https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/kruglye/
Но кое-что все же возможно – и с тем большей вероятностью, чем дольше приходится ждать… До сих пор люди сносили друг другу головы ради наших сомнительных фантомов, которые осторожно именовали не призраками, а идеалами. И вот наконец, я надеюсь, пробил час войны против этих измышлений, и я со всей охотой буду участвовать в ней. Годами проходил я солдатскую выучку, в духовном, разумеется, смысле, и давно понял, хотя с полной ясностью только сейчас, – близится великая битва с проклятыми призраками. Уверяю тебя, если не возьмешь быка за рога, если не подрубишь под корень эти ложные идеалы, с ними уже не покончить. Уму непостижимо, как нагло и основательно околпачен человек в процессе так называемого наследования идей… Так вот, эту самую систематическую прополку собственной духовной нивы я и называю основанием нового… государства. Из пиетета к существующим системам и чувства такта по отношению к ближним, которым я, упаси Бог, не хочу навязывать свои взгляды на честность с самим собой и бессознательную лживость, я заведомо ограничиваю себя в расширении моего государства, которое называю стерильным, поскольку оно тщательно очищено от духовных бактерий ложного идеализма. В этом государстве лишь один подданный – это я сам. И я же единственный миссионер своего вероучения. Перебежчики мне не нужны.
– Стало быть, организатором ты не подвизаешься, – с облегчением заметил Хаубериссер.
– Организатором мнит себя сейчас всякий, а отсюда следует, что это совершенно ложный путь. Двигаться надо в направлении, противоположном потоку толпы.
Пфайль встал и принялся расхаживать по комнате.
– Даже Иисус, – продолжал барон, – не занимался организаторской деятельностью. Он подал пример. А у госпожи Рюкстина и ее товарок хватает наглости воображать себя организаторами. Организовывать дозволено лишь природе и мировому духу… Мое государство утверждено навеки, оно не нуждается в организации. Будь иначе, оно лишилось бы цели.
– Но ведь когда-нибудь твое государство, если у него есть цель, должно будет объединить многих. Где же ты возьмешь подданных, дорогой Пфайль?
– Пойми же, если кого-то одного осеняет идея, это лишь означает, что одновременно этой же идеей захвачены многие. Кто этого не понимает, тот вообще не знает, как живет мысль. Идеи заразительны, даже если не произносятся вслух, а может, именно поэтому они так летучи. Я твердо убежден, пока мы с тобой разговариваем, мое государство пополнило множество граждан, и в конце концов оно станет глобальным… Сейчас гигиена хоть куда… дезинфицируют даже дверные ручки, чтобы не подхватить какую-нибудь болезнь. Но уверяю тебя, есть зараза и пострашнее, к примеру, расовая и национальная вражда, разносимая пламенными трибунами и кликушами. Тут нужны более сильные дезинфицирующие средства, чем для обработки дверных ручек.
– Значит, ты намереваешься искоренить национализм?
– Не мое это дело – выпалывать в чужих огородах то, что не умирает само собой. В своем собственном я волен делать все, что вздумается. Многие считают национализм неизбежным явлением, пусть так, но пришло время такого «государства», граждане которого объединены не территорией в определенных границах и не общим языком, а образом мыслей и могут жить, как им хочется… В известном смысле правы те, кто смеется над чудаком, заявляющим о своих планах переделать человечество. Только им невдомек, что вполне довольно того, что хоть один человек коренным образом пересоздал себя. И если это удается, его усилия не пропадут даром, независимо от того, узнает о них общество или нет. Представь себе, что кто-то проделал дырочку в картине существующего бытия – она уже не зарастет, и не имеет значения, заметят ли ее сегодня или через миллионы лет. Однажды возникшее исчезает лишь иллюзорно. Поэтому разорвать сеть, в которой запуталось человечество, но не публичными проповедями, а усилием рук, разрывающих оковы, – вот чего я хочу.
– Видишь ли ты какую-нибудь причинную связь между стихийными катастрофами, которых, по-твоему, следует ожидать, и предполагаемой переменой в умах? – спросил Хаубериссер.
– На первый взгляд, естественно, можно подумать, что стихийное бедствие, скажем землетрясение, побуждает человека, замкнуться в своей скорлупе. Но только – на первый взгляд. В действительности с причиной и следствием, как мне представляется, дело обстоит совершенно иначе. Причин мы не выясним никогда, единственное, что действительно доступно нашим ощущениям, – это следствия. То, что мы принимаем за причины, – всего лишь предвещающий знак. Если я выпущу из рук вот этот карандаш, он упадет на пол. Счесть причиной падения ослабление мышц моих пальцев может только совсем юный гимназист. Я же вижу в этом верный знак, предвещающий падение. Всякое событие, за которым следует другое, является его предзнаменованием. А причина – нечто совсем иное. Мы воображаем себе, что в нашей власти находить исток следствия, и это одно из самых страшных заблуждений, постоянно искажающих нашу картину мира. На самом деле одна и та же таинственная причина вызвала падение карандаша и заставила меня за секунду до этого разжать пальцы. Внезапные сдвиги в сознании и землетрясения, возможно, имеют единую причину, но то, что первое является причиной второго, совершенно исключено, что бы там ни предсказывал «здравый» смысл. Первое – в той же мере следствие, как и второе. Следствие никогда не влечет за собой другое следствие, оно может лишь, как было сказано, быть предзнаменованием в череде событий и больше ничем. Мир, в котором мы живем, – это мир следствий. А царство причин – за семью печатями, и, чтобы проникнуть туда, надо постичь науку волхвования.
– А разве овладеть своими мыслями, то есть добраться до их самых сокровенных корней, не волшебство?
Пфайль резко остановился.
– Конечно! А как же иначе? Именно поэтому я и ставлю мышление на ступень выше жизни. Оно ведет нас к далекой вершине, поднявшись на которую, мы станем не только всевидящими, но и всемогущими, сможем осуществить любое свое желание… До сих пор мы знали лишь чудеса технических изобретений, но, я уверен, близок час, когда люди, хотя бы немногие, одним лишь усилием воли будут творить не менее чудесные вещи. Столь восхищавшие нас способности хитроумнейших машин – не более чем обирание ягод вдоль дороги, ведущей к вершине… Истинной ценностью обладает не изобретение, а талант изобретателя, не картина, а дар живописца. Холст может сгнить, а творческий дар нетленен, даже после смерти художника. Он пребудет как ниспосланная свыше сила, которая может столетиями таиться, дремать до той поры, пока не родится равновеликий ей гений, и тогда она просыпается в нем и становится явной. И меня даже радует, что почтеннейшее купечество может выторговывать у мастера лишь жалкие крохи его творческого достояния.
– Ты так разошелся, что и рта не даешь раскрыть. Дай слово-то молвить.
– Даю! Что же ты молчал?
– Но сначала ответь на вопрос: у тебя есть основание полагать… или какое предзнаменование склоняет тебя к мысли, что мы живем в преддверии… скажем так… перелома?
– Гм… ну… тут, скорее всего, дело в интуиции. Я сам, можно сказать, бреду в темноте и продвигаюсь ощупью. У меня лишь одна путеводная нить, и та не толще паутинки. Мне кажется, я углядел пограничные вехи нашего внутреннего развития, они и указывают на срок нашего вступления в новые пределы… Случайная встреча с некой юфрау ван Дрейсен – сегодня ты с ней познакомишься – и то, что она рассказала о своем отце, укрепило меня в моих ожиданиях. Из этого я заключаю – может быть, и безосновательно, – что такая «веха», замаячившая в человеческом сознании, открывается всем, кто созрел для этого. Могу даже уточнить – только, ради Бога, не смейся – открывается как видение некоего зеленого лика.
Хаубериссер схватил друга за руку, едва подавив вопль изумления.
– Да что с тобой? – почти в испуге воскликнул Пфайль.
И Хаубериссер торопливо поведал ему о своих недавних приключениях. Они так увлеклись разговором, что не сразу заметили слугу, который явился доложить о прибытии юфрау Евы ван Дрейсен и господина доктора Исмаэля Сефарди, протянув барону поднос с двумя визитками и вечерний выпуск «Амстердамской газеты».
Вскоре зеленый лик стал предметом общей оживленной беседы.
Хаубериссер предоставил Пфайлю рассказать гостям о странных событиях, связанных с «салоном», Ева ван Дрейсен тоже предпочла, чтобы о визите к Сваммердаму здесь услышали не от нее, а от доктора Сефарди, и ограничилась лишь несколькими репликами.
Ни Хаубериссер, ни Ева не чувствовали себя смущенными, и однако настроение обоих не располагало к словоохотливости. И хотя они, соблюдая приличия, время от времени встречались взглядами, оба безошибочно чувствовали, что всякая дежурная фраза светского диалога прозвучала бы нестерпимо фальшиво.
Хаубериссера почти пугало отсутствие всяких признаков женского кокетства, ибо он видел, каких мучительных усилий стоит Еве избегать всего, что могло бы послужить хотя бы намеком на желание понравиться или более глубокий интерес к его персоне, и в то же время он со стыдом, будто допустив дикую бестактность, ощущал свое неумение скрыть от нее, насколько ему очевидно, что ее видимое спокойствие шито белыми нитками. Она без труда читала его мысли, он догадывался об этом по ее нарочито скучающему виду, когда она как бы невзначай поглаживала лепестки роз в букете, по особой манере держать сигарету, по тысяче других едва Уловимых примет. Но он не знал, чем может помочь ей.
Кто знает, решись он на какую-нибудь банальную любезность и напускное безразличие Евы сменилось бы естественной непринужденностью, но та же самая реплика могла бы либо глубоко уязвить ее, либо жестоко посрамить его самого в том, что касается душевной деликатности, а этого ему, конечно, вовсе не хотелось.
Как только она вошла в комнату, он на миг буквально поглупел от ее красоты, что она приняла за немое восхищение, которое было ей не в диковинку. Но потом, когда она стала догадываться, что он потрясен не только ею, но и прерванным разговором с бароном Пфайлем, в ней взыграло желание поразить его неотразимой, бронебойной женственностью.
Какое-то чувство подсказывало Хаубериссеру, что свою красоту, которой гордилась бы всякая женщина, Ева, будучи девушкой, в силу тонкой душевной организации, воспринимала в данный момент как бремя.
Он с великой охотой признался бы ей в своем восхищении, но побоялся впасть – от растерянности – в неверный тон.
Слишком многих красивых женщин ему довелось любить, чтобы терять голову при первом же натиске даже таких чар, которые исходили от Евы, и однако он, сам того не замечая, был уже приворожен ею.
Сначала он подумал, что она обручена с Сефарди, но, когда увидел, что это мало похоже на правду, его наполнила тихая радость.
Он тут же попытался образумиться. В нем заворочался страх вновь потерять свободу и угодить в уже знакомый водоворот смятений и переживаний, он слышал сигналы тревоги, но вскоре их заглушило такое явственное и сильное предощущение его нерасторжимости с Евой, что всякое сравнение с тем, что он раньше называл любовью, отпадало само собой.
Молчаливый диалог словно связал их каким-то невидимым, но столь упругим и сильным лучом, что проницательный Пфайль не мог этого не заметить… И еще его удручала глубокая, с трудом подавляемая боль, которая хмурой тенью проступала на лице Сефарди и слышалась в каждом слове судорожно-торопливой речи обычно такого неразговорчивого ученого.
Пфайль догадывался, что этот одинокий человек хоронит свою затаенную, а потому тем более страстную надежду.
– Как вы думаете, господин доктор, – обратился к нему Пфайль, когда Сефарди закончил свой рассказ, – куда может вести тот путь, по которому, как мне кажется, идут Сваммердам и сапожник Клинкербогк? Не заведет ли он в безбрежное море видений и…
– …и связанных с этим несбыточных упований. – Сефарди пожал плечами и грустно добавил: – Это старая песня пилигримов, наугад бредущих по пустыне в поисках Земли обетованной, их морочит и манит фата-моргана, а на самом деле завлекает мучительная смерть от жажды. И все кончается все тем же криком: «Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?» Мк. 15: 34.
– Быть может, вы и правы, доктор, в отношении тех, кто смотрит в рот пророчествующему сапожнику, – решительно вмешалась в разговор Ева ван Дрейсен, – но Сваммердам – совсем другое дело. Вспомните, что нам рассказывал о нем барон. Старик нашел-таки своего зеленого жука, ему суждено обрести и гораздо большее.
Сефарди печально усмехнулся.
– От души желаю ему этого, но его путь, если не оборвется раньше, в лучшем случае закончится неминуемым: «Отче! В руки Твои предаю дух Мой!» Лк. 23: 46.
… Поверьте, юфрау Ева, о потусторонних вещах я размышлял гораздо больше, чем вы, возможно, предполагаете.
И всю жизнь, как проклятый, бился над вопросом: есть ли он на самом деле, спасительный выход из земного узилища?… Увы, чего нет, того нет! Цель человеческой жизни – в ожидании смерти.
– В таком случае самыми мудрыми окажутся те, – подал голос Хаубериссер, – кто живет только ради наслаждений?
– Да, если в состоянии. Но это могут позволить себе далеко не все.
– Что же остается всем прочим?
– Жить по любви и заповедям, как предписано Библией.
– И это говорите вы? – удивленно воскликнул Пфайль. – Человек, который проштудировал все философские системы от Лао-Цзы до Ницше? А кто придумал эти «заповеди»? Мифический пророк! Мнимый чудотворец! Вы уверены, что он не был просто безумным фанатиком? Не кажется ли вам, что через пяток тысяч лет сапожник Клинкербогк, если его имя не канет в Лету, может воссиять в ореоле легендарного учителя?
– Разумеется, если его имя не канет в Лету, – просто ответил Сефарди.
– Стало быть, вы не сомневаетесь в существовании Бога, владычествующего над людьми и повелевающего их судьбами? Вы можете обосновать это каким-то логическим построением?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
– Стало быть, организатором ты не подвизаешься, – с облегчением заметил Хаубериссер.
– Организатором мнит себя сейчас всякий, а отсюда следует, что это совершенно ложный путь. Двигаться надо в направлении, противоположном потоку толпы.
Пфайль встал и принялся расхаживать по комнате.
– Даже Иисус, – продолжал барон, – не занимался организаторской деятельностью. Он подал пример. А у госпожи Рюкстина и ее товарок хватает наглости воображать себя организаторами. Организовывать дозволено лишь природе и мировому духу… Мое государство утверждено навеки, оно не нуждается в организации. Будь иначе, оно лишилось бы цели.
– Но ведь когда-нибудь твое государство, если у него есть цель, должно будет объединить многих. Где же ты возьмешь подданных, дорогой Пфайль?
– Пойми же, если кого-то одного осеняет идея, это лишь означает, что одновременно этой же идеей захвачены многие. Кто этого не понимает, тот вообще не знает, как живет мысль. Идеи заразительны, даже если не произносятся вслух, а может, именно поэтому они так летучи. Я твердо убежден, пока мы с тобой разговариваем, мое государство пополнило множество граждан, и в конце концов оно станет глобальным… Сейчас гигиена хоть куда… дезинфицируют даже дверные ручки, чтобы не подхватить какую-нибудь болезнь. Но уверяю тебя, есть зараза и пострашнее, к примеру, расовая и национальная вражда, разносимая пламенными трибунами и кликушами. Тут нужны более сильные дезинфицирующие средства, чем для обработки дверных ручек.
– Значит, ты намереваешься искоренить национализм?
– Не мое это дело – выпалывать в чужих огородах то, что не умирает само собой. В своем собственном я волен делать все, что вздумается. Многие считают национализм неизбежным явлением, пусть так, но пришло время такого «государства», граждане которого объединены не территорией в определенных границах и не общим языком, а образом мыслей и могут жить, как им хочется… В известном смысле правы те, кто смеется над чудаком, заявляющим о своих планах переделать человечество. Только им невдомек, что вполне довольно того, что хоть один человек коренным образом пересоздал себя. И если это удается, его усилия не пропадут даром, независимо от того, узнает о них общество или нет. Представь себе, что кто-то проделал дырочку в картине существующего бытия – она уже не зарастет, и не имеет значения, заметят ли ее сегодня или через миллионы лет. Однажды возникшее исчезает лишь иллюзорно. Поэтому разорвать сеть, в которой запуталось человечество, но не публичными проповедями, а усилием рук, разрывающих оковы, – вот чего я хочу.
– Видишь ли ты какую-нибудь причинную связь между стихийными катастрофами, которых, по-твоему, следует ожидать, и предполагаемой переменой в умах? – спросил Хаубериссер.
– На первый взгляд, естественно, можно подумать, что стихийное бедствие, скажем землетрясение, побуждает человека, замкнуться в своей скорлупе. Но только – на первый взгляд. В действительности с причиной и следствием, как мне представляется, дело обстоит совершенно иначе. Причин мы не выясним никогда, единственное, что действительно доступно нашим ощущениям, – это следствия. То, что мы принимаем за причины, – всего лишь предвещающий знак. Если я выпущу из рук вот этот карандаш, он упадет на пол. Счесть причиной падения ослабление мышц моих пальцев может только совсем юный гимназист. Я же вижу в этом верный знак, предвещающий падение. Всякое событие, за которым следует другое, является его предзнаменованием. А причина – нечто совсем иное. Мы воображаем себе, что в нашей власти находить исток следствия, и это одно из самых страшных заблуждений, постоянно искажающих нашу картину мира. На самом деле одна и та же таинственная причина вызвала падение карандаша и заставила меня за секунду до этого разжать пальцы. Внезапные сдвиги в сознании и землетрясения, возможно, имеют единую причину, но то, что первое является причиной второго, совершенно исключено, что бы там ни предсказывал «здравый» смысл. Первое – в той же мере следствие, как и второе. Следствие никогда не влечет за собой другое следствие, оно может лишь, как было сказано, быть предзнаменованием в череде событий и больше ничем. Мир, в котором мы живем, – это мир следствий. А царство причин – за семью печатями, и, чтобы проникнуть туда, надо постичь науку волхвования.
– А разве овладеть своими мыслями, то есть добраться до их самых сокровенных корней, не волшебство?
Пфайль резко остановился.
– Конечно! А как же иначе? Именно поэтому я и ставлю мышление на ступень выше жизни. Оно ведет нас к далекой вершине, поднявшись на которую, мы станем не только всевидящими, но и всемогущими, сможем осуществить любое свое желание… До сих пор мы знали лишь чудеса технических изобретений, но, я уверен, близок час, когда люди, хотя бы немногие, одним лишь усилием воли будут творить не менее чудесные вещи. Столь восхищавшие нас способности хитроумнейших машин – не более чем обирание ягод вдоль дороги, ведущей к вершине… Истинной ценностью обладает не изобретение, а талант изобретателя, не картина, а дар живописца. Холст может сгнить, а творческий дар нетленен, даже после смерти художника. Он пребудет как ниспосланная свыше сила, которая может столетиями таиться, дремать до той поры, пока не родится равновеликий ей гений, и тогда она просыпается в нем и становится явной. И меня даже радует, что почтеннейшее купечество может выторговывать у мастера лишь жалкие крохи его творческого достояния.
– Ты так разошелся, что и рта не даешь раскрыть. Дай слово-то молвить.
– Даю! Что же ты молчал?
– Но сначала ответь на вопрос: у тебя есть основание полагать… или какое предзнаменование склоняет тебя к мысли, что мы живем в преддверии… скажем так… перелома?
– Гм… ну… тут, скорее всего, дело в интуиции. Я сам, можно сказать, бреду в темноте и продвигаюсь ощупью. У меня лишь одна путеводная нить, и та не толще паутинки. Мне кажется, я углядел пограничные вехи нашего внутреннего развития, они и указывают на срок нашего вступления в новые пределы… Случайная встреча с некой юфрау ван Дрейсен – сегодня ты с ней познакомишься – и то, что она рассказала о своем отце, укрепило меня в моих ожиданиях. Из этого я заключаю – может быть, и безосновательно, – что такая «веха», замаячившая в человеческом сознании, открывается всем, кто созрел для этого. Могу даже уточнить – только, ради Бога, не смейся – открывается как видение некоего зеленого лика.
Хаубериссер схватил друга за руку, едва подавив вопль изумления.
– Да что с тобой? – почти в испуге воскликнул Пфайль.
И Хаубериссер торопливо поведал ему о своих недавних приключениях. Они так увлеклись разговором, что не сразу заметили слугу, который явился доложить о прибытии юфрау Евы ван Дрейсен и господина доктора Исмаэля Сефарди, протянув барону поднос с двумя визитками и вечерний выпуск «Амстердамской газеты».
Вскоре зеленый лик стал предметом общей оживленной беседы.
Хаубериссер предоставил Пфайлю рассказать гостям о странных событиях, связанных с «салоном», Ева ван Дрейсен тоже предпочла, чтобы о визите к Сваммердаму здесь услышали не от нее, а от доктора Сефарди, и ограничилась лишь несколькими репликами.
Ни Хаубериссер, ни Ева не чувствовали себя смущенными, и однако настроение обоих не располагало к словоохотливости. И хотя они, соблюдая приличия, время от времени встречались взглядами, оба безошибочно чувствовали, что всякая дежурная фраза светского диалога прозвучала бы нестерпимо фальшиво.
Хаубериссера почти пугало отсутствие всяких признаков женского кокетства, ибо он видел, каких мучительных усилий стоит Еве избегать всего, что могло бы послужить хотя бы намеком на желание понравиться или более глубокий интерес к его персоне, и в то же время он со стыдом, будто допустив дикую бестактность, ощущал свое неумение скрыть от нее, насколько ему очевидно, что ее видимое спокойствие шито белыми нитками. Она без труда читала его мысли, он догадывался об этом по ее нарочито скучающему виду, когда она как бы невзначай поглаживала лепестки роз в букете, по особой манере держать сигарету, по тысяче других едва Уловимых примет. Но он не знал, чем может помочь ей.
Кто знает, решись он на какую-нибудь банальную любезность и напускное безразличие Евы сменилось бы естественной непринужденностью, но та же самая реплика могла бы либо глубоко уязвить ее, либо жестоко посрамить его самого в том, что касается душевной деликатности, а этого ему, конечно, вовсе не хотелось.
Как только она вошла в комнату, он на миг буквально поглупел от ее красоты, что она приняла за немое восхищение, которое было ей не в диковинку. Но потом, когда она стала догадываться, что он потрясен не только ею, но и прерванным разговором с бароном Пфайлем, в ней взыграло желание поразить его неотразимой, бронебойной женственностью.
Какое-то чувство подсказывало Хаубериссеру, что свою красоту, которой гордилась бы всякая женщина, Ева, будучи девушкой, в силу тонкой душевной организации, воспринимала в данный момент как бремя.
Он с великой охотой признался бы ей в своем восхищении, но побоялся впасть – от растерянности – в неверный тон.
Слишком многих красивых женщин ему довелось любить, чтобы терять голову при первом же натиске даже таких чар, которые исходили от Евы, и однако он, сам того не замечая, был уже приворожен ею.
Сначала он подумал, что она обручена с Сефарди, но, когда увидел, что это мало похоже на правду, его наполнила тихая радость.
Он тут же попытался образумиться. В нем заворочался страх вновь потерять свободу и угодить в уже знакомый водоворот смятений и переживаний, он слышал сигналы тревоги, но вскоре их заглушило такое явственное и сильное предощущение его нерасторжимости с Евой, что всякое сравнение с тем, что он раньше называл любовью, отпадало само собой.
Молчаливый диалог словно связал их каким-то невидимым, но столь упругим и сильным лучом, что проницательный Пфайль не мог этого не заметить… И еще его удручала глубокая, с трудом подавляемая боль, которая хмурой тенью проступала на лице Сефарди и слышалась в каждом слове судорожно-торопливой речи обычно такого неразговорчивого ученого.
Пфайль догадывался, что этот одинокий человек хоронит свою затаенную, а потому тем более страстную надежду.
– Как вы думаете, господин доктор, – обратился к нему Пфайль, когда Сефарди закончил свой рассказ, – куда может вести тот путь, по которому, как мне кажется, идут Сваммердам и сапожник Клинкербогк? Не заведет ли он в безбрежное море видений и…
– …и связанных с этим несбыточных упований. – Сефарди пожал плечами и грустно добавил: – Это старая песня пилигримов, наугад бредущих по пустыне в поисках Земли обетованной, их морочит и манит фата-моргана, а на самом деле завлекает мучительная смерть от жажды. И все кончается все тем же криком: «Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?» Мк. 15: 34.
– Быть может, вы и правы, доктор, в отношении тех, кто смотрит в рот пророчествующему сапожнику, – решительно вмешалась в разговор Ева ван Дрейсен, – но Сваммердам – совсем другое дело. Вспомните, что нам рассказывал о нем барон. Старик нашел-таки своего зеленого жука, ему суждено обрести и гораздо большее.
Сефарди печально усмехнулся.
– От души желаю ему этого, но его путь, если не оборвется раньше, в лучшем случае закончится неминуемым: «Отче! В руки Твои предаю дух Мой!» Лк. 23: 46.
… Поверьте, юфрау Ева, о потусторонних вещах я размышлял гораздо больше, чем вы, возможно, предполагаете.
И всю жизнь, как проклятый, бился над вопросом: есть ли он на самом деле, спасительный выход из земного узилища?… Увы, чего нет, того нет! Цель человеческой жизни – в ожидании смерти.
– В таком случае самыми мудрыми окажутся те, – подал голос Хаубериссер, – кто живет только ради наслаждений?
– Да, если в состоянии. Но это могут позволить себе далеко не все.
– Что же остается всем прочим?
– Жить по любви и заповедям, как предписано Библией.
– И это говорите вы? – удивленно воскликнул Пфайль. – Человек, который проштудировал все философские системы от Лао-Цзы до Ницше? А кто придумал эти «заповеди»? Мифический пророк! Мнимый чудотворец! Вы уверены, что он не был просто безумным фанатиком? Не кажется ли вам, что через пяток тысяч лет сапожник Клинкербогк, если его имя не канет в Лету, может воссиять в ореоле легендарного учителя?
– Разумеется, если его имя не канет в Лету, – просто ответил Сефарди.
– Стало быть, вы не сомневаетесь в существовании Бога, владычествующего над людьми и повелевающего их судьбами? Вы можете обосновать это каким-то логическим построением?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31