установка душевой кабины цены 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Сергей Александрович Абрамов
Странник



Сергей Абрамов
Странник

1

Приглушённые тона осени…
Да нет, вздор: как же тогда буйство красок, бунинское «осенний пёстрый терем»? Лес – жёлтый, красный, оранжевый, но ещё и зелёный и коричневый под ногами. И рыночные астры и жёлтые маковки золотых шаров. Это – из ряда природного. А есть ещё ряд урбанистический, по-простому – городской: жёлтые, красные, оранжевые, зелёные, коричневые «Жигули» и «Москвичи», цветные квадраты «классиков» на асфальте, чёрно-белые, контрастные жезлы милиционеров. Ну и одежда, конечно: одеваются нынче ярко, толпа пёстрая, нарядная.
Всё так. А как быть с небом?
Вспомнили Бунина – не грех вспомнить и Александра Сергеевича.

«Уж небо осенью дышало…»

Осеннее небо – блёклое, выцветшее под летним солнцем, выгоревшее, его уж и голубым иной раз не назовёшь, а если облака набегут, затянут – серым-серо…
– Бородин, спишь?
Это ему. Как гром небесный, как возмездие за леность мысли. Последний учебный год, пережить бы, перемочь…
– Куда там, Алевтина Ивановна, разве заснёшь?
Хамский ответ, конечно, но Алевтина простит.
– Дома надо спать, Бородин, а на занятиях слушать педагога.
– Я слушаю, Алевтина Ивановна, я весь – одно большое ухо.
Улыбнулась. Представила Игоря Бородина в виде уха. А однокашникам только палец покажи…
– Тихо, тихо… Прямо дети… Кончили разговоры, продолжаем урок…
Продолжаем… Итак, на чём мы остановились? Ах, да: приглушённые тона осени. Окна в классе чистые, отдраенные перед началом учебного года, за одну сентябрьскую неделю не запылились, а видно-то сквозь них лишь небо, тусклое, как стиранные-перестиранные джинсы с заплатами облаков. Каково сказано? Сравнение в духе конца двадцатого века, броское и убедительное, а также лаконичное.
– Ну ладно, – опять Алевтина, неймётся ей, – до звонка – пять минут, я вас отпускаю. Только тихо!..
Экое благородство! Хоть пять минут, да наши.
– Бородин, останься.
Не вышел номер.
– Надо ли, Алевтина Ивановна?
– Ну ты и нахал, Бородин! Если я говорю, значит, надо.
– Хозяин – барин, – это уж по привычке, чтобы его слово последним было. А так-то зря к Алевтине цеплялся, безвредная она и историю неплохо ведёт, интересно…
– Что с тобой, Игорь?
– А что со мной, Алевтина Ивановна?
– Ты в последнее время стал каким-то рассеянным, остранённым.
Красивое слово – «остранённый». А ведь если вдуматься – ничего хорошего. Остранённый – со странностями, сдвинутый по фазе, псих ненормальный. Спасибо, Алевтина Ивановна.
– Спасибо, Алевтина Ивановна.
– За что?
– Да нет, это я так.
– Что случилось, Игорь? Ты здесь – и тебя нет. На других уроках так же?
– Вам жаловались?
– Пока нет.
– Уже приятно.
– Десятый класс, Игорь, выпускной год. Ты идёшь на медаль…
Иду на «вы». Кто кого: я – медаль, или она – меня?
– Не волнуйтесь, Алевтина Ивановна, я постараюсь не подвести родную школу, альма-матер, так сказать, куда мы ребятишками с пеналами и книжками…
– Ну что ты за человек, Бородин?
Что за человек? Да так себе, серединка наполовинку, учёный мальчик с пальчик ста восьмидесяти сантиметров от полу.
– Обыкновенный человек, Алевтина Ивановна. Да вы не беспокойтесь, не надо, ничего со мной не случилось, просто сообразил, для чего мне голова дана.
– А раньше не знал?
– Раньше я ею ел. А теперь ещё и думать начал.
– Лучше поздно… И о чём думаешь, если не секрет?
– Обо всём, Алевтина Ивановна, мало ли о чём. Как надумаю – сообщу.
– Ну иди, Бородин, думай…
Вот и поговорили. Алевтина огорчена: не проникла в душу юноши Бородина, не нашла контакта, сейчас клянёт себя почём зря. И вправду зря. Бородин и сам нынче своей души не ведает, она ему – потёмки. Бедный, бедный Бородин… Так и заплакать недолго – от жалости к себе. А между тем права Алевтина: год выпускной, а завтра контрольная по физике. Хотя она и несложной быть обещает, однако же подготовиться надо.
Вышел во двор, навстречу – Пащенко, гордость школы, прыгун в высоту, отличный парень, друг и товарищ.
– Чего ты к Алевтине пристал?
– Это не я к ней, это она ко мне.
– Как завтра с физикой?
– А как? Напишем, не впервой.
– Я за тобой сяду, лады?
– Нет проблем, Валера.
– Что вечером делаешь?
– Думаю, – подчеркнул голосом.
Пащенко засмеялся.
– Ты, часом, не подался ли в дзэн-буддисты? Самосозерцание, самоуглубление… Хочешь, мантру подскажу?
«Мантра» – вещее слово, зацепка для ухода в нирвану. Интеллектуальный человек Валера Пащенко, всё-то он знает, всё-то он слышал.
– Спасибо, Валера, у меня есть.
А что ему ещё ответить?
– Не спрашиваю, не любопытствую, удаляюсь, удаляюсь. Помни о контрольной!
Помню, помню, на память пока жалоб нет. Всё будет в порядке, Пащенко заглянет через плечо с заднего стола, с его ростом это несложно, сдует что положено…
Вещее слово – «память». Отличная зацепка для самоуглубления. А какая память у семнадцатилетнего пацанёнка, ещё не жившего, а прораставшего у папы с мамой на виду? Память на события: переезд на новую квартиру, недельный поход на велосипедах по Московской области, поездка с отцом на Урал.

«О, море в Гаграх! О, пальмы в Гаграх!
Кто побывал, тот не забудет никогда…».

Память на вещи: опять же велосипед «Старт-шоссе» с десятью передачами – мечта восьмиклассника Бородина, потом цветной телевизор, новая мебель, пятидесятитомная детская библиотека… Память на встречи: тут всего и не перечислить… Что ещё? А ничего. Нечего вспоминать. И тогда на помощь может прийти чужая память. Отцовская, например. Хотя у него тоже, честно говоря, многого не наберёшь. Единственное, что было, – война. Так он тогда мальчишкой существовал – в эвакуации с матерью, с бабкой Игоревой. А отец, то есть дед Игоря, тот воевал, тому было бы что вспомнить для внука, да не дожил он до Игоря, умер в шестидесятом.
Итак, отцу нечего вспоминать, самому Игорю нечего вспоминать. Второе поколение беспамятных. А точнее, тех, кого жизнь не била, не устраивала кому испытаний, в которых человек проверяется на сжатие, на растяжение и на изгиб, говоря языком нелюбимой Пащенко физики. Второе поколение благополучных. Скучно жить на белом свете…
День у него был расписан по клеточкам: после школы обед, оставленный матерью на плите и в холодильнике, уроки – под ярким девизом «Иду на медаль!». Потом быстренько переодеться, хлопнуть дверью, бегом вниз, через дорогу, плюя на светофоры, в боковые ворота парка «Сокольники», мимо Дворца спорта, мимо кафе «Фиалка», мимо павильона аттракционов, мимо детского городка с деревянными лисами, волками и бабой-ягой, мимо забора международной выставки – дальше, дальше, в лес, в осенний парк, где ещё не поменявшие рыжую шкурку белки прыгают на плечо, тянут тупую мордочку за подачкой.
Там, за поломанной скамейкой, на которой никто не рискует сидеть, есть двойная берёза, как гигантская рогатка. Можно встать около, прислониться спиной к шершавому стволу, закрыть глаза…
А потом открыть и увидеть другой лес, и дорогу в другом лесу, сухую, ещё по-летнему пыльную, и низкий костёр у дороги, и старика Леднёва, прилаживающего котелок над костром. И услышать привычное:
– Набери веточек, Игорёк.

2

За ветками далеко ходить не пришлось: начало осени, лето, видать, жарким было, безводным, сушняка кругом много. Целую осинку, невесть кем сломанную, притащил к костру Игорь, высохшую уже, без листьев. Старик Леднёв котелок приладил, достал из котомки жестяную банку, давно обесцвеченную, со стёртым рисунком, отсыпал чаю на ладонь, понюхал.
– Ах, нектар, чистый нектар… – Сыпанул в котелок, оттуда зашипело, будто не чай, а зелье какое-то брошено в воду.
Вообще-то говоря, Игорю не нравился чай, сваренный, как суп, непрозрачный, чёрный, хотя и духовитый. Он поморщился, заранее представив вкус «супа», но не стал лезть с замечаниями, сказал только:
– Нож дайте.
– Ножичек тебе, ножик… – Вроде бы засуетился Леднёв, однако без всякой суеты, точным движением сунул руку в котомку, достал складной охотничий нож с костяной рукояткой. – Не поранься, Игорёк.
– Ни́што… – вспомнилось читанное где-то слово, старое, даже ветхое, «из Даля», как говорил отец. Мёртвый язык.
Но старика Леднёва на простачка не купишь. Бровь приподнял, глянул.
– Стилизуешься, Игорёк… Не твоё выражение, простонародное, а ты – мальчик из бар…
Спорить не хотелось. Подбрасывал к костру осиновые ветки, думал, что плохо без топора. Едят всухомятку, только чаем и заливают сало да хлеб – из той же котомки Леднёва. Хорошо прийти в деревню, остановиться у кого-нибудь в избе, выпить молока, коли окажется, похлебать настоящего супу. Правда, откуда он в деревне – настоящий? Мяса нет, а с картошки да свёклы особо не разжиреешь. А что о топоре пожалел, так вот почему. Раз к вечеру уворовали картошки с чьего-то поля, хорошая картошка здесь уродилась, крупная, крепкая – так пока сварили, Игорь все ноги оббил, хворост для костра таскал, чтоб не угас тот раньше времени. А был бы топор, нарубали бы дровишек…
Топор был в московской квартире Игоря, но квартира та существовала в ином мире, в ином времени, в ином измерении, короче – неизвестно где, и приносить оттуда нельзя ничего, это Игорь знал точно.
– Чай готов, извольте кушать! – пропел Леднёв, произвёл над котелком, над паром какие-то пассы, потом сел, скрестив ноги, угомонился, сказал скучно: – Разливай, Игорёк. Чаёк – дело святое, от него любая болесть сгинет.
Пили чай из кружек, обжигались. Сало с хлебом старик ещё раньше нарезал, хорошее сало.
Игорь сказал не без ехидства:
– А «болесть», выходит, ваше слово? Тоже под народ рядитесь?
– Ряжусь, Игорёк. – Против обыкновения Леднёв был спокоен, не петушился, не лез на рожон. Отставил кружку, ухватил в пятерню свою университетскую бородку, глядел, как умирал у ног слабый костёр. – Это раньше, году эдак в тринадцатом, всё ясно было. А нынче на дворе – восемнадцатый. Нынче и понятное непонятным стало. Нынче мы все ряженные, иначе не проживёшь. Ты ко мне: маска, маска, я тебя знаю. А под маской – другая маска, и ничего ты, оказывается, не знаешь, не ведаешь. А что под народ, так все мы с одной земли вышли. Помнишь, у Ивана Сергеевича: «Мой дед землю пахал…»
– Ваш – вряд ли.
– Ну, мой дед не пахал, не пахал, так по земле ходил, по той, по какой и мы с тобой ходим.
Игоря порой раздражало ёрническое многословие Леднёва, пусть безобидное, пустое, но уж больно никчёмушное в это трудное время, которое сам Леднёв называл братоубийственным.
– Павел Николаевич, дорогой, вы же профессор русской истории, красивым слогом с кафедры витийствовали, студентов в себя влюбляли. На кой чёрт вы рядитесь, да не в народ даже, а в шута?
Обиделся старик? Вроде нет, а вообще-то кто его знает?..
– Шуты – они народу любы… А ты, Игорёк, откуда знаешь, кем я с кафедры витийствовал? Может, шутом и витийствовал? Может, за то студенты-студиозы меня и любили?.. Да и не профессор я давно, а проситель, по миру пущенный. И ты со мной, сынок интеллигентных родителей, баринок безусый, – тоже проситель. Нету сейчас ни профессоров, ни дворян, ни студентов, ни интеллигентов. Есть люди, которые жить хотят. А точнее, выжить…
– Тоска-то какая в слове: вы-ыжить… Выть хочется.
– А ты и повой. Над всей Россией вой стоит: брат на брата войной идёт.
– И какой же из братьев прав?
– Оба дураки. Им бы в мире блаженствовать, а они мечами бряцают.
Всё это уже было, было, разговор многосерийный, долгий, как в телевидении, которое ещё не изобрели.
– Мир в человецех и благоволение, и царь-батюшка сим миром мудро правит?
– Ну, это ты, Игорёк, слишком. Время для царя кончилось.
– Это вы так считаете, а кое-кто из братьев, вами помянутых, иначе думает. Оттого и мечом бряцает.
– У тебя родители кто? Инженер папаша, так?.. А думаешь не как инженеров сын, а как кухаркин.
– Сами-то вы из каких будете, Павел Николаевич, не из кухаркиных ли?
– Груб ты, юноша, но прав по сути… – Засмеялся, откинулся на землю, задрал горе бородёнку. – Хорошо в небе-е…
Игорь тоже лёг на спину, сунул в рот травинку. Ему иной раз хотелось рассказать мудрому профессору о том, что завтра будет, что послезавтра, что потом. Поведать, какой из братьев прав, как говорится, исторически, а значит, и житейски – не сегодняшней правотой, сиюминутной, а истинной, которая неподвластна времени. Профессор не дурак, давно его Игорь раскусил, притворяется старик хитро, комедию ломает, нравится ему шутом себя ощущать, да и вправду с людьми у него разговор хорошо получается, верят ему люди, какие встречаются на их пути. И не исключено, поймёт его профессор, да толку-то что? В песне, которую он, наверно, не знает, но которую поют уже и ещё раньше пели, есть такие слова: «Вышли мы все из народа». Профессор для людей его круга, для университетской элиты – типичный выскочка, сын мужика-землемера, кухаркин ребёнок, сам себя, подобно Мюнхгаузену, за волосы «в люди» вытащил. Ему ли не знать, кто прав? И разговор этот, как уже отмечалось, давно между ними ведётся, Игорю до смерти надоел, а старик Леднёв – как огурчик, как юный пионер: всегда готов покалякать, поискать истину в мутной воде слов.
Короче, можно было бы объяснить старику на пальцах ту Историю, о которой он пока не ведает, нет пока которой. Можно, но не нужно. Не для того Игорь пришёл в этот мир, в это время, в эту память…
А для чего пришёл?..
Звёзды над головой висели неподвижно, и, если прищуриться, небо превращалось в тонко нарисованный театральный задник из какого-нибудь виденного в детстве спектакля – ну, скажем, из «Синей птицы».
– В Москву бы скорей… – мечтательно протянул Игорь.
– Далеко до первопрестольной. Тут верстах в пятидесяти городок есть, помню…
– А Пеликан где, сказал, будет?
– Бог ему судья. Кто что про Пеликана знает?
– Жалко.
– Никак соскучился?
– Да нет, так просто…
А ведь соскучился, а, Бородин? Соскучился по Пеликану, по тайне, что с ним рука об руку ходит, по улыбке его, по приговорке глупой: «Ехали бояре». Кто такой Пеликан? Что за прозвище дурацкое, птичье?

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2


А-П

П-Я