полки для ванной комнаты фото и цены
Лоран Сексик
Дурные мысли
Моей матери, моему отцу,
Сандрине
и Саше – моему доброму приятелю
и хорошему человеку.
1
Когда мать поглядывала на меня, сразу вспоминался Каин – таким тяжелым был этот взгляд. Было утро. Я сидел за столом в кухне и читал. Мама месила тесто на мацу. Ореол волос делал ее похожей на ангела во трудах. Поворачивая голову, я видел только ее прекрасный профиль, но сразу же снова утыкался в книгу, уверенный, что она по-прежнему настороже.
На дворе надрывался в лае Блихте. Вдруг странное видение вспыхнуло в мозгу, и я воскликнул:
– Не надо, не делай этого!
Мама испуганно вздрогнула, как будто устами моими заговорил дьявол.
– Что такое? – вскрикнула она.
Я не ответил. Казалось, что череп мой раскалывается. Мне привиделось, будто мама перерезала Блихте горло! Инстинктивно я чувствовал, что лучше об этом не говорить. Если мама узнает о моем безумии, это сразит ее наповал.
– Я просто говорил сам с собою, мама. Я сказал себе: «Только не делай этого, Натан, не закрывай книгу, пока не дочитаешь до конца страницы!»
Нет, убедить ее мне не удалось. Уверенность в том, что я соврал, лишила мамино лицо обычной строгой прелести, придававшей ей сходство с иконами Богородицы – теми, которые Шмулик тайком показывал нам в школе. Испуг сделал ее лицо неузнаваемым. Она уперлась в меня холодным взглядом и шагнула к столу.
Кухонный нож, зажатый в вытянутой руке, поблескивал в свете лампы. Тут мне и конец.
Но случилось чудо. Вошел отец и воскликнул:
– Беньямин умер!
И обо мне сразу забыли.
Оказавшись наконец в своей комнате и с головой забравшись под одеяло, я смог перевести дух. Маме не удалось заставить меня признаться, какие дикие мысли приходят мне в голову. Скажи я откровенно – и было бы то же, что и в тот день, когда я осмелился возразить отцу. Дом трясся. Я до сих пор помню, как мама рыдала над моей иссеченной до крови задницей.
Наказание было вдвойне свирепым, поскольку я еще и упорствовал. Натягивая штаны, я вроде бы заметил, как по щеке отца скатилась слеза, но и сейчас не поручусь, что та не был просто обман зрения.
Сквозь стенку до меня доносились сердитые голоса. Папа упрекал маму в излишней благосклонности к Беньямину. Мама ожесточенно возражала: «А кто же, кроме меня, займется похоронами?» Пока Беньямин был жив, вокруг него страсти так и кипели, а умер – и сердца остались холодны. Удастся ли хоть набрать десять мужчин, чтобы прочитать над покойником «Кадиш»? Хлопала дверь, вопли становились все громче, сыпались взаимные обвинения. Конец света – и все. Я заткнул уши.
Эти ссоры, все более частые, приводили меня в ужас. Обидные слова, оскорбления, бросаемые в лицо, эхом отражались в моей душе и сеяли в ней тревогу и уныние. Однажды – уже не помню, кто это сказал, мама или папа, – я услышал, что до моего рождения все было иначе. Узнав, что это я разбил их былое счастье, я понял, что не имею права на существование. Я был лишним на этой земле. С той поры любой, самый безобидный спор родителей звучал в моих ушах упреком.
Я сунул голову под подушку и теперь слышал только смутный гул, как от отдаленной канонады. Мысли вновь завели под черепом бешеный хоровод, прерванный папиным приходом. Нет, мое видение не было галлюцинацией, и не злые духи охотились за моей душой. Я знал историю дяди Беньямина и понимал, что мне суждено пропасть, как и ему.
Приступу безумия, постигшему меня, не удалось спрятаться в тени дядиного катафалка. Поздно вечером после похорон мама вошла ко мне, присела на кровать и потрясла за плечо. Я покрепче стиснул веки, но она поднесла свечу к моим глазам: «Проснись, Нат, я же знаю, что ты не спишь!» Я повернулся, притворно зевая, в наивной вере, что настоящая мать не станет нарушать сон своего дитяти – разве что дом загорится. «Нат, не притворяйся!» Я приоткрыл глаза. Блики свечи заставляли мамино лицо дрожать. Меня испугала ее тень. Так же страшно мне было, когда на площади местечка крутили кино «Проклятие Карпат». Героиня фильма преследовала меня по ночам: грозный вид, мертвенно-бледное лицо, черные круги вокруг глаз…
– Нат, – снова заговорила мама, – помнишь, что ты хотел сказать перед тем, как мы узнали о кончине дяди Беньямина?
– Я тебе уже все объяснил…
– Нат, погляди мне прямо в глаза и поклянись, что сказал правду!
Я ответил на гневный, прекрасный взгляд моей матери самым искренним взглядом. Так, подчиняясь сладостнейшему из соблазнов и сохраняя полное спокойствие, я впервые в жизни солгал не себе самому, а кому-то другому.
Каждый день, когда заканчивались занятия, дядя Беньямин поджидал меня у выхода из школы, прячась за большим кипарисом. Если дети замечали его, то сразу принимались бросаться камнями. Матери, пришедшие за своими отпрысками, плевали ему в лицо, грозили кулаками – с ним обращались, как с сумасшедшим. Беньямин убегал, прихрамывая. Иногда сам директор школы бежал следом, призывая на его голову самые страшные беды.
Он был всеобщим врагом, отверженным.
Я догонял дядю на вершине холма, возвышавшегося над местечком. Мы молча садились на старую скамью около мельницы. Вдали заходило солнце, в последних лучах поблескивали излучины речки, вьющейся по долине. Беньямин на мгновение сжимал мою руку и вновь отпускал. Больше ничего не происходило. Мы молчали и глядели на горизонт. Когда наступала темнота, расходились с ощущением, что долго и содержательно беседовали, хотя всего лишь обменивались взглядами.
В канун Пасхи дядю нашли с перерезанным горлом, с выколотыми глазами; уши ему отрезали и засунули в рот. «Чем грешил, от того и умер», – назидательно сказал отец удрученной маме. Но только ли о потере брата плакала мама? Уж не оплакивала ли она и мою судьбу?
Она знала, какие тесные узы связывали нас с Беньямином. Возможно, мама опасалась, что его безумие заразительно или передается по наследству? Кто знает, не она ли сама наградила меня этим геном? У нашего народа ведь все передается по материнской линии.
Жизнь вошла в привычную колею. Но иногда по вечерам мама окидывала меня мрачным взглядом, словно не узнавая своего дорогого сыночка. Однажды она пробормотала: «Ты с ним часто говорил, со старым Беньямином?» Я с жаром отрицал это. Я строил из себя невинного агнца. Даже утверждал, что вместе с другими детьми прогонял его. Я задавал встречные вопросы: «Зачем ты допытываешься? Что тебя беспокоит?» Я прятался в тень подозрений и втихомолку смеялся, гордясь шитой белыми нитками, но зато собственноручно скроенной ложью.
В школе ничего не изменилось. Я продолжал высиживать на уроках, хотя и слыл лентяем среди благоразумных детей. Я стоически выдерживал нотации учителя, Гломика Всезнайки, который, стоило только задуматься, возвращал меня к действительности, больно щипая за щеку или дергая за ухо. Я страдал от болезненного неумения сосредоточиться.
С тех пор, как Беньямин покинул юдоль земную, после уроков я испытывал смертную скуку. Однако я нашел способ общаться с душой ушедшего друга. На закате я уходил на поиски воспоминаний, проделывая тот же путь на холм, к большой мельнице. Животворный воздух вершины освежал мою память. Беньямин возвращался в мои мысли. Он привычно жестикулировал, дарил меня нежным взглядом или отчитывал за плохие оценки в устном счете.
Прошлое сливалось с настоящим. Получалось, что смерть – не такая уж мрачная штука. Просто другая форма существования души.
Но иногда эти мои попытки оборачивались кошмаром. Воспоминания наваливались буйной толпой. Дядя исчезал, потом появлялся вновь, как блуждающий огонек. Впечатление бывало настолько сильным, что у меня подгибались ноги. Я мчался прочь с холма – позорно отступал, с риском поскользнуться на крутизне и проехаться спиной по склону. В итоге я все реже стал прогуливаться по холму. Воспоминания не стоит ворошить слишком часто.
А иногда по утрам я, предвкушая радость, направлялся в соседний городок, повидать Марию – свою польскую шиксе. Я проходил березовой рощей, по деревянному мосту через речку, поднимался по широкой улице, ведущей к костелу, и сворачивал к женской школе, навстречу своей любви. Там, прижавшись лицом к решетке ограды, я долго стоял в ожидании. Когда звенел колокольчик, девочки, одетые в одинаковые форменные платьица – цвета морской волны, с оборками, – парами шли к воротам. Поначалу они шествовали молча. Потом начинали болтать, все разом, сперва тихонько, а затем, все громче. Вскоре процессия рассыпалась, и возникала Мария. Примерно так я представлял себе чудо на Красном море. Правда, случалось, что проливной дождь мешал мне пройти море посуху, как когда-то прошли наши.
Мария оставалась невозмутимой посреди всей этой девчачьей суеты. Постояв неподвижно, она направлялась всегда к одной и той же скамейке под старым платаном. Я неотступно следил за каждым ее движением, за каждым поворотом головы, провожал взглядом руку, поднявшуюся, чтобы откинуть прядь со лба, чуть изогнувшуюся бровь; я был уверен, что она тоже никого не замечает, кроме меня. И когда Мария смотрела в мою сторону, я переносился в Землю обетованную.
На мое двенадцатилетие, вечером, за большим столом у нас собрались родственники. Бабушка заняла привычное место у печки. Она недавно оправилась от долгой болезни, сильно исхудала, поблекла. Но улыбка ее осталась прежней, и казалось, что все житейские беды минуют ее стороной.
Справа от меня двоюродный брат Шлома пересказывал научную премудрость, которую постиг в гимназии. Его слушали с любопытством. Кто бы мог подумать, что мир вовсе не был сотворен за семь дней?
В самый разгар его разглагольствований в комнату вошла мама. Она бросила на стул снятый передник и сказала:
– А ну-ка, кто отгадает, что я нынче приготовила на обед?
Меня обдало жаркой волной. Руки затряслись. Наверно, вид у меня был странный, потому что Шлома насмешливо скривился.
Вдруг перед моим мысленным взорам возникла картина, будто выхваченная вспышкой молнии: где-то внутри, в моем мозгу, жареная индейка, политая материными слезами, исходила паром на блюде! Пониже покачивался маятник часов, отмечая время готовки.
Что-то снова затрещало в мозгу. Потрясенный, я не успел сдержаться и брякнул:
– Ох, как я люблю индейку!
– Надо же, – немедленно подпустил шпильку братец, – в школе так он ничего не соображает, а тут, кажется, в курсе всех дел!
Моя мать упала в обморок. Все взгляды обратились на меня, взгляды обвинительные, даже яростные. Все стало на свои места: мне предстояло кончить, как дядя Беньямин, с отрезанными ушами, засунутыми в рот.
Никогда не приходилось мне прежде видеть выражения страха на мамином лице. Но разве мама боялась чего-нибудь, кроме громов Господних? Она пережила казаков, большевистскую революцию, великий голод, пережила даже холодность моего отца, проявляемую утром, днем и вечером. Но теперь она стоит передо мною, лицо ее искажено тревогой, в руке – ременный кнут. За ее спиной, сгорбившись на стуле, рыдает отец.
Во всем виноват я. Меня следует бояться больше, нежели голода и холода. Я опаснее казаков и большевиков.
– Немедленно признавайся, что там крутится у тебя в голове, не то шкуру спущу!
Никогда мама не поднимала на меня руку. Сколько себя помню, семейные обязанности у нас были строго разделены. Папа наказывал, мама причитала. Видно, еще у моей колыбели они условились о руководстве моей эмоциональной жизнью. Я представлял себе, как они обсуждали по пунктам мое будущее образование. «Ты будешь ему раздавать оплеухи за каждую жалобу учителя, а я – я буду ему показывать, как сильно страдает мать из-за его плохих оценок».
В тот вечер о соблюдении традиций забыли. Конец света – не иначе.
Я хранил молчание. Впервые в жизни испытал я странное ощущение, которое с тех пор меня никогда не оставляло: чувство, что я недостоин жить.
Просвистел первый удар.
– Ну? – прогремела мать. – Видишь, до чего ты меня довел? А еще погляди, что ты творишь с отцом!
Второй удар обрушился на мое бедро. За ним третий, потом еще и еще. Мать без устали охаживала меня ремнем.
– Говорила ж я тебе, не водись с Беньямином!
Брови ее сошлись к переносице. Мама наклонилась ко мне, махнула отцу, чтобы рыдал потише, и впилась взглядом в мои глаза.
– Не отводи глаз, Натан!
Маятник часов отбивал секунду за секундой. Я понял наконец: мать устроила мне испытание! Она хотела удостовериться в моих способностях. Рассеять сомнения. Нельзя ее разочаровывать. Я сосредоточился. Снова волна жара прокатилась по телу. По мыслям яростным галопом пронеслась лошадь. Потом поднялась приливная волна – быстрее любого скакуна. И я стал свидетелем необычайного явления: мысли моей матери переместились из ее мозга в мой и медленно разворачивались в картину. Мамина голова стала похожа на прозрачный хрустальный шар!
2
Я читал в мыслях моей матери.
Ее рука застыла надо мной, кнутовище обращено к небу – совсем как жертвоприношение Авраама, где роль Исаака, искупительной жертвы, досталась мне, а жирная индейка выступала в качестве барашка-заместителя. Увы: руку Авраама, как известно, остановил Господь, однако решимость моей матушки столь велика, что на божественное вмешательство нечего и надеяться.
– Да, – признался я, – мне видны твои мысли. Вот сейчас ты хочешь посечь меня на кусочки и продать в лавку на мясо.
Мама пошатнулась, повернулась на каблуках и наткнулась на угол стола. Кнут выпал из ее руки. Отец подобрал его и отлупил меня до крови.
Я читал в сознании моей матери, словно в открытой книге! В любой другой семье к востоку от Одера это событие отпраздновали бы как пришествие Мессии, плясали бы вокруг дома под радостные крики и гимны. Оповестили бы соседей, пригласили знатоков религии. Повсюду кричали бы о чуде.
Мои же родители восприняли эту новость как самое страшное проклятие. Мы кое-что знали насчет очередного Мессии – помнили, чем кончил Беньямин.
Я знаю, все это может показаться абсурдом. Теперь, когда мое детство – всего лишь груда воспоминаний, извлеченных из-под завалов времени, я задаю себе вопрос:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15