https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/160na70/
Несколько лет назад я начал писать роман с попыткой разобраться в своих поступках именно с этой точки зрения. Именно рассортировать их направо и налево, как овнов и козлищ, но тотчас столкнулся с непреодолимыми трудностями. Поступок, который на первый взгляд кажется великодушным и добрым, иногда может иметь самые горестные последствия, а поступок кажущийся дурным, эгоистичным и даже злым, оборачивается добром и благом для окружающих.
Впрочем, роман продвигается медленно не потому, что я в нем запутался, а по другим причинам. Не будем их здесь касаться. Важно, что протеста против приговора я в себе не услышал. Да и бессмысленно было бы обжаловать, хотя бы и перед самим собой, то, что обжалованию не подлежит. Не будешь ведь кричать: «Я хороший, я добрый, я нужный, я талантливый, наконец!» Нет, не будешь кричать.
– О прочих качествах помолчим. Но талант действительно был тебе дан.
– Ну и что? Я старался употреблять его на благо… У меня читательских писем двадцать тысяч.
– А сколько употребил? Хорошо, если десятую часть. Остальное прозаседал, прогулял, прообедал, проболтал на собраниях, просуетился, растряс и пустил по ветру.
– Дайте время, я докажу…
– Время тебе было дано. Ты должен был погибнуть осенью сорок второго вместе со своими сверстниками Валькой Грубовым, Борькой Грубовым, Серегой Черновым, Борисом Московкиным, Иваном Куниным… Теперь посчитай, сколько же тебе было дано, чтобы ты успел развернуться и показать. Больше тридцати лет.
– Кое-что я все же успел. Я ведь не был лежебокой и лодырем. Я написал много книг. Из деревенского мальчика я сделался московским писателем. Моя книги издают за границей… Думаете, легко и просто олепинскому мальчишке…
– От тебя ждали большего. И у тебя были возможности.
– Какие возможности?! Если бы вы знали условия, привходящие обстоятельства.
– Ты был жив – вот условие. Раз ты был жив, значит, мог. Только смерть отнимает возможности.
– Хорошо, виновен. Но зачем же так рано?
– Не рано и не поздно. Сколько тебе? Почти пятьдесят? Конечно, можно скрипеть до преклонного возраста. Но ведь многие умерли моложе тебя. Не будем заниматься миллионами. Возьмем известные имена. Пушкин – 37, Байрон – 36, Лермонтов – 27, Маяковский – 36, Есенин – 30, Белинский – 37, Блок – 40, Никитин – 37, Писарев – 27, Петефи – 26, Христо Ботев – 28, Добролюбов – 25, Гоголь – 42, Джек Лондон – 40, Грибоедов – 34, Мопассан – 43, Чехов – 44, Данте, наконец, – 56 лет… Причем о многих из них у нас нет представления, что они ушли очень рано, безвременно. О Данте, Чехове, Гоголе, Мопассане, по крайней мере, у нас нет такого представления, не говоря уже о приблизительных твоих сверстниках: Ломоносов – 54, Мольер – 51, Булгаков – 49, Костер – 52… Не помню точно, но даже Наполеон успел уже к твоему возрасту если не совсем, то почти отбыть свой земной срок. Так что жаловаться тебе нельзя.
– Я и не жалуюсь. Но не слишком ли жестокий способ! Если бы сразу… Сердечно-сосудистая…
– Стыдись! Тебе что, нижнюю челюсть миною оторвет, как Вальке Грубову? Или ты перед смертью в окружении в осеннем голодном лесу наскитаешься? Или в тифозной теплушке? Ледяная переправа через широкую реку? Блокада? А в концлагере посидеть не хочешь, пока с голоду не дойдешь? Землю покопать под конвоем, лес порубить – нет желания? Парочку хороших допросов с пристрастием не угодно ли? А на костре сгореть на широкой площади? А к стене под ружейные дула? На колу посидеть? Веревочную петлю на себя собственной рукой накинуть? Понятно, что не о самом конце идет речь. Сам конец у всех абсолютно одинаковый. Его, строго говоря, и нет. Для наших ощущений он вовсе не существует. Понятно, что речь идет о переходе. Так вот, тебя не будут привязывать к мчащимся лошадям, тебя не будут заталкивать в паровозную топку, не будут лить тебе в глотку свинец, на твоих глазах не будут умирать с голоду твои дети, тебя не выпустят на арену на растерзание львам, тебя не приколотят к стене гвоздями… Ну, какие там еще бывают страшные переходы? То, что перечислено, – не придумано. Все это происходило с живыми людьми. Такие уж им доставались переходы. Ничего не поделаешь. Причем перечислены, надо сказать, не самые-самые страшные. Если бы собрать коллекцию предсмертных человеческих мук, которые выпадали отдельным людям… Собственных детей приходилось есть, собственные руки от кандалов отпиливать. А ты будешь лежать в хорошей палате. К тебе будут внимательно относиться. Болеутоляющие уколы. Снотворное. Интересная книга. Выпить разрешат, когда навестят друзья.
– Не хочу!
– А вот это уж глупо. У тебя и не спрашивают. И насчет внезапной я бы на твоем месте не настаивал. Может быть, тебе дается последняя фора. Не большая, но одуматься можно. Может быть, ты за это время успеешь сделать какой-нибудь шаг и этот шаг окажется очень важным. Если же сердечно-сосудистая, мгновенная, то как сам понимаешь, ничего уж успеть нельзя.
– Какой еще шаг? Не знаю я никакого шага.
– Подумай хорошенько. Для этого и дается немножко времени.
– Но почему именно я?
– Не понимаю.
– Как же? Друзья-то ведь останутся. Чем они лучше меня? Чем я виновнее их?
– Кто останется? – Тут, хотя собеседник мой был воображаемым, но даже и у него в голосе послышалось неподдельное недоумение и как бы даже испуг. – Кто останется?
– Ну, они… Люди, с которыми я на земле вместе живу.
– Ни-ко-го. Ни одного человека. Из всех, с кем ты вместе живешь на земле, не останется ни-ко-го. Вот моя рука и честное слово.
– На какое-то время…
– Вот вы о чем! А я вас принимал за серьезного человека. Неужели вы придаете значение той микроскопической разнице, с которой разные люди уходят из этой жизни? Стояли на эшафоте Людовик XVI и палач. Рядом стояли судьи, которые осудили Людовика. Людовику отрубили голову, палач пошел домой ужинать, судьи пошли судить. Но где они все теперь? Разве все уже теперь не в одном месте? Во-первых, все они там, в восемнадцатом веке. И даже для нас, живых людей, разница в несколько лет, с которой они ушли из своего времени, не имеет никакого значения. А для них и подавно. Так что будьте благонадежны. Никакого обмана с вами учинить не хотят. Эта система работает добросовестнее и надежнее других. К тому же завтра будет консилиум… Кто знает… Возможно, вы получите основательную отсрочку. Но я бы на вашем месте за ней не гнался. И потом, если эта болезнь окажется не смертельной, то отчего же вы умрете в конце концов? Придется вам подвергаться какой-нибудь новой болезни, и, поверьте, она окажется нисколько не лучше этой. И не через триста лет, а гораздо-гораздо раньше. Отсрочка, как вы сами понимаете, не может быть столь основательной, чтобы стоило о ней говорить всерьез. Ну, десять – пятнадцать лет… Когда вы переехали в новую квартиру?
– Двенадцать лет назад.
– А кажется?
– Кажется, что это было вчера.
– То-то вот и оно. Миг, дуновение времени. А теперь отмерьте такой же миг, но только вперед. Вот и вся арифметическая задача. Да еще учтите: чем дальше, тем годы летят все быстрее и быстрее.
10
Захотелось
Быть, быть, быть.
Через море
Плыть, плыть, плыть.
Через горы
Вверх, вверх, вверх.
Через души
Всех, всех, всех.
Захотелось
Лет, лет, лет.
На пороше
След, след, след.
На сирени
Цвет, цвет, цвет.
От любимой
Свет, свет, свет.
Захотелось
Петь, петь, петь.
Чтобы в горле
Медь, медь, медь.
Чтобы в песне
Боль, боль, боль.
Чтобы в жизни
Бой, бой, бой.
Захотелось
Стать, стать, стать.
Против кривды
Встать, встать, встать.
Сбросить тяжесть
С плеч, с плеч, с плеч.
Обнажая
Меч, меч, меч.
Захотелось
Сметь, сметь, сметь…
За плечами
Смерть, смерть, смерть.
11
На консилиум я пришел ровно к двенадцати часам, как и было ведено. Однако кабинет, в который я заглянул, оказался пустым. Шагая по коридору институтской поликлиники, я встретился с Агнессой Петровной. Она обрушила на меня водопад положительных эмоций.
– Ну как? Самочувствие? Настроение? Я думаю, все это пустяки! Я уверена! Но я хочу, чтобы другие посмотрели тоже. И подкрепили мое предположение. Я думаю, что это просто фиброма. Ангиофиброма. Сейчас они соберутся. Подождите.
С этими словами она ушла в кабинет, а я остался перед его дверьми. В коридоре появилась Жанна Павловна с казенной папкой в руках.
– А… Это вы? А я вот несу все ваши изотопы. Заключение нашей лаборатории. Сейчас они их посмотрят и сделают выводы.
– Вы-то что заключили?
– В этой вашей штучке может быть очень много сосудиков. За их счет и получилось сдвинутое представление. Да вы не волнуйтесь, они сейчас разберутся. Они даже профессора Лариощенко вызвали. Это наше светило. Она уже на пенсии, но попросили – и обещала приехать.
Наконец меня позвали. Все дальнейшее происходило в таком темпе, что я не успел опомниться
– Ложитесь на спину, обнажите бедро. Уважаемые коллеги, прошу посмотреть и высказать свое мнение.
Одна за другой подходили ко мне доктора, все без исключения женщины. Каждая по очереди, несколько секунд они рассматривали мою опухоль, трогали ее двумя пальцами, двигали из стороны в сторону, надавливали на нее сверху, быстро задавали вопросы.
– Давно она у вас?
– Несколько лет.
– Никогда не кровоточила, не трескалась, не пачкала белья?
– Никогда.
– Болит, мешает?
– Если заденешь – больно. Если лечь на нее, минут через пять начинает ныть.
Тут дверь открылась, и в кабинет вошла пожилая женщина. Судя по тому, что она опоздала, это и была та самая профессор, которая нарочно приехала из дома. Она вошла, не поздоровавшись ни с кем, и прямо подошла к моему бедру. Наклонилась, потрогала.
– Никогда не кровоточила, не трескалась?
– Никогда.
Вдруг все доктора по очереди произнесли какие-то мудреные медицинские одни и те же слова.
– Я очень рада, уважаемые коллеги, что ваше мнение совпадает с моим. Владимир Алексеевич, вы не возражаете против операции? Распишитесь здесь. В понедельник вы сдадите кровь на резус-фактор и другие анализы. Во вторник мы вас кладем, а в среду прооперируем.
– Я должен съездить в Карачарово. Там у меня бумаги разложены. Рассказ на середине фразы…
– Что вы предлагаете?
– Недельки бы две еще.
– Никаких неделек. Идя вам навстречу, даю один день. В среду ложитесь, а в четверг оперируем… Ну вот. Я же говорила, что ничего страшного.
Медсестра с историей моей болезни в руках спросила профессора:
– Как написать название операции?
– Широкое иссечение пигментного образования на коже в верхней трети левого бедра. До свидания, Владимир Алексеевич. Поезжайте и дописывайте свой рассказ.
12
Как ни странно, этот консилиум-фейерверк успокоил меня. Я забыл о лаборатории, о кислом лице Жанны Павловны, о прыгающих огоньках в окошечке аппарата. В тот же день я уехал в Карачарово и после дороги быстро и крепко заснул. Однако, проснувшись ночью, поворочался с боку на бок, зацепился полусонной мыслью за какой-то штришок и вдруг резко вынырнул из стихии сна. Освежел, окончательно проснулся. В каком-то новом, ясном и трезвом свете я увидел сегодняшний консилиум и с беспощадной очевидностью понял, что диагноз был поставлен ими до консилиума, на основании данных лаборатории, которые, конечно же, были им известны. Агнесса Петровна по три раза в день звонила в лабораторию и спрашивала о результатах исследования. А весь этот консилиум не больше чем хороший спектакль, чтобы успокоить меня перед операцией. Если тут жалкая доброкачественная фиброма, то почему спешка? Почему дорог день? Зачем широкое иссечение?
Я не представлял себе в полной мере, что такое широкое иссечение, но все же само сочетание слов уже говорило о тревоге, об опасности, о крайних мерах.
О чем из покидаемого на земле человек жалеет, когда приходится умирать? Как ни странно (и тут – парадокс), он больше жалеет о том, что уже успел узнать, увидеть и пережить, нежели о том, что осталось пока неизведанным и непознанным. В самом деле, ведь меньше человек жалеет о том, что не успел увидеть, как в Гренландии зарождаются айсберги, сползая и откалываясь от ледяного массива, и плюхаются в воду, нежели о том, что не придется больше сходить по грибы в туманный осенний денек, не придется больше искупаться ранним утром в прозрачной речке, рвать цветы, смотреть на облака, целоваться с женщинами.
Да, я не ловил морских черепах, не охотился на китов и крокодилов, не бурил землю, не водил паровозов, не был летчиком-испытателем, не строил домов, не разводил кроликов, не мудрил в химических лабораториях, не был на Соломоновых островах, не работал в угрозыске, не ел бизоньей губы, не сражался с акулами, не бастовал вместе с докерами, не стоял у власти, не был в Ла Скала, не спал с негритянками, не летал на воздушном шаре, не прыгал с лыжного трамплина, не был вратарем сборной СССР, не опускался под воду в батисфере, не стоял под секвойями, не видел Айи-Софии и египетских пирамид, не путешествовал по Японии, Индии и по множеству других стран. Я не был даже на Камчатке и на Байкале… Теперь бы и проснуться острому сожалению, что вот не увидел, не сделал, не попробовал. Нет же, в горле перехватило, когда я вспомнил батумские дожди и когда я подумал, что, может быть, не услышу больше их напористого бурного шума, не окунусь в синюю соленую влагу.
Кое-что я все-таки успел повидать. Как раз не так много, чтобы мир успел примелькаться и наскучить, но достаточно, чтобы понять красоту и разнообразие земной благодати. Я видел Париж, Лондон, Будапешт, Варшаву, Софию, Мюнхен, Бонн, Эдинбург, Берлин, Дрезден, Кёльн, Ханой, Пекин, Тирану, Шкодер, Бухарест, Краков, Копенгаген, остров Борнгольм, Ниццу, Экс-ан-Прованс, Марсель, Сан-Мишель, Тырново, Белград, Любляну и многие другие города в странах, где мне пришлось побывать. Но даже там… Взять хотя бы Париж… Мало ли есть что в Париже, чего я не успел увидеть, о чем даже и не догадываюсь. Но жалко теперь не то, что никогда не увижу неувиденного, а жалко, что не увижу вновь Париж с высоты знаменитого холма, что не пройду больше по узкой улочке Рю дю Бак, с которой начинались все мои парижские пешеходные маршруты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14