Качество супер, реально дешево
– степенно закивали и другие мужики. – Давай присаживайся, коли не брезговаешь…
Мужики задумчиво глядели на реку, лица у них были непроницаемые, грустноватые, самокрутки в губах не шевелились, хотя и дымили. В молчании прошло минут пять, потом тот мужчина, что первым откликнулся на приветствие Анатолия, негромко проговорил:
– Завтра, смекаю, дожжа не будет…
Река Кеть текла под яром смирно, чайки парили над ней бесшумно, вода под кручей была черной, как деготь, где-то поплакивал коростель, кыча странно, по-совиному; в темных речных заводях мерещились русалки и наверняка живали сомы-гиганты из тех, что могли проглотить теленка, хотя таких сомов никто из улымчан никогда не ловил и не видел. Солнечная сторона неба по необъяснимой странности была зеленой, словно заросла ровной молодой травой, и странность эта была приятной – небо казалось домашним… Младший командир запаса Анатолий Трифонов молчал охотно, легко. Он родился и вырос в Улыме, только на три года армейской службы уезжал из родной деревни, не успел ничего забыть, был таким же, как все улымские мужики.
Анатолий Трифонов молчал минут десять – все озирал небо и горизонт, тайгу и воду под ногами, потом нахмурился, собрав на лбу думающие морщины, несколько раз призывно покашлял.
– Ты почему так считаешь, дядя Гурий, что дожжа не будет? – спросил он. – Не оттого ли, что стриж высоко летат да осокорь лист не свертыват… Али, может, други приметы имеются?
Спрашивая, он не повернулся к дяде Гурию, выражения лица не изменил, и оно, как у всех, было тихое, грустное и задумчивое. А дядя Гурий по-прежнему глядел на реку, самокрутка в его губах не двигалась, и только по чуточку напряженной линии шеи можно было понять, что мужик к чему-то прислушивается. Наверное, минут десять слушал он деревенские звуки, затем самокрутка медленно приподнялась и подергалась.
– Бабы прямо озверели! – сказал он. – Моя-то, моя-то что выделыват!… Вон как молотит! Вон как старатся! – И опять помолчал. – А против дожжа так надо сказать: воздух для языка легкий… Вот ежели у тебя, Натолий, язык тяжести не имает, ежели под языком у тебя просторность, ежели ты язык об зубы не обдирашь – это к вёдру… Смекаю, недели две хороша погода продержится… Ну, бабы озверели! Ну, как их карачит! Это просто страсть!
Действительно, березовые палки стучали весело и наперебой; перины висели на пряслах, как седелки на лошадиных спинах, пыль поднималась столбом.
Полна смеха, радости, ожидания была деревушка Улым, по-довоенному богатая, мирная, тихая и чинная. Хорошо готовились улымские жители ко вторнику, когда должен был прийти пароход «Смелый».
2
Кособокий пароходишко к берегу пристал почти вовремя, опоздав всего на два с половиной часа. Произошло это при ярком солнце и голубом небе, при таком тихом воздухе, что и маломощные звуки по Кети разносились километров за пять. Так что «Смелого» еще и видно не было, а уж деревенский народ на берегу ожидающе примолк, когда за речной излучиной, за синими кедрачами пароход тоненько и радостно пискнул.
Шел, шел долгожданный пароход «Смелый»!
На кетском берегу из улымского народа не было теперь только самых древних стариков, которые с полатей не поднимались, да совсем титешних ребятишек, за которыми присматривали немощные бабки; все же остальные грудняшки прибыли на берег с матерями и спали мирно до тех пор, пока насыщало материнское молоко. Когда же оно кончалось, грудняшки поднимали крик на весь берег, бушевали до тех пор, пока матери не затыкали им рты длинными коричневыми сосками.
Девки, молодайки, женщины средних лет и некоторые старухи были одеты хорошо. На молодых – модные в то время крепдешиновые и креп-жоржетовые кофточки, юбки сатиновые или плисовые, многие имели цветные береты с заколками-бонбончиками, а на ногах молодайки Ульяны Мурзиной сидели высоко шнурованные ботинки из «ранешных»; женщины средних лет оделись в кофты с оборками, в юбки до щиколоток, головы туго повязали платками с цветастыми бордюрами – васильки или на худой конец ромашки; старухи оделись потеплее – в кацавейки из плиса или бархата, в длинные, до земли, юбки, а головы украсили полушалками с кистями. Мужчины и парни были в яловых сапогах, в длинных рубахах, перетянутых витыми шнурами. Мальчишки – в темных косоворотках, гладко причесаны; девчонки бегали в широких ситцевых платьишках, простоволосые и нешумные.
Минут через двадцать пароходишко появился на острой кетской излучине. Другой народ – не улымский – закричал бы от радости «ура!», но улымчане, наоборот, совсем притихли, еще теснее сдвинувшись, улыбались застенчиво и робко.
«Смелый» забавно кренился на левый бок. Он был неустойчивым из-за узости, и на носовой части палубы стояла бочка с булыжником, которую матросы перекатывали с борта на борт, когда суденышко опасно кособочилось. Перекатив бочку, матросы подходили к борту, мерили взглядом расстояние до воды и уходили, сплевывая в реку, беззаботно смеясь.
Понятно, что матросов с берега узнавали.
– Который шеи нету – это Сережка Малининский, а кто рукава закатаны – Семен Вагин, – послышалось на улымском берегу. – Ну, вылитый он! Да ты лучшее, ты пуще глянь…
«Смелый» был ярко-белым, спасательные круги горели красным, труба ядовито-зеленого цвета, а сама надпись «Смелый» сделана черными полуметровыми буквами; на капитанском мостике стоял капитан Иван Веденеевич, держал в руках жестяной мегафон и показывал им рулевому, куда править. Пароход описывал плавную дугу, приближался, вырастал на глазах, и улымский народ все притихал да притихал. Матери прижимали к груди детишек, молодайки уже не перешептывались, старухи, вздыхая, придерживали подбородки щепоткой пальцев; стали серьезными парни, с непроницаемыми лицами молчали мужчины средних лет и ходячие старики.
– Охо! – вздыхали бабы. – Охо-хо!
За два года до войны в деревне не было еще ни почты, ни телеграфа, ни телефона, и кто мог поручиться за то, что кособокий пароходишко «Смелый» причаливает к берегу только с радостными новостями! Ведь это он, белый пароход, примотал на плицах колес весть о войне в Китае, это он, узкоплеченький, привез в деревню первого раненого с озера Хасан… Бог знает что таилось теперь на борту белого парохода «Смелый»!
Пароход шипел паром и стучал по темной воде плицами, разбивая ее до белой белости; капитан Иван Веденеевич подбоченивался рукой с мегафоном; матросы, перекатив бочку, стояли плечисто в пролете; пассажиры, конечно, толпились на палубе, любопытные к тому, что на берегу народу было так густо, словно наступал праздник Первомай.
– Тихай! – знаменитым на всю область басом прокричал капитан Иван Веденеевич и для приободрения улымского народа добавил: – Тихай, мать вашу за ногу!
Пароходишко сработал назад маленькими колесами, шипнул паром коротко, словно чихнул, и как-то разом прилип к яру, такому высокому, что верхняя палуба «Смелого» оказалась внизу, и только вершинка ядовито-зеленой трубы была с берегом вровень. Понятно, что улымчане от парохода невольно попятились, безмолвные, как темная кетская вода, начали с прищуром глядеть на капитана Ивана Веденеевича, который поднимался вверх по земляным ступенькам с дерматиновой полевой сумкой в руках – на этот раз совсем плоской. За ним шагал матрос с кипой газет и журналов под мышкой.
Вышедши на берег, капитан Иван Веденеевич остановился на самом краешке яра, вынув из кармана трубку, неторопливо пыхнул дымом – трубка была такая, что и в кармане не гасла.
– Доброго привету, мужики! – браво поздоровался Иван Веденеевич. – Доброго привету, бабоньки! Здорово, весь остальной честной народ!
И вынул из полевой сумки два письма:
– Обои товарищу Трифонову, Анатолию Амосовичу. Который тут Трифонов?
Тогда-то и вздохнул радостно кетской берег.
Первыми зашумели облегченно старики и старухи, знающие толк в горе, потом завизжали отчаянно парнишки и девчонки, затем заверещали сорочьими голосами молодухи, и сделался такой шум, что в нем и незаметно было, как младший командир запаса Анатолий Трифонов получил два письма. Так бы и дальше продолжалось, если бы что-то не случилось вдруг на кромке яра, где народ неожиданно пошатнулся, подавшись назад, оставил в одиночестве улымскую девчонку лет десяти. Она тоже пятилась и кричала тоненько:
– Ой, глядитя, глядитя!
По земляным ступенькам на улымский берег подымалась девушка не девушка, девчончишка не девчончишка, баба не баба, а просто не разбери-поймешь, кто такая: по высокому росту вроде бы баба, по волосам, что распущены, вроде бы девушка, но вот так тонка и голенаста, что вроде бы девчончишка. На груди у нее – ни-ни, сзади тоже – ни-ни, но на руке часы.
– Ой, глядитя, глядитя!
Эта самая, которая не поймешь кто, на крутой яр поднималась легко, на длинных ногах, юбка у нее была вся в мелких складочках, на ногах – туфли при высоком каблуке, волосы белые, как солома, а глаза – это невозможно: большие-пребольшие, зеленые-презеленые. Кофты на ней не было, а надета была такая же рубашка с синим воротником, какую носили матросы «Смелого». Под рубашкой – надо же! – тельняшка.
– Ой, глядите-ка!
В одной руке у этой самой был чемодан, в другой – патефон, точь-в-точь такой, как у учительши Капитолины Алексеевны Жутиковой. Чемоданчик, видать, легкий, а патефон, чувствовалось, тяжелый, так как эта, которая не поймешь кто, кособочилась на ту сторну, где патефон. А ресницы у нее были большие и загнутые, как у молодой коровы.
Ах ты, мать честная, кто же это такая будет?
– Товарищи, – спросила приехавшая, – а где Петр Артемьевич Колотовкин?
– А здесь я! – отозвался колхозный председатель.
Тогда эта, которая при тельняшке, поставила на землю чемоданчик и патефон, медленно приблизившись к Петру Артемьевичу, поглядела на него боязливо. Ресницы у нее вдруг сделались мокрыми, нижняя полная губа задрожала.
– Дядя, – сказала она негромко. – Папа умер…
Председатель сделал шаг вперед, открыл было рот, чтобы ответить что-то, да так и не ответил – обмер с перекошенной от ранения щекой.
Тихо было.
Пароход «Смелый» паром пошипливал осторожно, чайки по вечернему времени над рекой Кетью не галдели, и народ, любящий председателя Петра Артемьевича, стоял мертво, глядя в землю, – вот оно и пришло, несчастье.
– Раюха! – наконец сказал председатель Петр Артемьевич. – Племяшка моя! Да как же это, кровинушка?
Тут к ним подошел капитан Иван Веденеевич, встав посередке, проговорил тихо:
– Всем городом хоронили Николая Артемьевича. Оркестр, за ним – батальон красноармейцев. Впереди всего народу сам первый секретарь обкома партии товарищ Неедлов…
Ни один из грудников не плакал – затаились все, мальчишки и девчонки уткнулись в материнские юбки; старые старухи и старики лили медленные слезы; мужики средних лет привычно глядели в землю; парни не отрывали удивленных глаз от председателевой племянницы, а младший командир Анатолий Трифонов и про свои письма забыл – держал их в руках нераспечатанными.
– Племяшка моя!… – тише прежнего сказал Петр Артемьевич. – Да чего ты стоймя стоишь, мать? Это ведь племяшка наша, Раюха…
После того метнулась неслышно к приехавшей жена председателя Мария Тихоновна, прижала девичью голову к своей груди, обхватила ее всю мягкими руками, но голосить при народе не стала; а потом выдвинулись вперед все три сына Петра Артемьевича, отгородив спинами от народа мать и двоюродную сестру, оглядев всех грозно – в каждом около двух метров росту, все погодки, – сказали поочередно:
– Драствуйте, Рая! С приездом вас! Счастливого прибытия! Милости просим к нашему шалашу!
А в самом центре улымской толпы, где сидел на бревнышке не разгибающийся в пояснице старый старик дед Крылов, послышалось не то кудахтанье, не то смех, не то кашель – это дед шибко взволновался происходящим. А когда председатель Петр Артемьевич с женой и сыновьями начали выводить из гущи народа дорогую племяшку, чтобы доставить скорее домой, дед Крылов пронзительным по задушевности голосом сказал:
– Того быть не может, чтоб это случилась племяшка. Это народ, племяш! Называется он шотландца, такех я до сколька раз на картинках у родного дядю видывал… У них, у шотландца, баба ходит при штанах, а мужик – при юбке… – И опять занервничал: – Да ты глянь на его, народ! Кака же это племяшка, когда у его сзади – одне бугорки… Шотландца – голову даю на отсек!
3
С тех пор и зажила в Улыме странная девица Раиса Колотовкина. На второй день после приезда в деревню она отправилась в райцентр кончать десятилетку – всего год оставался. А через зиму, в конце июня, Рая вернулась в Улым, чтобы готовиться к экзаменам в политехнический институт.
Пока племянница училась в райцентровской средней школе, дядя Петр Артемьевич с помощью лучших улымских плотников прирубил к своему большому дому еще одну комнату – окнами в палисадник. В прирубке густо покрасили полы, навесили тюлевые занавески, поставили этажерку для книг. Жена председателя Мария Тихоновна на станке собственноручно выткала для племянницы цветастую половую дорожку, каждый из трех братьев Колотовкиных выделил двоюродной сестре по подушке; ватное одеяло заказали в райцентре, а остальное у Раисы было, хотя Мария Тихоновна пришла в ужас, когда увидела войлочный потник, на котором Раиса спала. Сам войлок был тонкий и твердый, чехол на нем – из грубой парусины, а на чехол кто-то пришил пятиконечную звезду, видимо, снятую с боевого седла. Пахло от войлока густым лошадиным потом, сухими травами и еще чем-то таким, что заставляло чихать.
Поужасавшись, Мария Тихоновна живенько наладилась одарить племяшку периной – кой-какой пух был у нее в запасе, а все остальное она добрала, обойдя улымские дворы, хозяйки которых, узнав про войлочный потник, кривились от жалости к сиротинке. Пуха поэтому собралось перины на полторы, но тут случилось непредвиденное: Раиса заявила, что на перине спать не будет.
– То ись как? – отчаянно удивилась Мария Тихоновна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Мужики задумчиво глядели на реку, лица у них были непроницаемые, грустноватые, самокрутки в губах не шевелились, хотя и дымили. В молчании прошло минут пять, потом тот мужчина, что первым откликнулся на приветствие Анатолия, негромко проговорил:
– Завтра, смекаю, дожжа не будет…
Река Кеть текла под яром смирно, чайки парили над ней бесшумно, вода под кручей была черной, как деготь, где-то поплакивал коростель, кыча странно, по-совиному; в темных речных заводях мерещились русалки и наверняка живали сомы-гиганты из тех, что могли проглотить теленка, хотя таких сомов никто из улымчан никогда не ловил и не видел. Солнечная сторона неба по необъяснимой странности была зеленой, словно заросла ровной молодой травой, и странность эта была приятной – небо казалось домашним… Младший командир запаса Анатолий Трифонов молчал охотно, легко. Он родился и вырос в Улыме, только на три года армейской службы уезжал из родной деревни, не успел ничего забыть, был таким же, как все улымские мужики.
Анатолий Трифонов молчал минут десять – все озирал небо и горизонт, тайгу и воду под ногами, потом нахмурился, собрав на лбу думающие морщины, несколько раз призывно покашлял.
– Ты почему так считаешь, дядя Гурий, что дожжа не будет? – спросил он. – Не оттого ли, что стриж высоко летат да осокорь лист не свертыват… Али, может, други приметы имеются?
Спрашивая, он не повернулся к дяде Гурию, выражения лица не изменил, и оно, как у всех, было тихое, грустное и задумчивое. А дядя Гурий по-прежнему глядел на реку, самокрутка в его губах не двигалась, и только по чуточку напряженной линии шеи можно было понять, что мужик к чему-то прислушивается. Наверное, минут десять слушал он деревенские звуки, затем самокрутка медленно приподнялась и подергалась.
– Бабы прямо озверели! – сказал он. – Моя-то, моя-то что выделыват!… Вон как молотит! Вон как старатся! – И опять помолчал. – А против дожжа так надо сказать: воздух для языка легкий… Вот ежели у тебя, Натолий, язык тяжести не имает, ежели под языком у тебя просторность, ежели ты язык об зубы не обдирашь – это к вёдру… Смекаю, недели две хороша погода продержится… Ну, бабы озверели! Ну, как их карачит! Это просто страсть!
Действительно, березовые палки стучали весело и наперебой; перины висели на пряслах, как седелки на лошадиных спинах, пыль поднималась столбом.
Полна смеха, радости, ожидания была деревушка Улым, по-довоенному богатая, мирная, тихая и чинная. Хорошо готовились улымские жители ко вторнику, когда должен был прийти пароход «Смелый».
2
Кособокий пароходишко к берегу пристал почти вовремя, опоздав всего на два с половиной часа. Произошло это при ярком солнце и голубом небе, при таком тихом воздухе, что и маломощные звуки по Кети разносились километров за пять. Так что «Смелого» еще и видно не было, а уж деревенский народ на берегу ожидающе примолк, когда за речной излучиной, за синими кедрачами пароход тоненько и радостно пискнул.
Шел, шел долгожданный пароход «Смелый»!
На кетском берегу из улымского народа не было теперь только самых древних стариков, которые с полатей не поднимались, да совсем титешних ребятишек, за которыми присматривали немощные бабки; все же остальные грудняшки прибыли на берег с матерями и спали мирно до тех пор, пока насыщало материнское молоко. Когда же оно кончалось, грудняшки поднимали крик на весь берег, бушевали до тех пор, пока матери не затыкали им рты длинными коричневыми сосками.
Девки, молодайки, женщины средних лет и некоторые старухи были одеты хорошо. На молодых – модные в то время крепдешиновые и креп-жоржетовые кофточки, юбки сатиновые или плисовые, многие имели цветные береты с заколками-бонбончиками, а на ногах молодайки Ульяны Мурзиной сидели высоко шнурованные ботинки из «ранешных»; женщины средних лет оделись в кофты с оборками, в юбки до щиколоток, головы туго повязали платками с цветастыми бордюрами – васильки или на худой конец ромашки; старухи оделись потеплее – в кацавейки из плиса или бархата, в длинные, до земли, юбки, а головы украсили полушалками с кистями. Мужчины и парни были в яловых сапогах, в длинных рубахах, перетянутых витыми шнурами. Мальчишки – в темных косоворотках, гладко причесаны; девчонки бегали в широких ситцевых платьишках, простоволосые и нешумные.
Минут через двадцать пароходишко появился на острой кетской излучине. Другой народ – не улымский – закричал бы от радости «ура!», но улымчане, наоборот, совсем притихли, еще теснее сдвинувшись, улыбались застенчиво и робко.
«Смелый» забавно кренился на левый бок. Он был неустойчивым из-за узости, и на носовой части палубы стояла бочка с булыжником, которую матросы перекатывали с борта на борт, когда суденышко опасно кособочилось. Перекатив бочку, матросы подходили к борту, мерили взглядом расстояние до воды и уходили, сплевывая в реку, беззаботно смеясь.
Понятно, что матросов с берега узнавали.
– Который шеи нету – это Сережка Малининский, а кто рукава закатаны – Семен Вагин, – послышалось на улымском берегу. – Ну, вылитый он! Да ты лучшее, ты пуще глянь…
«Смелый» был ярко-белым, спасательные круги горели красным, труба ядовито-зеленого цвета, а сама надпись «Смелый» сделана черными полуметровыми буквами; на капитанском мостике стоял капитан Иван Веденеевич, держал в руках жестяной мегафон и показывал им рулевому, куда править. Пароход описывал плавную дугу, приближался, вырастал на глазах, и улымский народ все притихал да притихал. Матери прижимали к груди детишек, молодайки уже не перешептывались, старухи, вздыхая, придерживали подбородки щепоткой пальцев; стали серьезными парни, с непроницаемыми лицами молчали мужчины средних лет и ходячие старики.
– Охо! – вздыхали бабы. – Охо-хо!
За два года до войны в деревне не было еще ни почты, ни телеграфа, ни телефона, и кто мог поручиться за то, что кособокий пароходишко «Смелый» причаливает к берегу только с радостными новостями! Ведь это он, белый пароход, примотал на плицах колес весть о войне в Китае, это он, узкоплеченький, привез в деревню первого раненого с озера Хасан… Бог знает что таилось теперь на борту белого парохода «Смелый»!
Пароход шипел паром и стучал по темной воде плицами, разбивая ее до белой белости; капитан Иван Веденеевич подбоченивался рукой с мегафоном; матросы, перекатив бочку, стояли плечисто в пролете; пассажиры, конечно, толпились на палубе, любопытные к тому, что на берегу народу было так густо, словно наступал праздник Первомай.
– Тихай! – знаменитым на всю область басом прокричал капитан Иван Веденеевич и для приободрения улымского народа добавил: – Тихай, мать вашу за ногу!
Пароходишко сработал назад маленькими колесами, шипнул паром коротко, словно чихнул, и как-то разом прилип к яру, такому высокому, что верхняя палуба «Смелого» оказалась внизу, и только вершинка ядовито-зеленой трубы была с берегом вровень. Понятно, что улымчане от парохода невольно попятились, безмолвные, как темная кетская вода, начали с прищуром глядеть на капитана Ивана Веденеевича, который поднимался вверх по земляным ступенькам с дерматиновой полевой сумкой в руках – на этот раз совсем плоской. За ним шагал матрос с кипой газет и журналов под мышкой.
Вышедши на берег, капитан Иван Веденеевич остановился на самом краешке яра, вынув из кармана трубку, неторопливо пыхнул дымом – трубка была такая, что и в кармане не гасла.
– Доброго привету, мужики! – браво поздоровался Иван Веденеевич. – Доброго привету, бабоньки! Здорово, весь остальной честной народ!
И вынул из полевой сумки два письма:
– Обои товарищу Трифонову, Анатолию Амосовичу. Который тут Трифонов?
Тогда-то и вздохнул радостно кетской берег.
Первыми зашумели облегченно старики и старухи, знающие толк в горе, потом завизжали отчаянно парнишки и девчонки, затем заверещали сорочьими голосами молодухи, и сделался такой шум, что в нем и незаметно было, как младший командир запаса Анатолий Трифонов получил два письма. Так бы и дальше продолжалось, если бы что-то не случилось вдруг на кромке яра, где народ неожиданно пошатнулся, подавшись назад, оставил в одиночестве улымскую девчонку лет десяти. Она тоже пятилась и кричала тоненько:
– Ой, глядитя, глядитя!
По земляным ступенькам на улымский берег подымалась девушка не девушка, девчончишка не девчончишка, баба не баба, а просто не разбери-поймешь, кто такая: по высокому росту вроде бы баба, по волосам, что распущены, вроде бы девушка, но вот так тонка и голенаста, что вроде бы девчончишка. На груди у нее – ни-ни, сзади тоже – ни-ни, но на руке часы.
– Ой, глядитя, глядитя!
Эта самая, которая не поймешь кто, на крутой яр поднималась легко, на длинных ногах, юбка у нее была вся в мелких складочках, на ногах – туфли при высоком каблуке, волосы белые, как солома, а глаза – это невозможно: большие-пребольшие, зеленые-презеленые. Кофты на ней не было, а надета была такая же рубашка с синим воротником, какую носили матросы «Смелого». Под рубашкой – надо же! – тельняшка.
– Ой, глядите-ка!
В одной руке у этой самой был чемодан, в другой – патефон, точь-в-точь такой, как у учительши Капитолины Алексеевны Жутиковой. Чемоданчик, видать, легкий, а патефон, чувствовалось, тяжелый, так как эта, которая не поймешь кто, кособочилась на ту сторну, где патефон. А ресницы у нее были большие и загнутые, как у молодой коровы.
Ах ты, мать честная, кто же это такая будет?
– Товарищи, – спросила приехавшая, – а где Петр Артемьевич Колотовкин?
– А здесь я! – отозвался колхозный председатель.
Тогда эта, которая при тельняшке, поставила на землю чемоданчик и патефон, медленно приблизившись к Петру Артемьевичу, поглядела на него боязливо. Ресницы у нее вдруг сделались мокрыми, нижняя полная губа задрожала.
– Дядя, – сказала она негромко. – Папа умер…
Председатель сделал шаг вперед, открыл было рот, чтобы ответить что-то, да так и не ответил – обмер с перекошенной от ранения щекой.
Тихо было.
Пароход «Смелый» паром пошипливал осторожно, чайки по вечернему времени над рекой Кетью не галдели, и народ, любящий председателя Петра Артемьевича, стоял мертво, глядя в землю, – вот оно и пришло, несчастье.
– Раюха! – наконец сказал председатель Петр Артемьевич. – Племяшка моя! Да как же это, кровинушка?
Тут к ним подошел капитан Иван Веденеевич, встав посередке, проговорил тихо:
– Всем городом хоронили Николая Артемьевича. Оркестр, за ним – батальон красноармейцев. Впереди всего народу сам первый секретарь обкома партии товарищ Неедлов…
Ни один из грудников не плакал – затаились все, мальчишки и девчонки уткнулись в материнские юбки; старые старухи и старики лили медленные слезы; мужики средних лет привычно глядели в землю; парни не отрывали удивленных глаз от председателевой племянницы, а младший командир Анатолий Трифонов и про свои письма забыл – держал их в руках нераспечатанными.
– Племяшка моя!… – тише прежнего сказал Петр Артемьевич. – Да чего ты стоймя стоишь, мать? Это ведь племяшка наша, Раюха…
После того метнулась неслышно к приехавшей жена председателя Мария Тихоновна, прижала девичью голову к своей груди, обхватила ее всю мягкими руками, но голосить при народе не стала; а потом выдвинулись вперед все три сына Петра Артемьевича, отгородив спинами от народа мать и двоюродную сестру, оглядев всех грозно – в каждом около двух метров росту, все погодки, – сказали поочередно:
– Драствуйте, Рая! С приездом вас! Счастливого прибытия! Милости просим к нашему шалашу!
А в самом центре улымской толпы, где сидел на бревнышке не разгибающийся в пояснице старый старик дед Крылов, послышалось не то кудахтанье, не то смех, не то кашель – это дед шибко взволновался происходящим. А когда председатель Петр Артемьевич с женой и сыновьями начали выводить из гущи народа дорогую племяшку, чтобы доставить скорее домой, дед Крылов пронзительным по задушевности голосом сказал:
– Того быть не может, чтоб это случилась племяшка. Это народ, племяш! Называется он шотландца, такех я до сколька раз на картинках у родного дядю видывал… У них, у шотландца, баба ходит при штанах, а мужик – при юбке… – И опять занервничал: – Да ты глянь на его, народ! Кака же это племяшка, когда у его сзади – одне бугорки… Шотландца – голову даю на отсек!
3
С тех пор и зажила в Улыме странная девица Раиса Колотовкина. На второй день после приезда в деревню она отправилась в райцентр кончать десятилетку – всего год оставался. А через зиму, в конце июня, Рая вернулась в Улым, чтобы готовиться к экзаменам в политехнический институт.
Пока племянница училась в райцентровской средней школе, дядя Петр Артемьевич с помощью лучших улымских плотников прирубил к своему большому дому еще одну комнату – окнами в палисадник. В прирубке густо покрасили полы, навесили тюлевые занавески, поставили этажерку для книг. Жена председателя Мария Тихоновна на станке собственноручно выткала для племянницы цветастую половую дорожку, каждый из трех братьев Колотовкиных выделил двоюродной сестре по подушке; ватное одеяло заказали в райцентре, а остальное у Раисы было, хотя Мария Тихоновна пришла в ужас, когда увидела войлочный потник, на котором Раиса спала. Сам войлок был тонкий и твердый, чехол на нем – из грубой парусины, а на чехол кто-то пришил пятиконечную звезду, видимо, снятую с боевого седла. Пахло от войлока густым лошадиным потом, сухими травами и еще чем-то таким, что заставляло чихать.
Поужасавшись, Мария Тихоновна живенько наладилась одарить племяшку периной – кой-какой пух был у нее в запасе, а все остальное она добрала, обойдя улымские дворы, хозяйки которых, узнав про войлочный потник, кривились от жалости к сиротинке. Пуха поэтому собралось перины на полторы, но тут случилось непредвиденное: Раиса заявила, что на перине спать не будет.
– То ись как? – отчаянно удивилась Мария Тихоновна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23