встраиваемый смеситель на ванну с подсветкой
«Морские рассказы» –
Zmiy
«К.M.Станюкович. Избранные произведения. В 2-х томах. Том 1.»: Художожественной литературы; Москва; 1988
Константин Михайлович Станюкович
«ГЛУПАЯ» ПРИЧИНА
I
– А где это вам ухо повредили, Тарасыч? На войне?
Отставной матрос Тарасыч, бывший сторожем севастопольской купальни, с которым мы частенько беседовали в ранние утренние часы, когда других купальщиков обыкновенно не было, обернулся к открытой дверке маленькой каютки, где я раздевался, и с оттенком досады проговорил:
– Вот так-то все господа любопытничают насчет уха. Скажи да скажи! Ну, я и обсказываю всем, что, мол, на войне стуцерной пулей оторвало.
– А разве не на войне?
Тарасыч после минуты колебания ответил несколько таинственно:
– То-то не на войне, вашескобродие. В севастопольскую войну господь меня вызволил. Ни одной царапинки не получил, даром что все время находился на четвертом бакстионе.
– А где же вы лишились уха?
– В Новороссийском… Вскорости после замирения мы на шкуне «Дротик» клейсеровали у Капказа, а затем непокорного черкеса в Туретчину перевозили… может, слыхали об этом?
– Слыхал.
– Так вот в ту самую весну, как мы перевезли одну партию черкесов и вернулись в Новороссийск, я и решился уха, вашескобродие.
– Как так?
– Да так. Вовсе, можно сказать, по глупой причине.
– По какой?
– Не стоит и объяснять. Совсем нестоящая причина, вашескобродие.
Тарасыч примолк и снова принялся снимать с перекладин сушившиеся простыни и полотенца.
Эта таинственность Тарасыча, обыкновенно словоохотливого и любившего поговорить, как он выражался, об «умственном», признаться, меня заинтриговала, и я стал его упрашивать рассказать, какая это такая нестоящая причина.
Тарасыч наконец сдался.
– Вам, пожалуй, можно сказать, – проговорил он, приблизившись ко мне, – вы это самое дело можете взять в понятие…
И, понижая голос, хотя в купальне не было ни души, застенчиво и словно бы виновато шепнул:
– Из-за бабы, вашескобродие.
– Из-за бабы? – невольно переспросил я.
– Точно так, вашескобродие. Из-за приверженности к одной бабе. В те поры, вашескобродие, я моложе был, – словно бы извиняясь, продолжал Тарасыч, – так из-за эвтой самой бабы меня обезуродовать хотели.
– Она, значит, была черкешенка?
– Зачем черкесинка? Форменная наша российская, с Дона была приехатчи с супругом. И что это за баба была, вашескобродие! Другой такой ни раньше, ни после не видал! – прибавил горячо Тарасыч, видимо отдавшийся нахлынувшим воспоминаниям и уже не стыдившийся, а напротив, казалось, охотно готовый поговорить о них.
– Вы расскажите, Тарасыч, подробно эту историю.
– Отчего не рассказать? Очень даже могу рассказать, потому вы, вашескобродие, не обессудите, что, примерно, матрос и, с позволения сказать, из-за женского звания без уха остался… Другому господину быдто и смешно, а вы… одним словом… можете понять… Дайте вот только простыньки приберу. А тем временем вы искупайтесь. Вода освежительная. Я уж искупался… Теперь только ранним утречком и хорошо купаться… А господа ходят все с восьми часов, когда солнышко поджаривает и вода теплая… Довольно это даже глупо, прямо-таки сказать!
С этими словами Тарасыч торопливой и легкой походкой, словно он шел по палубе военного корабля, направился на другой конец купальни снимать развешанное белье.
Я невольно любовался Тарасычем…
Несмотря на свои шестьдесят лет, этот сухощавый, крепкий, хорошо сложенный старик глядел молодцом. Его смугловатое, сохранившее еще следы былой красоты лицо – почти без морщин и отливает здоровым румянцем. Большие темные глаза, добродушно-насмешливые и зоркие, не потеряли блеска и порой зажигаются огоньком. Черные, слегка курчавые волосы и черная большая борода только слегка подернуты сединой. Белые, крепкие зубы так и сверкают из-под усов, когда Тарасыч улыбается или держит во рту маленькую трубчонку.
Одет он чистенько и, видимо, не без заботы о некотором щегольстве. На нем всегда белый, сшитый на матросский фасон короткий буршлатик – пальто с Георгиевским крестом в петлице и широкие парусинные штаны, а по воскресеньям парусинные башмаки. В будни он в купальне ходил босой.
Тарасыч расторопен и услужлив, но держит себя с достоинством; ни перед кем не лебезит и ко всем купальщикам без различия их положений и рангов относится с одинаковой предупредительностью. Только, по старой памяти, он оказывает некоторую аттенцию морякам, и в особенности старым севастопольцам. Тарасыч всех их знает, и они все знают и уважают Тарасыча. К ним он особенно внимателен, охотно вступает в разговоры, называя по имени и отчеству даже адмиралов, ставит им, без напоминания, шайки с водой после купанья и, накидывая простыни, усердно трет своими большими, жилистыми и умелыми руками спины таких фаворитов-купальщиков.
Я начал пользоваться благоволением Тарасыча вскоре после приезда в Севастополь, как только он откуда-то узнал о том, что я отставной моряк и вдобавок севастопольский уроженец. Мы скоро сделались с Тарасычем приятелями, вместе ловили на заре бычков и часто, как он выражался, «балакали». Иногда, по вечерам, когда купальни запирались, Тарасыч заходил ко мне в гостиницу и охотно выпивал стакан-другой чая с коньяком, который он называл почему-то «пользительным напитком».
По-видимому, этот «пользительный напиток» значительно способствовал нашему сближению, тем более что я разбавлял чай своего гостя, нисколько не жалея коньяку.
II
– Что, вашескобродие, хорошо искупались? – весело спрашивал Тарасыч, набрасывая на меня простыню и начиная усердно растирать спину.
– Отлично, Тарасыч! – так же весело отвечал я, бодрый, жизнерадостный и словно бы окрепший после купанья.
– То-то я и говорю: у нас в Севастополе купанье первый сорт, ежели купаться с рассудком… ранним часом. Ну, теперь извольте одеваться, вашескобродие. Сейчас шаечку с водой для ног принесу.
Когда Тарасыч возвратился, я напомнил ему об обещании рассказать подробности его романической истории.
– Так вам в самом деле желательно послушать? – спросил Тарасыч, испытующе взглядывая на меня.
– Очень даже желательно, Тарасыч.
– Что ж… Я все в подробности обскажу…
– Пожалуйста.
– Вы господин с понятием, – снова повторил он, словно бы приглашая меня отнестись к его рассказу с серьезностью.
Тарасыч присел на сруб купальни, опершись на стойку, закурил трубку и, видимо несколько возбужденный, начал рассказ своим мягким, приятным голосом.
III
– Как раз в Вербное воскресенье, как теперь помню, вышли мы, вашескобродие, из Константинополя в обратную, в Новороссийск. Рассчитывали, что дня этак через три ходу будем в Новороссийском, как следует отговеем на берегу и встретим честь честью праздник. Однако расчет вышел совсем другой, вашескобродие, от господа бога… Были уж мы недалече от Новороссийского, как поднялась штурма, и не приведи бог какая… Вроде быдто боры… С берега, значит, дует… Ну, мы на шкунке на нашей маленькой поставили штормовые паруса и ждем передышки. А качка была такая, что так бортами шкунка и черпала. А машина еле действует, никакого ходу не дает… Тогда, сами знаете, машины не нонешние были. Так день, так другой ждали ослабки, а заместо того на третий день, вашескобродие, на самую страстную пятницу, буря вовсю разыгралась, вроде быдто светопреставления было. Кругом водяная пыль, ровно мгла, ветер ревет, и волны словно кипят. Никогда в жизни не видал я такой штурмы. Шкунку нашу ровно бы стружку кидает, и волна так и ходит через палубу. Тяжко было, вашескобродие. И думали матросики в те поры, что не видать нам больше света божьего. Придется, мол, топнуть на Черном море. Однако командир наш, Петр Иваныч Чайкин… Может, слышали?.. Он теперь в адмиралах, в Петербурге живет…
– Слыхал.
– Так он, как следует ему по должности, команду подбадривает. «Ничего, говорит, ребята, сустоим!» А сам, привязавшись к мостику, чтобы волна не смыла, стоит белей рубашки и только покрикивает: «право» да «лево»! А где уж тут править! Вовсе перестала слушаться руля шкунка наша; вышла, значит, из повиновения и бунтует. Паруса все в клочьях. Машина не забирает… одно слово – беда. Сбились, значит, матросики к шканцам, как овцы, крестятся и ждут смерти. Стоит на своем месте и командир в отчаянности. Видит, ничего ему не выдумать, будь ты хоть самый форменный капитан. Стоит и для виду форцу на себя напущает и все командует: «право» да «лево»! А голос евойный так и дрожит.
Тарасыч затянулся два раза, сплюнул и продолжал:
– А я на руле орудую с подручными – я старшим рулевым был, – гляжу во все глаза на волны и ворочаю, значит, штурвалом, чтобы шкунку поперек волны поставить… Никак не возможно! Мотает шкунку. И так это тоскливо на душе, вашескобродие, что молодому матросу и вдруг умирать. А главная причина: Глафиры жалко, этой самой из Новороссийского. Не увижу, мол, ее никогда. И заместо того чтобы о грехах вспомнить да богу молиться, все об ей думаю… Не узнает, мол, как я к ей привержен был… Не пожалеет матросика, желанная. Из-за этих дум пуще тоска. И все эта самая Глафира быдто из воды на меня, голубушка, глядит, как русалочка, строго-престрого… «Погибай, мол, человек, а мне тебя не жалко… Ты мне не люб!..» И как это она так меня приворожила, я и до сих пор в толк не возьму, вашескобродие. Но только доложу вам, что как в первый раз я зашел в ейную лавочку по осени – мы тогда в Новороссийском стояли – и увидал хозяйку, так ровно бы меня по башке марса-фалом съездило, и был я быдто вроде как в помрачении ума. И никогда со мною допрежь не случалось такой оказии… В старину бабы мною не брезговали, вашескобродие, ну и я им спуску не давал… однако, чтобы была во мне из-за их отчаянность, этого никогда не случалось. Много, мол, этого сословия! Но как вcтрел я Глафиру, с того же разу стала она на свете для меня одна. На других хоть и не смотри… Так ведь заколдовала, видно, до смерти, каторжная. Поди ж ты! – воскликнул с добродушной улыбкой Тарасыч, словно бы сам недоумевая силе своей страсти, воспоминание о которой и теперь еще жило в нем.
– А хороша была эта Глафира? – спросил я.
– Как кому, а для меня лучше не было, вашескобродие! Сами изволите знать: не по хорошу мил, а по милу хорош. Другая вот и писаная красавица считается, а на ее, с позволения сказать, начхать. Сиди со своей красотой, как глупая пава, да кричи «уа!». Опять же, другая и вовсе быдто не красавица, а по твоему скусу милей всякой красавицы… И я так полагаю, вашескобродие, что всякому человеку дадена одна настоящая, значит, желанная. Только не всегда ты ее встретишь. Ты, примерно, в Севастополе, а она в Кронштадте. Но сердце все-таки чует, какая тебе назначена. И коли ты вcтрел такую, тут тебе и крышка. Потому против своей природы не пойдешь. Учует душа сродственную-то душу. Редко только они присоглашаются. По той причине и в законе люди неправильно живут. Грызутся да сварничают и вовсе друг дружку не любят. Каждая душа тоскует по другой душе, по желанной.
– А вы женаты, Тарасыч?
– Никак нет, вашескобродие. Остерегался.
– Отчего?
– Зачем зря жениться? После той самой я другой по сердцу не нашел… Так с тех пор бобыльком и доживаю век. По крайности, чужого века не заедаю и сам не терплю бабьего озорства.
– А на Глафире бы женились?
Вместо ответа Тарасыч сердито крякнул и задымил трубочкой.
– Чем же вам именно так понравилась Глафира и какая она была из себя? – предложил я вопрос, заинтересованный этими неожиданными для меня рассуждениями Тарасыча.
Симпатичное лицо Тарасыча словно бы просветлело и помолодело, и темные ласковые глаза осветились нежным выражением, полным задумчивой, тихой скорби, когда он заговорил:
– А была она, если вам угодно знать, вашескобродие, из себя вся аккуратненькая и росту средственного. Такая сухощавенькая и пряменькая, ровно молодой тополек. Вовсе деликатного сложения, даже, можно сказать, щупленькая. И гибкая, как ивовый прутик, и на ходу легкая. Как есть перышко, вашескобродие. На руке куда вгодно донесешь. Одно слово, все в ей было одно к одному, в плепорцию пригнано и чистой отделки. А лицо у ее было чистое-пречистое и белое-пребелое. Даже загар не брал. И такого задумчивого и строгого даже, можно сказать, вида. А глаза серенькие, сторожкие, ровно бы у куличка, что на карауле стоит да озирается, умница, вокруг: нет ли где опаски? Пужливая была до людей, вашескобродие, вроде дикой козочки. Известно, какой народ в Новороссийском: дерзкий да сбродный. Солдаты эти озорливые да наши матросы, а офицеры вовсе даже, прямо сказать, касательно женского пола бесстыдники… Ну, и она прегордо себя держала, никаких этих любезностев не допускала, ни боже ни… Так взглянет, что холод проберет… Небось умела взглянуть. Ее так и прозывали «бесчувственной» за ее, значит, неприступность гордую… А торговки иначе промеж себя не звали, как рыжей Глашкой. Из-за волос ейных золотистых, ну и опять же злились: не хороводилась она с ними и совсем не ихнего фасона была баба. Не шилохвостила подолом, не вертела зенками, не зазывала покупателев… Вовсе другого поведения была, вашескобродие. Правильная женщина!
Тарасыч примолк на секунду и продолжал:
– А нрава была скрытного. И горда и карактерна. И никогда не оказывала себя, не то, как прочие бабы. Известно, баба сичас себя окажет, а эта нет. Задачливая какая-то. Не раскусишь! И языком зря не молола. Смотришь, бывало, украдкой на ее и никак не высмотришь, что у ей примерно на душе: весело ли ей жить на свете или нудно? Редко когда веселая была, больше в задумчивости… И умственная… с большим понятием… до книжек охотница, сидит это в лавке и книжку читает… Совсем особенная! Так я об ней понимаю, вашескобродие! – горячо закончил Тарасыч свою восторженную характеристику.
– Молодая она была?
– Сказывала, что тридцати годов, но только с виду ей тридцати не оказывало, вашескобродие… Так, годов двадцать можно было обозначить… И совсем на замужнюю не походила… Ровно бы девушка!.. Тонкая такая.
– А муж молодой был?
1 2 3