для старика. Ничего хорошего не сулит этот приказ тем, кому придется его выполнять.Стыдно так думать, сказал он себе, разве ты какой-нибудь особенный, разве есть вообще особенные люди, с которыми ничего не должно случаться? И ты ничто, и старик ничто. Вы только орудия, которые должны делать свое дело. Дан приказ, приказ необходимый, и не тобой он выдуман, и есть мост, и этот мост может оказаться стержнем, вокруг которого повернется судьба человечества. И все, что происходит в эту войну, может оказаться таким стержнем. У тебя есть одна задача, и ее ты должен выполнить. Ха, как бы не так, одна задача, подумал он. Если бы дело было только в ней, все было бы просто. Довольно ныть, болтливое ничтожество, сказал он себе. Подумай о чем-нибудь другом.И он стал думать о девушке Марии, у которой и кожа, и волосы, и глаза одинакового золотисто-каштанового оттенка, только волосы чуть потемнее, но они будут казаться более светлыми, когда кожа сильнее загорит на солнце, ее гладкая кожа, смуглота которой как будто просвечивает сквозь бледно-золотистый верхний покров. Наверно, кожа у нее очень гладкая и все тело гладкое, а движения неловкие, как будто что-то такое есть в ней или с ней, что ее смущает, и ей кажется, что это всем видно, хотя на самом деле этого не видно, это только у нее в мыслях. И она покраснела, когда он смотрел на нее; вот так она сидела, обхватив руками колени, ворот рубашки распахнут, и груди круглятся, натягивая серую ткань, и когда он подумал о ней, ему сдавило горло и стало трудно шагать, и они шли молча, пока старик не сказал:— Вот теперь пройти через эту расселину, а там и лагерь.Когда они подошли к расселине, раздался окрик: «Стой! Кто идет?» Они услышали, как щелкнул отодвигаемый затвор, и рукоятка глухо стукнула о ложу.— Товарищи, — сказал Ансельмо.— Что еще за товарищи?— Товарищи Пабло, — ответил ему старик. — Что ты, не знаешь нас?— Знаю, — сказал голос. — Но у меня есть приказ. Пароль знаете?— Нет. Мы идем снизу.— Тоже знаю, — сказал человек в темноте. — Вы идете от моста. Я все знаю. Но приказ давал не я. Вы должны сказать вторую половину пароля.— А какая первая половина? — спросил Роберт Джордан.— Забыл, — сказал человек в темноте и засмеялся. — Ладно, туда твою душу, иди в лагерь со своим дерьмовым динамитом.— Это называется партизанская дисциплина, — сказал Ансельмо. — Спусти курок у своей игрушки.— Уже, — сказал человек в темноте. — Я его спустил потихоньку двумя пальцами, большим и указательным.— Вот когда-нибудь попадет тебе в руки маузер, а у него курок без насечки, начнешь так спускать, он и выстрелит.— Это маузер и есть, — сказал человек. — Но ты не знаешь, какая у меня сила в пальцах. Я всегда так спускаю курок.— Куда он у тебя дулом смотрит? — спросил Ансельмо в темноте.— На тебя, — сказал человек. — И когда я спускал курок, тоже на тебя смотрел. Придешь в лагерь — скажи, чтоб меня сменили, потому что я, так вас и растак, зверски голоден и забыл пароль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10