https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/kosvennogo-nagreva/
они придавали залу весьма импозантный вид. Знамена были: чешское, австрийское, венгерское и североамериканское. Следует еще отметить, что свет от дуговых ламп то усиливался, то несколько тускнел в силу нестабильности тогдашних электрических устройств.
Несмотря на движение, гул, а то и рев, временами все же можно было расслышать нежное чириканье музыки, наполнявшей зал и, как ни удивительно, неумолкавшей. Вскоре обнаружился и источник ее, когда грянуло форте, звучавшее так, будто кто-то ритмично хлопал по исполинскому кошелю, полному звенящих ключей. Играл большой оркестр, помещенный на эстраде между колонн, под монументальным, монолитным, во всю торцовую стену, окном. На противоположной стене такое же пространство занимала огромная стенная роспись на какой-то мифологический сюжет.
Прочие украшения трудно было разглядеть сразу, хотя из всех углов загадочно поблескивал чужеродный, назойливый, надменный орнамент золотисто-зеленоватых, красноватых и синеватых оттенков.
— Ничего не могу с собой поделать,— заявил пан Папаушегг,— но как смотрю на эти арки под потолком, вспоминаю американские печи, что топятся углем...
Доктор Зоуплна промолчал. Ему, совершенно подавленному этим сборищем людей, явно, хотя и временно, свихнувшихся, все тут было дико. И он обрадовался, когда пан Папаушегг сразу нашел места для всех четверых и незамедлительно усадил свою компанию.
Гости размещались за длинными рядами столов, словно поставленных для чудовищного банкета; пан директор направился к ряду у самой стены, где сидело еще не так много гостей. Но едва все четверо уселись, к нему обратился один из сидевших напротив и раздраженно бросил:
— Занято!
— Зачем же говорить об этом, уважаемый, когда это и так видно? — и пан директор очень вежливо привстал.— Если вы хотите иметь удовольствие узнать, кем именно заняты эти места, могу сообщить: доктор медицины пани Уллик-Зоуплнова, пани Тереза Папаушег-гова, моя супруга, доктор философии Зоуплна и я, директор департамента вспомоществований, р-р-рот-мистр Папаушегг!
Раздражительный господин несколько смешался, глянул на двух-трех своих товарищей, как бы спрашивая у них совета, после чего тоном, который был лишь бледной тенью его первоначальной наглости, заявил:
Ну, так сказать может кто угодно!
Только на это он и отважился.
Вот этого я никому бы не посоветовал,— гласил ответ пана директора, по-прежнему самого вежливого тона, - ибо, узнай я, что кто-то выдает себя за ротмистра Папаушегга, я оторвал бы ему уши. И если я не беру себе на память ваши, то скажите спасибо, что все мы тут в гостях и я не захватил промокашки.
Наступила пауза.
— А вот мои уши вы не оторвете, ручаюсь, пан ротмистр, — раздался тоненький голосок, принадлежавший долговязому сотоварищу первого нахала.
Пан директор с самым любезным видом посмотрел сначала на одно, потом на другое ухо противника и молвил приветливейшим тоном:
— Но почему же нет? У меня, правда, недостаточно велики карманы, но я могу нанизать ваши уши на веревочку, как парочку куропаток!
Маня схватила мужа за локоть и сделала ему большие глаза, он ответил ей тем же.
Долговязый с тоненьким голоском не сразу нашелся, что ответить, а пока он медлил, кто-то со стороны предостерегающе крикнул:
— Прекрати, Паноха, понял?!
Маня и тетушка Рези наклонились посмотреть, кто это сказал,— так и есть, это был Боудя, он сидел на три-четыре места дальше.
Боудя встал с досадой, обошел стол, поцеловал руки дамам («целую руку, тетушка! Здорово, Маня!») и поздоровался с обоими мужчинами так, чтоб товарищам ему стали ясны их родственные отношения. Ему, несомненно, весьма не понравился инцидент, неприятность которого, к счастью, была смягчена тем, что оркестр как раз замолчал и весь стол приветствовал это демонстративным «гип-гип ура!».
Под эти крики произошло взаимное представление с самой изысканной корректностью и в тем более возвышенной манере, чем большее смущение приходилось преодолевать обеим сторонам. Причем манеры были выказаны более элегантные, чем слова, похожие на некое благосклонное бормотание, почти невнятное, где слышалось что-то вроде «неприятное недоразумение», «извинительная опрометчивость» и тому подобное; все подали друг другу руки, за исключением Панохи и Папаушег-га. Паноха представился художником-живописцем; оберегатель якобы занятых мест оказался архитектором, подающим надежды и известным в кругах специалистов строительного дела тем, что несколько лет назад удостоился почетного звания; в числе других, представлявшихся нашей компании, были знаменитый «прирожденный драматург», отец еще не родившихся драм, затем литератор, занимающий прочное, хотя и скромное положение в обществе, усердный переводчик с фламандского и так далее — все эти имена Манечка где-то когда-то слышала.
Тетушка Рези, присмотревшись хорошенько, углядела в ближайшем соседстве — на расстоянии, достаточном, чтобы расслышать слова, что и доказало вмешательство Боуди,— все смокинги «патрициев», представлявших собой несомненно самые нежные сливки, если пропустить сегодняшнее общество через какой-нибудь сепаратор.
Именно такая мысль пришла в голову тетушке. Меж тем в зале царило сильное возбуждение, какое было бы понятно разве после полуночи; ритмичное хоровое «гип-гип ура» сотрясало стены, причем столь неутомимо, что становилась явной намеренность этого рева. То было не прославление, то была демонстрация!
Тетушка Рези наклонилась к Боуде и нежно сказала ему:
— Я всегда считала тебя величайшим в Праге шалопаем, но сегодня ты вел себя как настоящий кавалер!
— Спасибо, тетя,— ответил Боудя,— хотя тем самым ты как бы отрицаешь мое первенство, однако я надеюсь отстоять его!
Это было как бы легким предисловием к разговору, истинный предмет которого тетушка, вооружившись лорнетом, уже некоторое время не упускала из виду.
— Слушай, о чем толкует твой дядя с этим диким художником? Только что едва не подрались, а теперь беседуют, словно век знакомы! А вот оба вышли из-за стола, как... как...
О, Боудя прекрасно понимал, о чем они толковали и для чего удалились. Паноха незаметно кивнул Папаушеггу и встал; немного погодя, чтоб не привлекать внимания, поднялся за ним и «ротмистр».
С места, где сидела тетушка, их было хорошо видно; они стояли почти посередине зала и, по видимости, старались превзойти друг друга в остроумной беседе. Да это, тетушка, он рассказывает дяде о своей картине, объяснил тетке Боудя.— Видишь, напротив, на стене — это он расписал.
Похоже было, что Боудя недалек от правды.
Сойдясь с Папаушеггом на середине зала, Паноха сказал следующее:
— Ваш племянник, пан ротмистр, вообще-то шалопай, но неплохой парень, прервал нашу беседу на самом интересном месте.
— Весьма сожалею об этом,— отозвался пан директор с выражением особой любезности.— Но, полагаю, ничто не мешает нам продолжить ее; если не ошибаюсь, слово было за вами.
— Прекрасно; вы изволили выразиться, что при известных обстоятельствах хотели бы оставить себе на память мои уши, пан ротмистр!
Я по-прежнему горю желанием пополнить коллекцию моих охотничьих трофеев таким блистательным экспонатом!
— Гм! — художник оглядел пана директора с правой и с левой стороны точно так же, как недавно осматривал его тот.— А мне вот нравятся ваши усы, хотя они отчасти искусственного происхождения, а это — обман; к тому же их краска линяет хе-хе-хе!
— Прошу вас, сделаем вид, будто рассматриваем эту ужасную мазню на стене, ха-ха-ха,— предложил пан директор, прямо-таки чувствуя спиной лорнет супруги.
— Очень лестно — мазня-то моя! Нет, я во что бы то ни стало должен завладеть вашими усами, хе-хе!
— О, пардон! Если б я мог предположить... Мне тем более досадна моя опрометчивая оценка, что это — ваша последняя картина, последняя вообще, если только фехтовальщик вы не лучший, чем художник, ха-ха!
— Кажется, мы отвлеклись от темы,— бледнея, возразил Паноха.— Где вас могут увидеть мои друзья?
— У меня на службе, сударь, завтра утром,— и пан директор назвал адрес.— Их будут ждать мои Друзья.
На том они и разошлись, но Паноха к столу уже не вернулся.
— Что изображает это произведение?—осведомилась тетушка, когда муж ее подошел к своему месту.
— Да я не помню, как он это назвал.
— Картина называется «Греко-римская борьба»! — услужливо объяснил Боудя.
— Тетушка, дай мне на минутку свой лорнет! — очень живо попросила Маня и, получив его, стала разглядывать картину.
На ней была изображена просторная лужайка в лесу; из-за деревьев с большим вниманием следили за происходящим дикие женки и лешие. А на лужайке вила боролась с козлоногом, и борьба явно близилась к завершению, о чем свидетельствовала поза Амура, который, со свистком во рту, чуть не распластался на земле в ожидании того момента, когда ее коснутся лопатки вилы. Греко-римская борьба... сюжет, возникший на основе современного спортивного увлечения!
— Бедняжка,— сказала Маня, возвращая оптический инструмент тетке, которая тотчас впилась взглядом в картину.
— Конечно, бедняжка,— с сентиментальным оттенком проговорила тетка.— Такова уж наша женская судьба — почти всех...
Боудя прыснул, сдерживая смех, тетушка нахмурила брови.
— Маня не это имеет в виду,— сказал он.— Ей жалко Луизы Лонской, которая застрелилась, когда Паноха выставил в Рудольфинуме 1 свою картину — того же сюжета и названия, но меньшего формата. Здесь, на этой фреске, которая куда больше, уже не виден первоначальный замысел.
1 Здание для выставок и концертов в Праге.
Ведь на той картине вила была точным портретом Луизы, а у козлоногого было лицо самого Панохи: она его отвергла, и он так отомстил ей. Она была учительницей городской школы... Скандал вышел огромный, картину пришлось убрать е выставки.
— Негодяй,— буркнул пан директор.
— А Моур увидел его картину и велел намалевать здесь. Мне-то фреска принципиально не нравится, хотя бы потому, что в ней нет внутренней правды: в греко-римской, или классической, борьбе воспрещается пускать в ход зубы и ногти. Впрочем, женщина до тех пор клонится назад, пока не оказывается на спине...
- Боудя! — таким знакомым ему строгим тоном оборвала брага Маня, и он стушевался.
Послушайте, друзья,— заговорил вдруг доктор Зоуплна, который до сих пор сидел как бы в оцепенении.- Куда мы попали? Сидим словно в зале ожидания на вокзале, будто возвращаемся с прогулки сильно под хмельком... Пришли на торжественное открытие резиденции мистера Моура, а хозяина до сих пор не видим!
Сравнение с вокзалом было довольно удачно — поток новых гостей все не иссякал, пришедшие разбивались по столам под мертвенно-белым светом дуговых ламп. Лица, лица — изумленные, ошеломленные, но и разочарованные тоже.
- Если так продлится до девяти часов, мы и шевельнуться не сможем, уже и сейчас-то тут тысячи четыре! — высказался пан Папаушегг.
- Откуда? Приглашенных, правда, целых две тысячи, поистине американский размах, неслыханный для пражских домашних суаре — но цифра установлена путем простой калькуляции: хозяин заказал зал на две тысячи персон, и нынешний вечер,— вроде испытания на прочность, сдержал ли архитектор слово. Я это знаю совершенно точно, господа, я печатал приглашения и первое получил сам, едва оно было оттиснуто; рекомендуюсь — Бенеш Бенда, владелец типографии!
По излюбленному пражскому обычаю, говоривший представился лишь в конце своей речи.
Впечатление он произвел такое, как если бы упал с неба, хотя сидел тут с самого начала, пуская клубы дыма из большой, отлично обкуренной трубки, изображавшей прекрасную, но совершенно голую, хотя и в туфельках и прическе, девицу; все это было вырезано из пенки, и живот девицы был безжалостно проткнут превосходным янтарным мундштуком. Невзирая на столь горестный удел, девица улыбалась счастливейшей улыбкой.
До сих пор никто не обращал внимания на Бенеша Бенду, хотя некоторое время переговаривались поверх его головы; когда пан директор департамента вспомоществований и его спутники тоже стали называть себя, печатник махнул рукой:
— Да знаю, я ведь уже сидел тут, когда ваши милости подошли. Я вообще был тут первым,— продолжал он, обрадованный возможностью поговорить,— и рассмотрел всю обстановку.
— Здесь, право, очень красиво, только не слишком уютно,— заметила пани директорша.— И хоть бы перестали эти господа орать «ура»! Я этого долго не выдержу!
Действительно, едва оркестр замолкал, «господа» разражались громовым «гип-гип ура!», сопровождая его оглушительными хлопками, и не прерывали этого занятия, пока снова не вступал оркестр. Во всем этом угадывался явный умысел.
— Что вы, пани, это еще ничего,— возразил пан Бенда.— Не сравнить с тем, что было вначале. Ох, прямо попущение божие, в сущности, славненький скандальчик. Эти молодые люди заявились сюда гурьбой за полчаса до назначенного времени и первое, что они сделали,— съели весь буфет. Да подчистую, словно саранча, так что в буфете ни крошки не осталось. К появлению первых гостей буфет был как выметен. Я их знаю, это озорники из пивной Шаршля, я туда каждый день хожу пивком побаловаться; эти ребята из «Союза отсталых», не слыхали? Незадачливые кандидаты на жизнь, на бессмертие, на сдачу государственных экзаменов. Они были первой компанией пана Моура, когда он впервые приезжал в Прагу. Долго они над ним потешались, пока он не уразумел, что его водят за нос. А это произошло на вечере, который Моур устраивал в честь литераторов. «Отсталые» привели туда самых выдающихся «представителей» чешской литературы, за столом оказался почти весь современный чешский Парнас, если только он заслуживал этого названия, как выразился на другой день журнал «Подруг», который и раскрыл все дело. Ужин уже был на столе, когда прибежал еще один запыхавшийся гость, которого после некоторого смущенного молчания представили хозяину как Подлипского. Если припомнить, что между сотрапезниками был уже и Яблонский 1 и даже Хмеленский, вряд ли есть надобность добавлять, что ни один из гостей не имел права на прославленное имя, под которым принимал угощение от пронырливого чехо-аме-риканца,— так писал тогда «Подруг».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Несмотря на движение, гул, а то и рев, временами все же можно было расслышать нежное чириканье музыки, наполнявшей зал и, как ни удивительно, неумолкавшей. Вскоре обнаружился и источник ее, когда грянуло форте, звучавшее так, будто кто-то ритмично хлопал по исполинскому кошелю, полному звенящих ключей. Играл большой оркестр, помещенный на эстраде между колонн, под монументальным, монолитным, во всю торцовую стену, окном. На противоположной стене такое же пространство занимала огромная стенная роспись на какой-то мифологический сюжет.
Прочие украшения трудно было разглядеть сразу, хотя из всех углов загадочно поблескивал чужеродный, назойливый, надменный орнамент золотисто-зеленоватых, красноватых и синеватых оттенков.
— Ничего не могу с собой поделать,— заявил пан Папаушегг,— но как смотрю на эти арки под потолком, вспоминаю американские печи, что топятся углем...
Доктор Зоуплна промолчал. Ему, совершенно подавленному этим сборищем людей, явно, хотя и временно, свихнувшихся, все тут было дико. И он обрадовался, когда пан Папаушегг сразу нашел места для всех четверых и незамедлительно усадил свою компанию.
Гости размещались за длинными рядами столов, словно поставленных для чудовищного банкета; пан директор направился к ряду у самой стены, где сидело еще не так много гостей. Но едва все четверо уселись, к нему обратился один из сидевших напротив и раздраженно бросил:
— Занято!
— Зачем же говорить об этом, уважаемый, когда это и так видно? — и пан директор очень вежливо привстал.— Если вы хотите иметь удовольствие узнать, кем именно заняты эти места, могу сообщить: доктор медицины пани Уллик-Зоуплнова, пани Тереза Папаушег-гова, моя супруга, доктор философии Зоуплна и я, директор департамента вспомоществований, р-р-рот-мистр Папаушегг!
Раздражительный господин несколько смешался, глянул на двух-трех своих товарищей, как бы спрашивая у них совета, после чего тоном, который был лишь бледной тенью его первоначальной наглости, заявил:
Ну, так сказать может кто угодно!
Только на это он и отважился.
Вот этого я никому бы не посоветовал,— гласил ответ пана директора, по-прежнему самого вежливого тона, - ибо, узнай я, что кто-то выдает себя за ротмистра Папаушегга, я оторвал бы ему уши. И если я не беру себе на память ваши, то скажите спасибо, что все мы тут в гостях и я не захватил промокашки.
Наступила пауза.
— А вот мои уши вы не оторвете, ручаюсь, пан ротмистр, — раздался тоненький голосок, принадлежавший долговязому сотоварищу первого нахала.
Пан директор с самым любезным видом посмотрел сначала на одно, потом на другое ухо противника и молвил приветливейшим тоном:
— Но почему же нет? У меня, правда, недостаточно велики карманы, но я могу нанизать ваши уши на веревочку, как парочку куропаток!
Маня схватила мужа за локоть и сделала ему большие глаза, он ответил ей тем же.
Долговязый с тоненьким голоском не сразу нашелся, что ответить, а пока он медлил, кто-то со стороны предостерегающе крикнул:
— Прекрати, Паноха, понял?!
Маня и тетушка Рези наклонились посмотреть, кто это сказал,— так и есть, это был Боудя, он сидел на три-четыре места дальше.
Боудя встал с досадой, обошел стол, поцеловал руки дамам («целую руку, тетушка! Здорово, Маня!») и поздоровался с обоими мужчинами так, чтоб товарищам ему стали ясны их родственные отношения. Ему, несомненно, весьма не понравился инцидент, неприятность которого, к счастью, была смягчена тем, что оркестр как раз замолчал и весь стол приветствовал это демонстративным «гип-гип ура!».
Под эти крики произошло взаимное представление с самой изысканной корректностью и в тем более возвышенной манере, чем большее смущение приходилось преодолевать обеим сторонам. Причем манеры были выказаны более элегантные, чем слова, похожие на некое благосклонное бормотание, почти невнятное, где слышалось что-то вроде «неприятное недоразумение», «извинительная опрометчивость» и тому подобное; все подали друг другу руки, за исключением Панохи и Папаушег-га. Паноха представился художником-живописцем; оберегатель якобы занятых мест оказался архитектором, подающим надежды и известным в кругах специалистов строительного дела тем, что несколько лет назад удостоился почетного звания; в числе других, представлявшихся нашей компании, были знаменитый «прирожденный драматург», отец еще не родившихся драм, затем литератор, занимающий прочное, хотя и скромное положение в обществе, усердный переводчик с фламандского и так далее — все эти имена Манечка где-то когда-то слышала.
Тетушка Рези, присмотревшись хорошенько, углядела в ближайшем соседстве — на расстоянии, достаточном, чтобы расслышать слова, что и доказало вмешательство Боуди,— все смокинги «патрициев», представлявших собой несомненно самые нежные сливки, если пропустить сегодняшнее общество через какой-нибудь сепаратор.
Именно такая мысль пришла в голову тетушке. Меж тем в зале царило сильное возбуждение, какое было бы понятно разве после полуночи; ритмичное хоровое «гип-гип ура» сотрясало стены, причем столь неутомимо, что становилась явной намеренность этого рева. То было не прославление, то была демонстрация!
Тетушка Рези наклонилась к Боуде и нежно сказала ему:
— Я всегда считала тебя величайшим в Праге шалопаем, но сегодня ты вел себя как настоящий кавалер!
— Спасибо, тетя,— ответил Боудя,— хотя тем самым ты как бы отрицаешь мое первенство, однако я надеюсь отстоять его!
Это было как бы легким предисловием к разговору, истинный предмет которого тетушка, вооружившись лорнетом, уже некоторое время не упускала из виду.
— Слушай, о чем толкует твой дядя с этим диким художником? Только что едва не подрались, а теперь беседуют, словно век знакомы! А вот оба вышли из-за стола, как... как...
О, Боудя прекрасно понимал, о чем они толковали и для чего удалились. Паноха незаметно кивнул Папаушеггу и встал; немного погодя, чтоб не привлекать внимания, поднялся за ним и «ротмистр».
С места, где сидела тетушка, их было хорошо видно; они стояли почти посередине зала и, по видимости, старались превзойти друг друга в остроумной беседе. Да это, тетушка, он рассказывает дяде о своей картине, объяснил тетке Боудя.— Видишь, напротив, на стене — это он расписал.
Похоже было, что Боудя недалек от правды.
Сойдясь с Папаушеггом на середине зала, Паноха сказал следующее:
— Ваш племянник, пан ротмистр, вообще-то шалопай, но неплохой парень, прервал нашу беседу на самом интересном месте.
— Весьма сожалею об этом,— отозвался пан директор с выражением особой любезности.— Но, полагаю, ничто не мешает нам продолжить ее; если не ошибаюсь, слово было за вами.
— Прекрасно; вы изволили выразиться, что при известных обстоятельствах хотели бы оставить себе на память мои уши, пан ротмистр!
Я по-прежнему горю желанием пополнить коллекцию моих охотничьих трофеев таким блистательным экспонатом!
— Гм! — художник оглядел пана директора с правой и с левой стороны точно так же, как недавно осматривал его тот.— А мне вот нравятся ваши усы, хотя они отчасти искусственного происхождения, а это — обман; к тому же их краска линяет хе-хе-хе!
— Прошу вас, сделаем вид, будто рассматриваем эту ужасную мазню на стене, ха-ха-ха,— предложил пан директор, прямо-таки чувствуя спиной лорнет супруги.
— Очень лестно — мазня-то моя! Нет, я во что бы то ни стало должен завладеть вашими усами, хе-хе!
— О, пардон! Если б я мог предположить... Мне тем более досадна моя опрометчивая оценка, что это — ваша последняя картина, последняя вообще, если только фехтовальщик вы не лучший, чем художник, ха-ха!
— Кажется, мы отвлеклись от темы,— бледнея, возразил Паноха.— Где вас могут увидеть мои друзья?
— У меня на службе, сударь, завтра утром,— и пан директор назвал адрес.— Их будут ждать мои Друзья.
На том они и разошлись, но Паноха к столу уже не вернулся.
— Что изображает это произведение?—осведомилась тетушка, когда муж ее подошел к своему месту.
— Да я не помню, как он это назвал.
— Картина называется «Греко-римская борьба»! — услужливо объяснил Боудя.
— Тетушка, дай мне на минутку свой лорнет! — очень живо попросила Маня и, получив его, стала разглядывать картину.
На ней была изображена просторная лужайка в лесу; из-за деревьев с большим вниманием следили за происходящим дикие женки и лешие. А на лужайке вила боролась с козлоногом, и борьба явно близилась к завершению, о чем свидетельствовала поза Амура, который, со свистком во рту, чуть не распластался на земле в ожидании того момента, когда ее коснутся лопатки вилы. Греко-римская борьба... сюжет, возникший на основе современного спортивного увлечения!
— Бедняжка,— сказала Маня, возвращая оптический инструмент тетке, которая тотчас впилась взглядом в картину.
— Конечно, бедняжка,— с сентиментальным оттенком проговорила тетка.— Такова уж наша женская судьба — почти всех...
Боудя прыснул, сдерживая смех, тетушка нахмурила брови.
— Маня не это имеет в виду,— сказал он.— Ей жалко Луизы Лонской, которая застрелилась, когда Паноха выставил в Рудольфинуме 1 свою картину — того же сюжета и названия, но меньшего формата. Здесь, на этой фреске, которая куда больше, уже не виден первоначальный замысел.
1 Здание для выставок и концертов в Праге.
Ведь на той картине вила была точным портретом Луизы, а у козлоногого было лицо самого Панохи: она его отвергла, и он так отомстил ей. Она была учительницей городской школы... Скандал вышел огромный, картину пришлось убрать е выставки.
— Негодяй,— буркнул пан директор.
— А Моур увидел его картину и велел намалевать здесь. Мне-то фреска принципиально не нравится, хотя бы потому, что в ней нет внутренней правды: в греко-римской, или классической, борьбе воспрещается пускать в ход зубы и ногти. Впрочем, женщина до тех пор клонится назад, пока не оказывается на спине...
- Боудя! — таким знакомым ему строгим тоном оборвала брага Маня, и он стушевался.
Послушайте, друзья,— заговорил вдруг доктор Зоуплна, который до сих пор сидел как бы в оцепенении.- Куда мы попали? Сидим словно в зале ожидания на вокзале, будто возвращаемся с прогулки сильно под хмельком... Пришли на торжественное открытие резиденции мистера Моура, а хозяина до сих пор не видим!
Сравнение с вокзалом было довольно удачно — поток новых гостей все не иссякал, пришедшие разбивались по столам под мертвенно-белым светом дуговых ламп. Лица, лица — изумленные, ошеломленные, но и разочарованные тоже.
- Если так продлится до девяти часов, мы и шевельнуться не сможем, уже и сейчас-то тут тысячи четыре! — высказался пан Папаушегг.
- Откуда? Приглашенных, правда, целых две тысячи, поистине американский размах, неслыханный для пражских домашних суаре — но цифра установлена путем простой калькуляции: хозяин заказал зал на две тысячи персон, и нынешний вечер,— вроде испытания на прочность, сдержал ли архитектор слово. Я это знаю совершенно точно, господа, я печатал приглашения и первое получил сам, едва оно было оттиснуто; рекомендуюсь — Бенеш Бенда, владелец типографии!
По излюбленному пражскому обычаю, говоривший представился лишь в конце своей речи.
Впечатление он произвел такое, как если бы упал с неба, хотя сидел тут с самого начала, пуская клубы дыма из большой, отлично обкуренной трубки, изображавшей прекрасную, но совершенно голую, хотя и в туфельках и прическе, девицу; все это было вырезано из пенки, и живот девицы был безжалостно проткнут превосходным янтарным мундштуком. Невзирая на столь горестный удел, девица улыбалась счастливейшей улыбкой.
До сих пор никто не обращал внимания на Бенеша Бенду, хотя некоторое время переговаривались поверх его головы; когда пан директор департамента вспомоществований и его спутники тоже стали называть себя, печатник махнул рукой:
— Да знаю, я ведь уже сидел тут, когда ваши милости подошли. Я вообще был тут первым,— продолжал он, обрадованный возможностью поговорить,— и рассмотрел всю обстановку.
— Здесь, право, очень красиво, только не слишком уютно,— заметила пани директорша.— И хоть бы перестали эти господа орать «ура»! Я этого долго не выдержу!
Действительно, едва оркестр замолкал, «господа» разражались громовым «гип-гип ура!», сопровождая его оглушительными хлопками, и не прерывали этого занятия, пока снова не вступал оркестр. Во всем этом угадывался явный умысел.
— Что вы, пани, это еще ничего,— возразил пан Бенда.— Не сравнить с тем, что было вначале. Ох, прямо попущение божие, в сущности, славненький скандальчик. Эти молодые люди заявились сюда гурьбой за полчаса до назначенного времени и первое, что они сделали,— съели весь буфет. Да подчистую, словно саранча, так что в буфете ни крошки не осталось. К появлению первых гостей буфет был как выметен. Я их знаю, это озорники из пивной Шаршля, я туда каждый день хожу пивком побаловаться; эти ребята из «Союза отсталых», не слыхали? Незадачливые кандидаты на жизнь, на бессмертие, на сдачу государственных экзаменов. Они были первой компанией пана Моура, когда он впервые приезжал в Прагу. Долго они над ним потешались, пока он не уразумел, что его водят за нос. А это произошло на вечере, который Моур устраивал в честь литераторов. «Отсталые» привели туда самых выдающихся «представителей» чешской литературы, за столом оказался почти весь современный чешский Парнас, если только он заслуживал этого названия, как выразился на другой день журнал «Подруг», который и раскрыл все дело. Ужин уже был на столе, когда прибежал еще один запыхавшийся гость, которого после некоторого смущенного молчания представили хозяину как Подлипского. Если припомнить, что между сотрапезниками был уже и Яблонский 1 и даже Хмеленский, вряд ли есть надобность добавлять, что ни один из гостей не имел права на прославленное имя, под которым принимал угощение от пронырливого чехо-аме-риканца,— так писал тогда «Подруг».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54