https://wodolei.ru/catalog/mebel/shkaf/dlya-stiralnoj-mashiny/
Константин Михайлович Станюкович: «Оборот»
Константин Михайлович Станюкович
Оборот
«Морские рассказы» –
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 6 апреля 2002 года
«К.М.Станюкович. «Морские рассказы»»: Издательство «Художественная литература»; Москва; 1986
Константин Михайлович СтанюковичОборотРассказ матроса(Из далекого прошлого) Посвящается Д.А.Клеменцу I Был первый час жаркой ночи. Стоял мертвый штиль.Имея курс на остров Яву, клипер «Нырок» шел полным ходом, по одиннадцати верст в час, с тихим гулом разрезая своим острым носом притихшую океанскую гладь и оставляя за круглой кормой след в виде широкой серебристой ленты, сверкавшей под светом полной луны.Вокруг и на палубе царила тишина. Только мерно и однообразно постукивала машина да каждые полчаса раздавались на баке удары колокола, отбивавшие склянки. Разбившись маленькими белыми кучками по всей палубе, вахтенные матросы дремали, притулившись у бортов, у мачт и орудий. Некоторые вполголоса лясничали, коротая предстоящую вахту, — молодые матросы — сказками и свежими воспоминаниями о своих местах, а старые — рассказами о прежней службе и о капитанах и офицерах, основательно спускавших шкуры.Темы эти были неистощимы.Весь в белом, с расстегнутым воротом ночной сорочки, молодой лейтенант, вступивший с полуночи на вахту, шагал взад и вперед по мостику, стараясь разгулять сон. Он остерегался прислониться к поручням, хорошо зная, что его немедленно охватит дрема, и, чего доброго, выйдет наверх капитан и увидит заснувшего вахтенного начальника — позор!И при мысли о таком позоре лейтенант шагал решительнее, посматривая сонными глазами на горизонт: не видать ли серого шквалистого облачка, или огоньков встречных судов, и по временам останавливаясь у компаса, чтобы взглянуть: по румбу ли правят рулевые.Совершенно равнодушный к красоте этой волшебной южной ночи с томной луной и мириадами ярко мигавших звезд, лейтенант в эти минуты думал, что высшее на свете счастье: лечь в койку и заснуть.Приблизительно о том же думал и старый боцман Данилов, бесшумно ступая своими большими, слегка искривленными босыми ногами по палубе от бугшприта до грот-мачты и обратно.Уставший после дня обычной служебной суеты и осипший после неустанного сквернословия, он притих и, чуть слышно окликая по временам часовых, смотревших вперед, прибавлял какое-нибудь короткое ругательное приветствие ленивым, сонным голосом, без малейшего одушевления, словно бы лишь по чувству долга и не желая обижать часовых.Изредка он в качестве исправного вахтенного боцмана перегибался через борты, у крамбол, удостовериться — в исправности ли отличительные красный и зеленый огни, частенько подходил к кадке с водой, чтоб выкурить трубчонку острой махорки, и стоял минуту-другую у кучки матросов, приютившейся у станка бомбического носового орудия. Стоял и слушал, что рассказывал Егор Дудкин, пожилой, коренастый матрос с волосатым лицом, основательный пьяница на берегу и любимый рассказчик на ночных вахтах.— И откуда только у тебя, у трезвого дьявола, слова берутся!.. — не без зависти говорил боцман, у которого вместо слов «брались» только одни ругательства.И не без сожаления, что обязанности вахтенного боцмана не позволяют ему слушать Дудкина, отходил и снова шагал по палубе, разгоняя сон приятными думами о том, что дня через два он покажет в Батавии, как напиваются порядочные боцмана. II — …То-то я и обсказываю, братцы!.. Семнадцать лет околачиваюсь на флоте, всякого, можно сказать, боя видал, а таких оборотов, чтобы озверелый человек да вдруг по своей воле стал добер к нашему брату, не видал и от людей не слыхал… Никак это невозможно… Другие обороты видал! — значительно и не без иронии прибавил Дудкин, слегка повышая свой приятный, немного сипловатый, как у пьяниц, голос.— Какие такие другие обороты? — спросил кто-то из слушателей.— А такие, что поступит на корабль какой-нибудь первогодок мичман, ни усов, ни бакенбардов еще нет и звания, и не то что вдарить, а даже изругать по-настоящему стыдится и воротит морду, когда при нем полируют на баке матроса, а через месяц-другой, смотришь, уж в понятие вошел: лезет в зубы и поросенком визжит: запорю, мол! Потому стыдно ему от других отстать. Видит: прочие все мордобойничают, и он. Видит: прочие велят снять шкуру, и он. Вот, мол, какой я форменный стал флотский мичман. Живо в себе жалость покорил. Таких оборотов я много видал… И легкие они были… И только раз в жизни этот самый оборот трудный видел… На моих глазах он и вышел с одним мичманом… Я у его в вестовых служил… Душа его не принимала обороту… Ну да уж и добер был Леванид Николаич Кудрявцев и на чужую беду обидчист. Другого такого я после и не видал. Не вод был таким на флоте… Однако и он сдрейфил… И из-за этого самого и пропал. Из-за совести, значит… Не осилил… И прямо-таки довели его анафемы до потерянности…Дудкин примолк и, залитый серебристым светом, строго глядел на усеянное звездами темно-синее небо, по-видимому не имея намерения продолжать.Так прошла минута, другая.— Кто довел, Иваныч? Ты расскажи про мичмана… уважь! — нетерпеливо и почти умоляюще прошептал самый внимательный слушатель, молодой, худощавый, чернявый и маленький матрос Снетков, земляк Дудкина, пользовавшийся его расположением и покровительством и всегда сопровождавший Дудкина на берег специально для того, чтобы удержать его от пропоя казенных вещей и в целости доставить на шлюпку.На клипере так и звали его — нянькой Дудкина.— Кто довел? — переспросил Дудкин. — Известно кто! Свои… офицеры! Прежде им воля была куражиться над матросами, не нонешняя… И у всех, значит, одно понятие было… И все смеялись над мичманом за то, что у него другое понятие… «Какой, мол, из тебя выйдет форменный офицер, ежели, говорят, ты не можешь отполировать матроса… Ты, говорят, не мичман, а вроде быдто пужливой бабы!» Каждый день, бывало, стыдили его в кают-компании. Покоя не давали, мордобои!— А он что… молчал? — спросил Снетков.— Небось не молчал… Обсказывал им, что матрос не животная. И животную надо, мол, жалеть, а человека и подавно. И закон-положенья, мол, нет такого, чтобы его запарывать… Бывало, горячится, весь дрожит, на глазах слезы, а они ровно жеребцы ржут… «Ты бы, говорят, заместо флотской службы в стракулисты вышел, а то в монахи!» И капитан устыживал — барышней звал… И старший офицер, бывало, ввернет ехидное слово — недаром его на фрегате аспидом звали. И раз запустил: «Наш мичман, говорит, зря мелет… форсит, мол… Дайте, говорит, сроку, и он в лучшем виде будет спускать шкуры». Однако мой мичман все свое. «Вы, говорит, как вгодно, я вам не указчик, но только я ни в жисть пороть людей не буду и извергом не сделаюсь… Я, говорит, присяги не давал палачом быть!» Сказал это и сам весь белый стал, и глаза, как у волчонка, так и горят… А старший офицер в злобу вошел, видит, что не переспоришь, так он начальником обернулся. «Вы, шипит, мичман Кудрявцев, забываетесь и не понимаете, что говорите. Мы не изверги и не утесняем матросов. Мы, говорит, их только учим и наказываем, если они того стоят». Осадил, значит, моего Леванида Николаича при всех… А ему и конфузно… Он совсем еще вроде желторотого галчонка оказывал, двадцати годов не было полных. Всего второй месяц, что вышел в офицеры и поступил к нам на фрегат «Отважный». А я к ему назначен был вестовым — тоже молодой был матрос. И легко было с им. Простой. Никогда дурного слова не скажет. Завсегда, бывало, лясничал со мною, как с ровней, и никакой в ем гордости, даром что сам графского рода, но только лишенный звания из-за отца. Отца-то разжаловали из графов и решили всех имениев.— За что? — спросил кто-то.— Бунтовал с другими господами, когда покойный император Николай вступал на царство. Их всех и раскассировали по Сибири. А по каким таким причинам господа бунтовали, Леванид Николаич в точности не объяснял. Только и сказал, что папенька за бунт пострадал и находится в Сибири. И очень он своего отца обожал. Два его патрета завсегда в каюте висели над койкой. Видный такой и в полковницком мундире. И раз как-то показывает Леванид Николаич на патрет и говорит: «Если б ты знал, Дудкин, какой у меня хороший родитель и как я, говорит, его почитаю… Это он, когда я еще был мальчонок при ем в Сибири, учил меня добру и потом, говорит, в письмах наказывал быть добрым и сраведливым начальником… И я, говорит, оправдаю отца. Не осрамлюсь перед ним!» И оправдывал! Зато и любили его матросы на фрегате. Знали небось, как он один против всех стоял за нашего брата. А раз и под арестом отсидел — капитан посадил да еще лепорт на него подал, чтоб мичмана под суд…— За что? — спросил чернявый матросик.— За эту самую жалостливость… Искоренить ее хотел… Однако пойти покурить!Вслед за Дудкиным поднялись и слушатели и перешли к кадке с водой, у которой стоял медный ящик с тлевшим фитилем.Все закурили короткие трубочки, и на баке потянуло приятным запахом махорки.— Скуснее, братцы, нет табаку! — проговорил Дудкин, затягиваясь с наслаждением.— Из-за чего же вышло, что мичмана под арест, Иваныч? — задал вопрос Снетков, необыкновенно заинтересованный продолжением рассказа.— Ишь пристал!.. Дай покурить… Обскажу все в подробности…— Ты это, Дудкин, насчет чего обсказываешь? — спросил, подходя, боцман.— Насчет мичмана Кудрявцева. На «Отважном» в сорок восьмом году служил…— Как не помнить… Чудной мичман был. Вроде быдто умом тронутый…— Что он тебе зубов не чистил и шкуры не спустил, так он, по твоему рассудку, и тронутый?.. Давно ли ты стал так полагать, Захарыч? Небось как в боцманы вышел? — насмешливо и сердито прибавил Дудкин.— А ты полегче… Нонче вы все быдто тронутые стали, идолы, как прежней строгости на вас нет…— А тебе, видно, жалко ее?.. Мало тебе всыпано было линьков?.. Или память отшибло?И Дудкин сунул в карман штанов трубку и пошел к орудию.Боцман пустил вслед ленивое ругательство.Через минуту рассказчик и слушатели уселись на прежние места и Дудкин продолжал. III — А вышло, братцы, такое дело. Стоял это Леванид Николаич подвахтенным с восьми до полудня, как капитан, после перемены марселей, вскрикнул двух грот-марсовых на бак, на шлифовку, значит. На «Отважном» отшлифовывали безо всякой жалости. И командир, прямо сказать, живодер был. Ему и кличка была дадена: «Живодер». И тую ж минуту зовет к себе мичмана. Прибежал. Руку под козырек. А капитан ему препоручение: «Спустить этим двум подлецам шкуры. По сту линьков! И имейте, говорит, присмотр, чтобы форменно драли… Потачки не извольте, говорит, допускать». Выслушал этто Леванид Николаич и белее сорочки стал. Я в те поры наверху был и видел, как он стоит ни жив ни мертв перед капитаном и как пальцы его у козырька дрожат…— Испугался, значит, капитана? — небрежно кинул один из слушателей, белобрысый, полнотелый матрос из кантонистов.— Ты не перебивай, а слушай, и тогда поймешь — испугался ли мичман капитана или препоручения! — строго заметил Дудкин.И затем продолжал:— А капитан был нравный и скорый. И видит, что мичман стоит — взбесился: «Что вы, кричит, как статуй, стоите! Или не слышали приказания? Идите, и чтобы исполнить сей же секунд!» А мичман ему на это громко так отчекрыжил: «Покорно, говорит, прошу увольнить меня от такого препоручения. Я его исполнить никак не согласен!»— Ишь ты! — вырвалось у чернявого матросика радостное восклицание, и он, взволнованный и умиленный, впился своими большими черными глазами в лицо Дудкина.— Все, братцы, так и ахнули. И сам Живодер вытаращил глаза — не ждал, значит, такой отчаянности. А очнувшись, заревел, ровно зарезанный бык, что уконопатит он мичмана под суд за непокорность, и тую ж минуту велел под арест, чтобы часового у каюты с ружьем… Пять ден отсидел мичман. Только меня к ему и допускали… Я и кушанье носил ему из кают-компании… А он на отсидке все книжки читал и вовсе был спокойный. И как я ему сказал, что все матросы очень даже его жалеют, обрадовался. «Пущай, говорит, отдадут меня под суд и делают что хотят, а я, говорит, не могу вроде быдто палачом себя понимать. И то, говорит, одна тоска слышать, как люди под линьками кричат, и нет силы воли им помочь, а чтобы еще смотреть… не принимает, говорит, этого моя душа…» Слушаю я это, братцы, и быдто лестно. Потому такие люди от отчаянности тебя спасают. В правду божию заставляют верить. Вот в чем причина. И все матросы после этого случая стали еще преверженней к мичману и уж как старались, когда он стоял подвахтенным, чтобы на баке все было в полной исправке, чтобы Живодер не мог придраться… Берегли мичмана.— За такого куда вгодно! — восторженно заметил Снетков.— А судом судили? — раздался чей-то голос.— То-то нет, хучь капитан и подал лепорт на мичмана главному командиру, как мы вернулись в Кронштадт из клейсерства по Балтинскому морю. А разговор был с главным командиром! Вскорости как мы с мичманом, по окончании кампании, перебрались на берег, вечером — кульер. «Требует, мол, завтра в восемь утра главный командир!» Я, как следует, разбудил утром пораньше Леванида Николаича, напоил чаем, обрядил в мундир и гайда за извозчиком. Уехал, а я жду в тревоге. Думаю, какая будет ему разделка… Потому ежели судить мичмана, то была б ему крышка, вроде как отцу. Тогда за непокорность и офицеров засуживали… За такие дела не давали пощады. Очень большая была строгость! Хорошо. Жду я мичмана, а он вскоре и вернулся. «Не бойся за меня, Егор… ничего мне за капитана не будет!» Говорит этто, а сам вовсе невеселый, и, в раздумчивости быдто, прибавил: «Облестила меня, старая шельма!» И как амуницию свою всю снял и переоделся, так и обсказал мне в подробности, какой лукавый разговор имел с им главный командир… И что бы вы думали? Он не только не оконфузил Леванида Николаича, как полагалось, криком, а позвал в кабинет, запер двери и, честь честью, велел садиться… Даром что ему на том свете давно паек шел и высох вроде быдто египетской муми, а беда, какой шельмоватый был! Умел, как и с кем… Кого в страх вогнать, кого облестить.
1 2