Все замечательно, такие сайты советуют
Никогда не думал, что вы будете обыски устраивать…
— Ну, хорошо. Деньги эти я беру для колонии. Сейчас составим акт и заприходуем. Пока не о тебе разговор.
Я заговорил с ребятами о кражах:
— Игру в карты я решительно запрещаю. Больше вы играть в карты не будете. Играть в карты — значит обкрадывать товарища.
— Пусть не играют.
— Играют по глупости. У нас в колонии многие колонисты голодают, не едят сахара, хлеба. Овчаренко из-за этих самых карт ушел из колонии, теперь ходит — плачет, пропадает на толкучке.
— Да, с Овчаренко… это нехорошо вышло, — сказал Митягин.
Я продолжал:
— Выходит так, что в колонии защищать слабого товарища некому. Значит, защита лежит на мне. Я не могу допускать, чтобы ребята голодали и теряли здоровье только потому, что подошла какая-то дурацкая карта. Я этого не допущу. Вот и выбирайте. Мне противно обыскивать ваши спальни, но когда я увидел в городе Овчаренко, как он плачет и погибает, так я решил с вами не церемониться. А если хотите, давайте договоримся, чтобы больше не играть. Можете дать честное слово? Я вот только боюсь… насчет чести у вас, кажется, кишка тонка: Бурун давал слово…
Бурун вырвался вперед:
— Неправда, Антон Семенович, стыдно вам говорить неправду!.. Если вы будете говорить неправду, тогда нам… Я про карты никакого слова не давал.
— Ну, прости, верно, это я виноват, не догадался сразу с тебя и на карты взять слово, потом еще на водку…
— Я водки не пью.
— Ну, добре, конечно. Теперь как же?
Вперед медленно выдвигается Карабанов. Он неотразимо ярок, грациозен и, как всегда, чуточку позирует. От него несет выдержанной в степях воловьей силой, и он как будто ее нарочно сдерживает.
— Хлопцы, тут дело ясное. Товарищей обыгрывать нечего. Вы хоть обижайтесь, хоть что, я буду против карт. Так и знайте: ни в чем не засыплю, а за карты засыплю, а то и сам возьму за вясы, трохы подержу. Потому что я бачив Овчаренко, когда он уходил — можно сказать, человека в могилу загоняем: Овчаренко, сами знаете, без воровского хисту (таланта). Обыграли его Бурун с Раисой. Я считаю: нехай идут и шукают, и пусть не приходят, пока не найдут.
Бурун горячо согласился:
— Только на биса мне Раиса? Я и сам найду.
Хлопцы заговорили все сразу. Всем было по сердцу найденное соглашение. Бурун собственноручно конфисковал все карты и бросил в ведро. Калина Иванович весело отбирал сахар:
— Вот спасибо! Экономию сделали!
Из спальни меня проводил Митягин:
— Мне уйти из колонии?
Я ему грустно ответил:
— Нет, чего ж, поживи еще.
— Все равно красть буду.
— Ну и черт с тобой, кради. Не мне пропадать, а тебе.
Он испуганно отстал.
На другое утро Бурун отправился в город искать Овчаренко. Хлопцы тащили за ним Раису. Карабанов ржал на всю колонию и хлопал Буруна по плечам:
— Эх, есть еще лыцари на Украине!
Задоров выглядывал из кузницы и скалил зубы. Он обратился ко мне, как всегда, по-приятельски:
— Сволочной народ, а жить с ними можно.
— А ты кто? — спросил его свирепо Карабанов.
— Бывший потомственный скокарь, а теперь кузнец трудовой колонии имени Максима Горького, Александа Задоров, — вытянулся он.
— Вольно! — грассируя, сказал Карабанов и гоголем прошелся мимо кузницы.
К вечеру Бурун привел Овчаренко, счастливого и голодного.
10. «Подвижники соцвоса»
Таковых, считая в том числе и меня, было пятеро. Называли нас в то время «подвижниками соцвоса». (Использовано выражение Григория Фёдоровича Гринько, 1890-1938, народного комиссара просвещения УССР в 1919-22. В июле 1922 Макаренко писал: «В бытность в Полтаве Наркомпроса т. Гринько я в присутствии коллегии губнаробраза докладывал о состоянии ремонта. Тогда т. Гринько сказал, что колония будет иметь всеукраинское значение» (ЦГАОР УССР, ф.166, оп.2, д.1687, л.3). Сами мы не только так никогда себя не называли, но никогда и не думали, что мы совершаем подвиг. Не думали так в начале существования колонии, не думали и тогда, когда колония праздновала свою восьмую годовщину).
Говоря о подвижничестве, имели в виду не только работников колонии имени Горького, поэтому в глубине души мы считали эти слова крылатой фразой, необходимой для поддержания духа работников детских домов и колоний.
В то время много было подвига в советской жизни, в революционной борьбе, а наша работа слишком была скромна и в своих выражениях и в своей удаче.
Люди мы были самые обычные, и у нас находилось пропасть разнообразных недостатков. И дела своего мы, собственно говоря, не знали: наш рабочий день полон был ошибок, неуверенных движений, путанной мысли. А впереди стоял бесконечный туман, в котором с большим трудом мы различали обрывки контуров будущей педагогической жизни.
О каждом нашем шаге можно было сказать что угодно, настолько наши шаги были случайны. Ничего не было бесспорного в нашей работе. А когда мы начинали спорить, получалось еще хуже: в наших спорах почему-то не рождалась истина.
Были у нас только две вещи, которые не вызывали сомнений: наша твердая решимость не бросать дела, довести его до какого-то конца, пусть даже и печального. И было еще вот это самое «бытие» — у нас в колонии и вокруг нас.
Когда в колонию приехали Осиповы, они очень брезгливо отнеслись к колонистам. По нашим правилам, воспитатель обязан был обедать вместе с колонистами. И Иван Иванович и его жена решительно мне заявили, что они обедать с колонистами за одним столом не будут, потому что не могут пересилить своей брезгливости.
Я им сказал:
— Там будет видно.
В спальне во время вечернего дежурства Иван Иванович никогда не садился на кровать воспитанника, а ничего другого здесь не было. Так он и проводил свое вечернее дежурство на ногах. Иван Иванович и его жена говорили мне:
— Как вы можете сидеть на этой постели! Она же вшивая.
Я им говорил:
— Это ничего, как-нибудь образуется: вши выведутся или еще как-нибудь…
Через три месяца Иван Иванович не только уплетал за одним столом с колонистами, но даже потерял привычку приносить с собой собственную ложку, а брал обыкновенную деревянную из общей кучи на столе и проводил по ней для успокоения пальцами.
А вечером в спальне в задорном кружке хлопцев Иван Иванович сидел на кровати и играл в «вора и доносчика». Игра состояла в том, что всем играющим раздавались билетики с надписями «вор», «доносчик», «следователь», «судья», «кат» и так далее. Доносчик обьявлял о выпавшем на его долю счастье, брал в руки жгут и старался угадать, кто вор. Все протягивали к нему руки, и из них нужно было ударом жгута отметить воровскую руку. Обычно он попадал на судью или следователя, и эти обмженные его подозрением честные граждане колотили доносчика по вытянутой руке согласно установленному тарифу за оскорбление. Если за следующим разом доносчик все-таки угадывал вора, его страдания прекращались, и начинались страдания вора. Судья приговаривал: пять горячих, десять горячих, пять холодных. Кат брал в руки жгут, и совершалась казнь.
Так как роли играющих все время менялись и вор в следующем туре превращался в судью или ката, так как вся игра имела главную прелесть в чередовании страдания и мести. Свирепый судья или безжалостный кат, делаясь доносчиком или вором, получал сторицею и от действующего судьи, и от действующего ката, которые теперь вспоминали ему все приговоры и все казни.
Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна тоже играли в эту игру с хлопцами, но хлопцы относились к ним по-рыцарски: назначали в случае воровства три-четыре холодных, кат делал во время казни самые нежные рожи и только поглаживал жгутом нежную женскую ладонь.
Играя со мной, ребята в особенности интересовались моей выдержкой, поэтому мне ничего другого не оставалось, как бравировать. В качестве судьи я назначал ворам такие нормы, что даже каты приходили в ужас, а когда мне приходилось приводить в исполнение приговоры, я заставлял жертву терять чувство собственного достоинства и кричать:
— Антон Семенович, нельзя же так!
Но зато и мне доставалось: я всегда уходил домой с опухшей левой рукой; менять руки считалось неприличным, а правая рука нужна была мне для писания.
Иван Иванович малодушно демонстрировал женскую линию тактики, и ребята к нему относились сначала деликатно. Я сказал как-то Ивану Ивановичу, что такая политика неверна: наши хлопцы должны расти выносливыми и смелыми. Они не должны бояться опасностей, тем более физического страдания. Иван Иванович со мной не согласился. Когда в один из вечеров я оказался в одном круге с ним, я в роли судьи приговорил его к двенадцати горячим, а в следующем туре, будучи катом, безжалостно дробил его руку свистящим жгутом. Он обозлился и отомстил мне. Кто-то из моих «корешков» не мог оставить такое поведение Ивана Ивановича без возмездия и довел его до перемены руки.
Иван Иванович в следующий вечер пытался увильнуть от участия в «этой варварской игре», но общая ирония колонистов пристыдила его, и в дальнейшем Иван Иванович с честью выдерживал испытание, не подлизывался, когда бывал судьей, и не падал духом в роли доносчика или вора.
Часто Осиповы жаловались, что много вшей приносят домой. Я сказал им:
— Со вшами нужно бороться не дома, а в спальнях…
Мы и боролись. С большими усилиями мы добились двух смен белья, двух костюмов. Костюмы эти составляли «латку на латке», как говорят украинцы, но все же они выпаривались, и насекомых оставалось в них минимальное количество. Вывести их совершенно нам удалось не так скоро благодаря постоянному прибытию новеньких, общению с селянами и другим причинам.
Официальным образом работа воспитателей делилась на главное дежурство, рабочее дежурство и вечернее дежурство. Кроме того, по утрам воспитатели занимались в школе.
Главное дежурство представляло собой каторгу от пяти часов утра до звонка «спать». Главный дежурный руководил всем днем, контролировал выдачу пищи, следил за выполнением работы, разбирал всякие конфликты, мирил драчунов, уговаривал протестантов, выписывал продукты и проверял кладовую Калины Ивановича, следил за сменой белья и одежды. Работы главному дежурному было так много, что уже в начале второго года в помощь воспитателю стали дежурить старшие колонисты, надевая красные повязки на левый рукав.
Рабочий дежурный воспитатель просто принимал участие в какой-нибудь работе, обыкновенно там, где работало более всего колонистов или где было больше новеньких. Участие воспитателя было участием реальным, иначе в наших условиях было бы невозможно. Воспитатели работали в мастерских, на заготовках дров, в поле и в огороде, по ремонту.
Вечернее дежурство оказалось скоро простой формальностью: вечером в спальнях собирались все воспитатели — и дежурные, и не дежурные. Это не было тоже подвигом: нам некуда было пойти, кроме спален колонистов. В наших пустых квартирах было и неуютно и немного страшно по вечерам при свете наших ночников, а в спальнях после вечернего чая нас с нетерпением ожидали знакомые остроглазые веселые рожи колонистов с огромнымы запасами всяких рассказов, небылиц и былей, всяких вопросов, злободневных, философских, политических и литературных, с разными играми, начиная от «кота и мышки» и кончая «вором и доносчиком». Тут же разбирались и разные случаи нашей жизни, подобные вышеописанным, перемывались косточки соседей-хуторян, проектировались детали ремонта и будущей нашей счастливой жизни во второй колонии.
Иногда Митягин рассказывал сказки. Он был удивительный мастер на сказки, рассказывал их умеючи, с элементами театральной игры и богатой мимикой. Митягин любил малышей, и его сказки доставляли им особенное наслаждение. В его сказках почти не было чудесного: фигурировали глупые мужики и умные мужики, растяпы-дворяне и хитроумные мастеровые, удачливые, смелые воры и одураченные полицейские, храбрые, победительные солдаты и тяжелые, глуповатые попы.
Вечерами в спальнях мы часто устраивали общие чтения. У нас с первого дня образовалась библиотека, для которой книги я покупал и выпрашивал в частных домах. К концу зимы у нас были почти вес классики и много специальной политической и сельскохозяйственной литературы. Удалось собрать в запущенных складах губнаробраза много популярных книжек по разным отраслям знания. Читать книги любили многие колонисты, но далеко не все умели осиливать книжку. Поэтому мы и вели общие чтения вслух, в которых обыкновенно участвовали все. Читали либо я, либо Задоров, обладавший прекрасной дикцией. В течение первой зимы мы прочитали многое из Пушкина, Короленко, Мамина-Сибиряка, Вересаева и в особенности Горького.
Горьковские вещи в нашей среде производили сильное, но двойственное впечатление. Карабанов, Волохов и другие восприимчивее были к горьковскому романтизму и совершенно не хотели замечать горьковского анализа. Они с горящими глазами слушали «Макара Чудру», ахали и размахивали кулаками перед образом Игната Гордеева и скучали над трагедией «Деда Архипа и Леньки». Карабанову в особенности понравилась сцена, когда старый Гордеев смотрит на уничтожение ледоходом «Боярыни». Семен напрягал все мускулы лица и голосом трагика восхищался:
— Вот это человек! Вот если бы такие все люди были!
С таким же восторгом он слушал историю гибели Ильи и в повести «Трое».
— Вот молодец, так молодец! Вот это смерть: головою об камень…
Митягин, Задоров, Бурун снисходительно посмеивались над восторгом наших романтиков и задирали их за живое:
— Слушаете, олухи, а ничего не слышите.
— Я не слышу?
— А то слышишь? Ну, чего такого хорошего — головою об камень? Илья этот самый — дурак и слякоть… Какая-то там баба скривилась на него, так он слезу и пустил. Я на его месте еще б одного купца задавил, их всех давить нужно, и твоего Гордеева тоже.
Обе стороны сходились только в оценке Луки «На дне». Карабанов вертел башкой:
— Нет, такие старикашки — вредные. Зудит-зудит, а потом взял и смылся, и нет его. Я таких тоже знаю.
— Лука этот умный, стерва, — говорит Митягин. — Ему хорошо, он все понимает, так он везде свое возьмет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— Ну, хорошо. Деньги эти я беру для колонии. Сейчас составим акт и заприходуем. Пока не о тебе разговор.
Я заговорил с ребятами о кражах:
— Игру в карты я решительно запрещаю. Больше вы играть в карты не будете. Играть в карты — значит обкрадывать товарища.
— Пусть не играют.
— Играют по глупости. У нас в колонии многие колонисты голодают, не едят сахара, хлеба. Овчаренко из-за этих самых карт ушел из колонии, теперь ходит — плачет, пропадает на толкучке.
— Да, с Овчаренко… это нехорошо вышло, — сказал Митягин.
Я продолжал:
— Выходит так, что в колонии защищать слабого товарища некому. Значит, защита лежит на мне. Я не могу допускать, чтобы ребята голодали и теряли здоровье только потому, что подошла какая-то дурацкая карта. Я этого не допущу. Вот и выбирайте. Мне противно обыскивать ваши спальни, но когда я увидел в городе Овчаренко, как он плачет и погибает, так я решил с вами не церемониться. А если хотите, давайте договоримся, чтобы больше не играть. Можете дать честное слово? Я вот только боюсь… насчет чести у вас, кажется, кишка тонка: Бурун давал слово…
Бурун вырвался вперед:
— Неправда, Антон Семенович, стыдно вам говорить неправду!.. Если вы будете говорить неправду, тогда нам… Я про карты никакого слова не давал.
— Ну, прости, верно, это я виноват, не догадался сразу с тебя и на карты взять слово, потом еще на водку…
— Я водки не пью.
— Ну, добре, конечно. Теперь как же?
Вперед медленно выдвигается Карабанов. Он неотразимо ярок, грациозен и, как всегда, чуточку позирует. От него несет выдержанной в степях воловьей силой, и он как будто ее нарочно сдерживает.
— Хлопцы, тут дело ясное. Товарищей обыгрывать нечего. Вы хоть обижайтесь, хоть что, я буду против карт. Так и знайте: ни в чем не засыплю, а за карты засыплю, а то и сам возьму за вясы, трохы подержу. Потому что я бачив Овчаренко, когда он уходил — можно сказать, человека в могилу загоняем: Овчаренко, сами знаете, без воровского хисту (таланта). Обыграли его Бурун с Раисой. Я считаю: нехай идут и шукают, и пусть не приходят, пока не найдут.
Бурун горячо согласился:
— Только на биса мне Раиса? Я и сам найду.
Хлопцы заговорили все сразу. Всем было по сердцу найденное соглашение. Бурун собственноручно конфисковал все карты и бросил в ведро. Калина Иванович весело отбирал сахар:
— Вот спасибо! Экономию сделали!
Из спальни меня проводил Митягин:
— Мне уйти из колонии?
Я ему грустно ответил:
— Нет, чего ж, поживи еще.
— Все равно красть буду.
— Ну и черт с тобой, кради. Не мне пропадать, а тебе.
Он испуганно отстал.
На другое утро Бурун отправился в город искать Овчаренко. Хлопцы тащили за ним Раису. Карабанов ржал на всю колонию и хлопал Буруна по плечам:
— Эх, есть еще лыцари на Украине!
Задоров выглядывал из кузницы и скалил зубы. Он обратился ко мне, как всегда, по-приятельски:
— Сволочной народ, а жить с ними можно.
— А ты кто? — спросил его свирепо Карабанов.
— Бывший потомственный скокарь, а теперь кузнец трудовой колонии имени Максима Горького, Александа Задоров, — вытянулся он.
— Вольно! — грассируя, сказал Карабанов и гоголем прошелся мимо кузницы.
К вечеру Бурун привел Овчаренко, счастливого и голодного.
10. «Подвижники соцвоса»
Таковых, считая в том числе и меня, было пятеро. Называли нас в то время «подвижниками соцвоса». (Использовано выражение Григория Фёдоровича Гринько, 1890-1938, народного комиссара просвещения УССР в 1919-22. В июле 1922 Макаренко писал: «В бытность в Полтаве Наркомпроса т. Гринько я в присутствии коллегии губнаробраза докладывал о состоянии ремонта. Тогда т. Гринько сказал, что колония будет иметь всеукраинское значение» (ЦГАОР УССР, ф.166, оп.2, д.1687, л.3). Сами мы не только так никогда себя не называли, но никогда и не думали, что мы совершаем подвиг. Не думали так в начале существования колонии, не думали и тогда, когда колония праздновала свою восьмую годовщину).
Говоря о подвижничестве, имели в виду не только работников колонии имени Горького, поэтому в глубине души мы считали эти слова крылатой фразой, необходимой для поддержания духа работников детских домов и колоний.
В то время много было подвига в советской жизни, в революционной борьбе, а наша работа слишком была скромна и в своих выражениях и в своей удаче.
Люди мы были самые обычные, и у нас находилось пропасть разнообразных недостатков. И дела своего мы, собственно говоря, не знали: наш рабочий день полон был ошибок, неуверенных движений, путанной мысли. А впереди стоял бесконечный туман, в котором с большим трудом мы различали обрывки контуров будущей педагогической жизни.
О каждом нашем шаге можно было сказать что угодно, настолько наши шаги были случайны. Ничего не было бесспорного в нашей работе. А когда мы начинали спорить, получалось еще хуже: в наших спорах почему-то не рождалась истина.
Были у нас только две вещи, которые не вызывали сомнений: наша твердая решимость не бросать дела, довести его до какого-то конца, пусть даже и печального. И было еще вот это самое «бытие» — у нас в колонии и вокруг нас.
Когда в колонию приехали Осиповы, они очень брезгливо отнеслись к колонистам. По нашим правилам, воспитатель обязан был обедать вместе с колонистами. И Иван Иванович и его жена решительно мне заявили, что они обедать с колонистами за одним столом не будут, потому что не могут пересилить своей брезгливости.
Я им сказал:
— Там будет видно.
В спальне во время вечернего дежурства Иван Иванович никогда не садился на кровать воспитанника, а ничего другого здесь не было. Так он и проводил свое вечернее дежурство на ногах. Иван Иванович и его жена говорили мне:
— Как вы можете сидеть на этой постели! Она же вшивая.
Я им говорил:
— Это ничего, как-нибудь образуется: вши выведутся или еще как-нибудь…
Через три месяца Иван Иванович не только уплетал за одним столом с колонистами, но даже потерял привычку приносить с собой собственную ложку, а брал обыкновенную деревянную из общей кучи на столе и проводил по ней для успокоения пальцами.
А вечером в спальне в задорном кружке хлопцев Иван Иванович сидел на кровати и играл в «вора и доносчика». Игра состояла в том, что всем играющим раздавались билетики с надписями «вор», «доносчик», «следователь», «судья», «кат» и так далее. Доносчик обьявлял о выпавшем на его долю счастье, брал в руки жгут и старался угадать, кто вор. Все протягивали к нему руки, и из них нужно было ударом жгута отметить воровскую руку. Обычно он попадал на судью или следователя, и эти обмженные его подозрением честные граждане колотили доносчика по вытянутой руке согласно установленному тарифу за оскорбление. Если за следующим разом доносчик все-таки угадывал вора, его страдания прекращались, и начинались страдания вора. Судья приговаривал: пять горячих, десять горячих, пять холодных. Кат брал в руки жгут, и совершалась казнь.
Так как роли играющих все время менялись и вор в следующем туре превращался в судью или ката, так как вся игра имела главную прелесть в чередовании страдания и мести. Свирепый судья или безжалостный кат, делаясь доносчиком или вором, получал сторицею и от действующего судьи, и от действующего ката, которые теперь вспоминали ему все приговоры и все казни.
Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна тоже играли в эту игру с хлопцами, но хлопцы относились к ним по-рыцарски: назначали в случае воровства три-четыре холодных, кат делал во время казни самые нежные рожи и только поглаживал жгутом нежную женскую ладонь.
Играя со мной, ребята в особенности интересовались моей выдержкой, поэтому мне ничего другого не оставалось, как бравировать. В качестве судьи я назначал ворам такие нормы, что даже каты приходили в ужас, а когда мне приходилось приводить в исполнение приговоры, я заставлял жертву терять чувство собственного достоинства и кричать:
— Антон Семенович, нельзя же так!
Но зато и мне доставалось: я всегда уходил домой с опухшей левой рукой; менять руки считалось неприличным, а правая рука нужна была мне для писания.
Иван Иванович малодушно демонстрировал женскую линию тактики, и ребята к нему относились сначала деликатно. Я сказал как-то Ивану Ивановичу, что такая политика неверна: наши хлопцы должны расти выносливыми и смелыми. Они не должны бояться опасностей, тем более физического страдания. Иван Иванович со мной не согласился. Когда в один из вечеров я оказался в одном круге с ним, я в роли судьи приговорил его к двенадцати горячим, а в следующем туре, будучи катом, безжалостно дробил его руку свистящим жгутом. Он обозлился и отомстил мне. Кто-то из моих «корешков» не мог оставить такое поведение Ивана Ивановича без возмездия и довел его до перемены руки.
Иван Иванович в следующий вечер пытался увильнуть от участия в «этой варварской игре», но общая ирония колонистов пристыдила его, и в дальнейшем Иван Иванович с честью выдерживал испытание, не подлизывался, когда бывал судьей, и не падал духом в роли доносчика или вора.
Часто Осиповы жаловались, что много вшей приносят домой. Я сказал им:
— Со вшами нужно бороться не дома, а в спальнях…
Мы и боролись. С большими усилиями мы добились двух смен белья, двух костюмов. Костюмы эти составляли «латку на латке», как говорят украинцы, но все же они выпаривались, и насекомых оставалось в них минимальное количество. Вывести их совершенно нам удалось не так скоро благодаря постоянному прибытию новеньких, общению с селянами и другим причинам.
Официальным образом работа воспитателей делилась на главное дежурство, рабочее дежурство и вечернее дежурство. Кроме того, по утрам воспитатели занимались в школе.
Главное дежурство представляло собой каторгу от пяти часов утра до звонка «спать». Главный дежурный руководил всем днем, контролировал выдачу пищи, следил за выполнением работы, разбирал всякие конфликты, мирил драчунов, уговаривал протестантов, выписывал продукты и проверял кладовую Калины Ивановича, следил за сменой белья и одежды. Работы главному дежурному было так много, что уже в начале второго года в помощь воспитателю стали дежурить старшие колонисты, надевая красные повязки на левый рукав.
Рабочий дежурный воспитатель просто принимал участие в какой-нибудь работе, обыкновенно там, где работало более всего колонистов или где было больше новеньких. Участие воспитателя было участием реальным, иначе в наших условиях было бы невозможно. Воспитатели работали в мастерских, на заготовках дров, в поле и в огороде, по ремонту.
Вечернее дежурство оказалось скоро простой формальностью: вечером в спальнях собирались все воспитатели — и дежурные, и не дежурные. Это не было тоже подвигом: нам некуда было пойти, кроме спален колонистов. В наших пустых квартирах было и неуютно и немного страшно по вечерам при свете наших ночников, а в спальнях после вечернего чая нас с нетерпением ожидали знакомые остроглазые веселые рожи колонистов с огромнымы запасами всяких рассказов, небылиц и былей, всяких вопросов, злободневных, философских, политических и литературных, с разными играми, начиная от «кота и мышки» и кончая «вором и доносчиком». Тут же разбирались и разные случаи нашей жизни, подобные вышеописанным, перемывались косточки соседей-хуторян, проектировались детали ремонта и будущей нашей счастливой жизни во второй колонии.
Иногда Митягин рассказывал сказки. Он был удивительный мастер на сказки, рассказывал их умеючи, с элементами театральной игры и богатой мимикой. Митягин любил малышей, и его сказки доставляли им особенное наслаждение. В его сказках почти не было чудесного: фигурировали глупые мужики и умные мужики, растяпы-дворяне и хитроумные мастеровые, удачливые, смелые воры и одураченные полицейские, храбрые, победительные солдаты и тяжелые, глуповатые попы.
Вечерами в спальнях мы часто устраивали общие чтения. У нас с первого дня образовалась библиотека, для которой книги я покупал и выпрашивал в частных домах. К концу зимы у нас были почти вес классики и много специальной политической и сельскохозяйственной литературы. Удалось собрать в запущенных складах губнаробраза много популярных книжек по разным отраслям знания. Читать книги любили многие колонисты, но далеко не все умели осиливать книжку. Поэтому мы и вели общие чтения вслух, в которых обыкновенно участвовали все. Читали либо я, либо Задоров, обладавший прекрасной дикцией. В течение первой зимы мы прочитали многое из Пушкина, Короленко, Мамина-Сибиряка, Вересаева и в особенности Горького.
Горьковские вещи в нашей среде производили сильное, но двойственное впечатление. Карабанов, Волохов и другие восприимчивее были к горьковскому романтизму и совершенно не хотели замечать горьковского анализа. Они с горящими глазами слушали «Макара Чудру», ахали и размахивали кулаками перед образом Игната Гордеева и скучали над трагедией «Деда Архипа и Леньки». Карабанову в особенности понравилась сцена, когда старый Гордеев смотрит на уничтожение ледоходом «Боярыни». Семен напрягал все мускулы лица и голосом трагика восхищался:
— Вот это человек! Вот если бы такие все люди были!
С таким же восторгом он слушал историю гибели Ильи и в повести «Трое».
— Вот молодец, так молодец! Вот это смерть: головою об камень…
Митягин, Задоров, Бурун снисходительно посмеивались над восторгом наших романтиков и задирали их за живое:
— Слушаете, олухи, а ничего не слышите.
— Я не слышу?
— А то слышишь? Ну, чего такого хорошего — головою об камень? Илья этот самый — дурак и слякоть… Какая-то там баба скривилась на него, так он слезу и пустил. Я на его месте еще б одного купца задавил, их всех давить нужно, и твоего Гордеева тоже.
Обе стороны сходились только в оценке Луки «На дне». Карабанов вертел башкой:
— Нет, такие старикашки — вредные. Зудит-зудит, а потом взял и смылся, и нет его. Я таких тоже знаю.
— Лука этот умный, стерва, — говорит Митягин. — Ему хорошо, он все понимает, так он везде свое возьмет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14