Все для ванны, советую
Лопе де Вега
Мученик чести
Я опасаюсь, ваша милость, что меня постигнет участь тех заимодавцев, которых, вернув им маленький должок, сразу же просят ссудить более крупную сумму денег, на этот раз уже, чтобы не вернуть. Ваша милость приказала мне сочинить для нее новеллу: я вам поднес «Приключения Дианы», и вы так мило выразили свою благодарность, что мне сразу же стало ясным ваше желание получить от меня нечто большее. Видно, я топа не ошибся, раз теперь ваша милость приказывает мне написать целую книгу новелл, – как если бы для меня не составляло ни малейшего труда согласовать род моих занятий с желанием повиноваться вам. Но раз уже я решил этим делом заняться, то постараюсь выполнить если не все, то хотя бы частицу приказанного мне вами, не без опасения, что на этот раз ваша милость останется передо мной в долгу. Но в то время как я исполнен недоверия к своим силам и подвергаю принуждению мои склонности, влекущие меня к занятиям более серьезным, меня, подобно маяку, указывавшему путь Леандру,[1] озаряет лучезарное пламя приносимой мною жертвы, пламя более могучее, чем любые трудности. И сколько бы меня за мое решение ни упрекали, я отвечу, что людям почтенного возраста весьма свойственно рассказывать назидательные истории как о том, что они видели сами, так и о том, что слышали от других. Лучшим подтверждением этого могут служить у греков Гомер, а у римлян – Вергилий; их пример для меня особенно убедителен, – ведь речь идет о королях двух лучших в мире языков. Правда, если говорить о нашем, христианском языке, то я мог бы привести в свое оправдание тоже немало примеров. Но я должен чистосердечно признаться вашей милости, что, по-моему, язык этот в наши времена настолько изменился, что я не решусь даже просто сказать, что он только возмужал и обогатился, и незнание его настолько меня смущает, что, стесняясь прямо сказать, что я его не знаю и что должен ему обучаться, я последую примеру одного старого крестьянина. Деревенский священник сказал этому крестьянину, что не отпустит ему грехов, потому что тот забыл молитву «Верую» и не может прочесть ее наизусть. Старик этот, помимо прочих крестьянских качеств, с детских лет обладал также благородной застенчивостью. И потому, ни к кому не желая обращаться с просьбой обучить его этой молитве, с опасностью вдобавок нарваться на человека, который и сам не силен в ней, он пустился на хитрость. Через два дома от него находилась школа; и вот старик садился у порога своего дома, и, когда дети, окончив уроки, проходили мимо него, он показывал им монетку и говорил: «Это получит тот из вас, кто лучше других прочтет „Верую“». Каждый читал молитву, и старику столько раз пришлось выслушать ее, что он получил право называться добрым христианином, запомнив ее наизусть. Мне кажется, ваша милость подготовлена этим примером к плохому моему стилю и к длинным разглагольствованиям о вещах, не относящихся к делу. Но отныне вам придется вооружиться терпением, ибо в такого рода повествованиях неизбежно встречается всякая всячина, какая только попадается под перо, и хотя литературные правила и страдают от этого, слух вовсе этого не замечает. Ибо я собираюсь воспользоваться как предметами возвышенными, так и обыденными, различными эпизодами и отступлениями, историями правдивыми и вымышленными, обличениями и назиданиями, стихами и цитатами, – для того чтобы стиль мой не был ни чрезмерно возвышенным, то есть способным утомить людей недостаточно ученых, ни лишенным всякого искусства, то есть способным вызвать презрение людей сведущих. Сверх того, я полагаю, что правила для новелл и комедий одинаковы и что цель их – доставить удовольствие и автору и публике, хотя бы высокое искусство немного и пострадало при этом; таково было мнение и самого Аристотеля,[2] высказанное им, правда, мимоходом; а на случай, если ваша милость не знает, кто был этот человек, то да будет вам известно, что он не знал по-латыни, так как говорил на языке своих отцов, а родом был он из Греции.
После этого предуведомления, заменяющего пролог настоящей повести, ваша милость познакомится с судьбой одного из наших соотечественников, столь одержимого мыслью о своей чести, что, если бы конец его судьбы ничем не отличался от начала, сострадание побудило бы предать его забвению и перо не потревожило бы молчания о нем.
В одном славном городе, входящем в толедскую епархию, настолько значительном, что он имел свое представительство в кортесах, жил юноша, одаренный талантами и приятной внешностью, а также весьма благонравный и разумный. В ранней юности родители послали его учиться в знаменитую академию, основанную доблестным покорителем Орана, братом Франсиско Хименесом де Сиснерос,[3] кардиналом Испании, великим воителем и писателем, умевшим быть и суровым и смиренным, оставившим о себе столько воспоминаний, что они проникли даже в самые глухие уголки нашей страны. Фелисардо, – так мы будем называть этого юношу, героя нашей новеллы, – проучившись несколько лет на факультете канонического права, по некоторым причинам изменил свои намерения и, отправившись ко двору Филиппа Третьего, прозванного Добрым, был принят на службу в дом одного из грандов, наиболее прославленных в нашем королевстве как вследствие знатности, так и по причине своих личных достоинств. Фелисардо был настолько приятен лицом и манерами, скромен в словах и смел в делах, что обратил на себя внимание этого вельможи и приобрел немало друзей, со многими из которых и сам я, случалось, проводил время. Вот уж я и совершил ошибку, признавшись, что описываю события наших дней, так как говорят, что это весьма опасно: ведь может случиться, что кто-нибудь узнает изображенных здесь лиц и разбранит автора, хотя бы имевшего самые добрые намерения, ибо нет человека на свете, который не хотел бы считаться по происхождению готом, слыть по уму Платоном, а по храбрости – графом Фернаном Гонсалесом.[4] Так, сочинив комедию «Взятие Мастрихта»,[5] я при постановке ее поручил роль одного офицера какому-то невзрачному актеришке. После представления меня отвел в сторону некий идальго и с весьма раздраженным видом заявил, что я не имел права поручать эту роль плюгавому и с виду трусливому актеру, ибо его брат был весьма мужественным и красивым человеком. А посему я должен либо передать эту роль другому, либо встретиться с ним в отдаленной аллее Прадо,[6] где он будет меня ждать с двух часов до девяти вечера.
Не желая разделить участь сыновей Ариаса Гонсалеса, я исполнил требование этого нового дона Диего Ордоньеса[7] и, передав роль другому актеру, попросил его держать себя молодцом на сцене, в результате чего мой идальго тоже поступил как молодец, прислав мне подарок. Рассказчику истории Фелисардо такая опасность не угрожает, потому что плачевная судьба его не связана с рассказом о судьбе других лиц, и кровавый исход ее никого больше не коснулся.
Но вернемся, сеньора Марсия, к нашей новелле. Желание покрыть себя славой и увидеть прекрасную Италию увлекло нашего юношу в одно из королевств, принадлежащих там нашему государю, где он поступил на службу к одному принцу, превосходно управлявшему теми краями от имени его величества. Как только этому вельможе привелось иметь дело с Фелисардо, он сразу же обратил на него свое благосклонное внимание, стал оказывать ему милости и почтил его своим покровительством, не вызывая этим зависти у других своих слуг, что так редко бывает. И в самом деле, в прежалостном положении служащего я не нахожу ничего горшего, чем то, что выражено в пословице: «Кого любит господин, того ненавидят слуги», из чего следует и обратное: чтобы слуги вас любили, господин должен держать вас в черном теле. Но добродетель Фелисардо, его миролюбивый нрав, желание угодить каждому, обыкновение говорить хозяину об отсутствующих слугах только хорошее и просьбы к нему относиться как ко всем победили своей благородной новизной жестокие обычаи службы. Свои досуги Фелисардо иной раз тратил на то, что писал стихи к одной местной даме, столь же прекрасной, как и разумной, к которой он питал склонность, и она глазами показывала ему, стоящему перед ее домом, что принимает его поклонение. Вашей милости нетрудно будет поверить, что наш юноша был поэтом, ибо жил он в наш плодороднейший век произрастания подобного рода овощей, упоминаемых в сборниках предсказаний и альманахах наряду с урожаем бобов, чечевицы, ячменя, пшеницы и спаржи, ибо там предсказывается, сколько в таком-то году народится поэтов. Не будем спорить о том, был ли он изысканным поэтом и в силах или не в силах наш язык вынести его стихотворную грамматику, ибо ваша милость не принадлежит к числу тех особ, которые в великий пост встают спозаранку, чтобы прослушать премудрую проповедь, да и я не из тех, что пускаются в длинные рассуждения, чтобы прослыть знатоками, принимая желаемое за действительное и предоставляя истинному автору разумение и защиту написанного им. Но мне кажется, что ваша милость хочет сказать: «Если в голове у этого юноши сложился сонет, то чего же вы мне морочите голову?»
Так вот же вам этот сонет:
Кто вас узрел, тот любит, но в смиренье
Достойным счастья не сочтет себя;
А кто на вас взирает не любя,
Тот недостоин ни любви, ни зренья.
Не душу вам – сто душ без сожаленья
Я б отдал, об утрате не скорбя,
Чтоб не считали вы, меня губя.
Мою любовь себе за оскорбленье.
Раз те, кто вынес пытку ожиданья,
Всегда бывают вознаграждены,
От вас я ожидаю воздаянья.
Но если этим вы оскорблены,
Месть поручите моему желанью,
И большего желать вы не должны.
Служанка, по просьбе Фелисардо, передала этот сонет сеньоре Сильвии, достойнейшей даме, обладавшей всеми качествами, которые делают молодую женщину совершенной. Юношу привлекло к ней то, чего он был лишен сам: у Сильвии были очень светлые волосы и ослепительно белая кожа, он же, хотя и не был черен как уголь, все же был достаточно смугл и черноволос, чтобы его уже издали можно было признать за испанца. Таким-то образом, пописывая стишки, чего ему никто не мог запретить, и выражая в них несколько больше того, что он в действительности чувствовал, Фелисардо продолжал свои ухаживания, и Сильвия относилась к этому благосклонно, хотя знатное ее происхождение и заставляло ее отчасти скрывать свои чувства.
Ей было до того приятно поклонение этого юноши и то, что он еще до рассвета появляется перед ее окном, что она украдкой вставала с постели, чтобы тоже взглянуть на него. Не желая прерывать наш рассказ об этой любви, мы еще ни разу не упомянули о достойнейшем кабальеро этого города, по имени Алехандро, плененном красотою названной дамы. Так как Сильвия не испытывала к нему особенной склонности, то ему представлялось, что нет в мире человека, достойного ее любви. Вот почему он не обращал внимания на Фелисардо, хотя и заставал его чаще, чем хотел бы, прильнувшим к решетке ее окна, причем казалось, что в этой новой манере вести разговор Фелисардо имеет успех. Нашему герою пришлась не по вкусу влюбленность Алехандро, ибо этот кабальеро был недурен собой, хотя и был белокур и белолиц, – свойства настолько обычные в этой стране, что они там не считаются достоинствами. В конце концов оба они решили даже по ночам не покидать поля битвы, следя друг за другом с помощью дозорных.
Алехандро почувствовал, что положение Фелисардо прочнее, чем его собственное, и в душу к нему закралась ревность, ибо любовь, как справедливо заметил Проперций,[8] никогда не ограничивается одной только любовью; душевное спокойствие и скромность покинули его, и, став более решительным, чем прежде, он однажды вечером привел с собой к дому Сильвии несколько превосходных музыкантов и приказал им спеть под ее окном как можно нежнее:
Я желаньем невозможным
Годы так опережаю,
Что они уже не в силах
Исцелить мои терзанья.
Словно в небе бесприютном.
По родной земле блуждая,
Я, заблудший, тщетно силюсь
За своей мечтой угнаться.
Хоть меня обманет время,
Рад я этому обману:
Он несчастному приносит
Много меньше зла, чем счастья.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,
И люди в нем винить меня не властны.
К неосуществимой цели
Я иду, презрев усталость,
Хоть растрачиваю тщетно
И шаги и упованья.
Я в несчастьях бодр и весел.
Ибо, как они ни страшны,
Для меня всего страшнее
То, что я несчастен мало.
Рад я, что печалюсь, ибо
Мне печали не опасны:
Ведь, гонясь за невозможным,
Огорчений не считаешь.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,
И люди в нем винить меня не властны.
Повелительницы дивной
Незаслуженно желая,
Я в желанье этом дивном
Вижу для себя награду.
Так пред ней я преклоняюсь.
Что, достигнув обладанья
(Будь возможно это чудо),
Я из-за него страдал бы.
Только для нее, прелестной,
Захотел и я той славы,
Что снискать влюбленный может
Одиночеством печальным.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,
И люди в нем винить меня не властны.
Фелисардо тем временем не дремал; осторожно подкравшись, он узнал автора стихов и музыки, красота которых вызывала в нем еще больше ревности, чем то, что их осмелились пропеть перед окном Сильвии. Звук шагов Фелисардо вызвал гнев Алехандро, которому весьма не понравилось такое непрошенное любопытство. Желая узнать, что это за человек, хотя изящество походки достаточно его выдавало, он сделал вокруг незнакомца два круга, или, если вам угодно, два вольта, как говорят итальянцы. Фелисардо, еще не искушенный в вопросах чести, которая для него сводилась лишь к одной надменности, заносчиво обозвал Алехандро невежей, на что тот ответил:
– Je non son discortese, voj si, che avete per due volte fatto sentir al mondo la bravura degli vostri mostacci.
Должно быть, ваша милость бранит меня на чем свет стоит, ибо для того, чтобы сказать: «Не я невежа, а вы, потому что вы два раза показали нам ваши свирепые усы», не было необходимости терзать ваш слух скверным тосканским языком. Но ваша милость напрасно так полагает, ибо язык этот приятен, богат и достоин всяческого уважения, а многим испанцам он весьма пригодился, так как, цлохо зная латынь, они переписывают и переводят с итальянского языка все, что им попадает под руку, а потом заявляют:
1 2 3 4 5 6
Мученик чести
Я опасаюсь, ваша милость, что меня постигнет участь тех заимодавцев, которых, вернув им маленький должок, сразу же просят ссудить более крупную сумму денег, на этот раз уже, чтобы не вернуть. Ваша милость приказала мне сочинить для нее новеллу: я вам поднес «Приключения Дианы», и вы так мило выразили свою благодарность, что мне сразу же стало ясным ваше желание получить от меня нечто большее. Видно, я топа не ошибся, раз теперь ваша милость приказывает мне написать целую книгу новелл, – как если бы для меня не составляло ни малейшего труда согласовать род моих занятий с желанием повиноваться вам. Но раз уже я решил этим делом заняться, то постараюсь выполнить если не все, то хотя бы частицу приказанного мне вами, не без опасения, что на этот раз ваша милость останется передо мной в долгу. Но в то время как я исполнен недоверия к своим силам и подвергаю принуждению мои склонности, влекущие меня к занятиям более серьезным, меня, подобно маяку, указывавшему путь Леандру,[1] озаряет лучезарное пламя приносимой мною жертвы, пламя более могучее, чем любые трудности. И сколько бы меня за мое решение ни упрекали, я отвечу, что людям почтенного возраста весьма свойственно рассказывать назидательные истории как о том, что они видели сами, так и о том, что слышали от других. Лучшим подтверждением этого могут служить у греков Гомер, а у римлян – Вергилий; их пример для меня особенно убедителен, – ведь речь идет о королях двух лучших в мире языков. Правда, если говорить о нашем, христианском языке, то я мог бы привести в свое оправдание тоже немало примеров. Но я должен чистосердечно признаться вашей милости, что, по-моему, язык этот в наши времена настолько изменился, что я не решусь даже просто сказать, что он только возмужал и обогатился, и незнание его настолько меня смущает, что, стесняясь прямо сказать, что я его не знаю и что должен ему обучаться, я последую примеру одного старого крестьянина. Деревенский священник сказал этому крестьянину, что не отпустит ему грехов, потому что тот забыл молитву «Верую» и не может прочесть ее наизусть. Старик этот, помимо прочих крестьянских качеств, с детских лет обладал также благородной застенчивостью. И потому, ни к кому не желая обращаться с просьбой обучить его этой молитве, с опасностью вдобавок нарваться на человека, который и сам не силен в ней, он пустился на хитрость. Через два дома от него находилась школа; и вот старик садился у порога своего дома, и, когда дети, окончив уроки, проходили мимо него, он показывал им монетку и говорил: «Это получит тот из вас, кто лучше других прочтет „Верую“». Каждый читал молитву, и старику столько раз пришлось выслушать ее, что он получил право называться добрым христианином, запомнив ее наизусть. Мне кажется, ваша милость подготовлена этим примером к плохому моему стилю и к длинным разглагольствованиям о вещах, не относящихся к делу. Но отныне вам придется вооружиться терпением, ибо в такого рода повествованиях неизбежно встречается всякая всячина, какая только попадается под перо, и хотя литературные правила и страдают от этого, слух вовсе этого не замечает. Ибо я собираюсь воспользоваться как предметами возвышенными, так и обыденными, различными эпизодами и отступлениями, историями правдивыми и вымышленными, обличениями и назиданиями, стихами и цитатами, – для того чтобы стиль мой не был ни чрезмерно возвышенным, то есть способным утомить людей недостаточно ученых, ни лишенным всякого искусства, то есть способным вызвать презрение людей сведущих. Сверх того, я полагаю, что правила для новелл и комедий одинаковы и что цель их – доставить удовольствие и автору и публике, хотя бы высокое искусство немного и пострадало при этом; таково было мнение и самого Аристотеля,[2] высказанное им, правда, мимоходом; а на случай, если ваша милость не знает, кто был этот человек, то да будет вам известно, что он не знал по-латыни, так как говорил на языке своих отцов, а родом был он из Греции.
После этого предуведомления, заменяющего пролог настоящей повести, ваша милость познакомится с судьбой одного из наших соотечественников, столь одержимого мыслью о своей чести, что, если бы конец его судьбы ничем не отличался от начала, сострадание побудило бы предать его забвению и перо не потревожило бы молчания о нем.
В одном славном городе, входящем в толедскую епархию, настолько значительном, что он имел свое представительство в кортесах, жил юноша, одаренный талантами и приятной внешностью, а также весьма благонравный и разумный. В ранней юности родители послали его учиться в знаменитую академию, основанную доблестным покорителем Орана, братом Франсиско Хименесом де Сиснерос,[3] кардиналом Испании, великим воителем и писателем, умевшим быть и суровым и смиренным, оставившим о себе столько воспоминаний, что они проникли даже в самые глухие уголки нашей страны. Фелисардо, – так мы будем называть этого юношу, героя нашей новеллы, – проучившись несколько лет на факультете канонического права, по некоторым причинам изменил свои намерения и, отправившись ко двору Филиппа Третьего, прозванного Добрым, был принят на службу в дом одного из грандов, наиболее прославленных в нашем королевстве как вследствие знатности, так и по причине своих личных достоинств. Фелисардо был настолько приятен лицом и манерами, скромен в словах и смел в делах, что обратил на себя внимание этого вельможи и приобрел немало друзей, со многими из которых и сам я, случалось, проводил время. Вот уж я и совершил ошибку, признавшись, что описываю события наших дней, так как говорят, что это весьма опасно: ведь может случиться, что кто-нибудь узнает изображенных здесь лиц и разбранит автора, хотя бы имевшего самые добрые намерения, ибо нет человека на свете, который не хотел бы считаться по происхождению готом, слыть по уму Платоном, а по храбрости – графом Фернаном Гонсалесом.[4] Так, сочинив комедию «Взятие Мастрихта»,[5] я при постановке ее поручил роль одного офицера какому-то невзрачному актеришке. После представления меня отвел в сторону некий идальго и с весьма раздраженным видом заявил, что я не имел права поручать эту роль плюгавому и с виду трусливому актеру, ибо его брат был весьма мужественным и красивым человеком. А посему я должен либо передать эту роль другому, либо встретиться с ним в отдаленной аллее Прадо,[6] где он будет меня ждать с двух часов до девяти вечера.
Не желая разделить участь сыновей Ариаса Гонсалеса, я исполнил требование этого нового дона Диего Ордоньеса[7] и, передав роль другому актеру, попросил его держать себя молодцом на сцене, в результате чего мой идальго тоже поступил как молодец, прислав мне подарок. Рассказчику истории Фелисардо такая опасность не угрожает, потому что плачевная судьба его не связана с рассказом о судьбе других лиц, и кровавый исход ее никого больше не коснулся.
Но вернемся, сеньора Марсия, к нашей новелле. Желание покрыть себя славой и увидеть прекрасную Италию увлекло нашего юношу в одно из королевств, принадлежащих там нашему государю, где он поступил на службу к одному принцу, превосходно управлявшему теми краями от имени его величества. Как только этому вельможе привелось иметь дело с Фелисардо, он сразу же обратил на него свое благосклонное внимание, стал оказывать ему милости и почтил его своим покровительством, не вызывая этим зависти у других своих слуг, что так редко бывает. И в самом деле, в прежалостном положении служащего я не нахожу ничего горшего, чем то, что выражено в пословице: «Кого любит господин, того ненавидят слуги», из чего следует и обратное: чтобы слуги вас любили, господин должен держать вас в черном теле. Но добродетель Фелисардо, его миролюбивый нрав, желание угодить каждому, обыкновение говорить хозяину об отсутствующих слугах только хорошее и просьбы к нему относиться как ко всем победили своей благородной новизной жестокие обычаи службы. Свои досуги Фелисардо иной раз тратил на то, что писал стихи к одной местной даме, столь же прекрасной, как и разумной, к которой он питал склонность, и она глазами показывала ему, стоящему перед ее домом, что принимает его поклонение. Вашей милости нетрудно будет поверить, что наш юноша был поэтом, ибо жил он в наш плодороднейший век произрастания подобного рода овощей, упоминаемых в сборниках предсказаний и альманахах наряду с урожаем бобов, чечевицы, ячменя, пшеницы и спаржи, ибо там предсказывается, сколько в таком-то году народится поэтов. Не будем спорить о том, был ли он изысканным поэтом и в силах или не в силах наш язык вынести его стихотворную грамматику, ибо ваша милость не принадлежит к числу тех особ, которые в великий пост встают спозаранку, чтобы прослушать премудрую проповедь, да и я не из тех, что пускаются в длинные рассуждения, чтобы прослыть знатоками, принимая желаемое за действительное и предоставляя истинному автору разумение и защиту написанного им. Но мне кажется, что ваша милость хочет сказать: «Если в голове у этого юноши сложился сонет, то чего же вы мне морочите голову?»
Так вот же вам этот сонет:
Кто вас узрел, тот любит, но в смиренье
Достойным счастья не сочтет себя;
А кто на вас взирает не любя,
Тот недостоин ни любви, ни зренья.
Не душу вам – сто душ без сожаленья
Я б отдал, об утрате не скорбя,
Чтоб не считали вы, меня губя.
Мою любовь себе за оскорбленье.
Раз те, кто вынес пытку ожиданья,
Всегда бывают вознаграждены,
От вас я ожидаю воздаянья.
Но если этим вы оскорблены,
Месть поручите моему желанью,
И большего желать вы не должны.
Служанка, по просьбе Фелисардо, передала этот сонет сеньоре Сильвии, достойнейшей даме, обладавшей всеми качествами, которые делают молодую женщину совершенной. Юношу привлекло к ней то, чего он был лишен сам: у Сильвии были очень светлые волосы и ослепительно белая кожа, он же, хотя и не был черен как уголь, все же был достаточно смугл и черноволос, чтобы его уже издали можно было признать за испанца. Таким-то образом, пописывая стишки, чего ему никто не мог запретить, и выражая в них несколько больше того, что он в действительности чувствовал, Фелисардо продолжал свои ухаживания, и Сильвия относилась к этому благосклонно, хотя знатное ее происхождение и заставляло ее отчасти скрывать свои чувства.
Ей было до того приятно поклонение этого юноши и то, что он еще до рассвета появляется перед ее окном, что она украдкой вставала с постели, чтобы тоже взглянуть на него. Не желая прерывать наш рассказ об этой любви, мы еще ни разу не упомянули о достойнейшем кабальеро этого города, по имени Алехандро, плененном красотою названной дамы. Так как Сильвия не испытывала к нему особенной склонности, то ему представлялось, что нет в мире человека, достойного ее любви. Вот почему он не обращал внимания на Фелисардо, хотя и заставал его чаще, чем хотел бы, прильнувшим к решетке ее окна, причем казалось, что в этой новой манере вести разговор Фелисардо имеет успех. Нашему герою пришлась не по вкусу влюбленность Алехандро, ибо этот кабальеро был недурен собой, хотя и был белокур и белолиц, – свойства настолько обычные в этой стране, что они там не считаются достоинствами. В конце концов оба они решили даже по ночам не покидать поля битвы, следя друг за другом с помощью дозорных.
Алехандро почувствовал, что положение Фелисардо прочнее, чем его собственное, и в душу к нему закралась ревность, ибо любовь, как справедливо заметил Проперций,[8] никогда не ограничивается одной только любовью; душевное спокойствие и скромность покинули его, и, став более решительным, чем прежде, он однажды вечером привел с собой к дому Сильвии несколько превосходных музыкантов и приказал им спеть под ее окном как можно нежнее:
Я желаньем невозможным
Годы так опережаю,
Что они уже не в силах
Исцелить мои терзанья.
Словно в небе бесприютном.
По родной земле блуждая,
Я, заблудший, тщетно силюсь
За своей мечтой угнаться.
Хоть меня обманет время,
Рад я этому обману:
Он несчастному приносит
Много меньше зла, чем счастья.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,
И люди в нем винить меня не властны.
К неосуществимой цели
Я иду, презрев усталость,
Хоть растрачиваю тщетно
И шаги и упованья.
Я в несчастьях бодр и весел.
Ибо, как они ни страшны,
Для меня всего страшнее
То, что я несчастен мало.
Рад я, что печалюсь, ибо
Мне печали не опасны:
Ведь, гонясь за невозможным,
Огорчений не считаешь.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,
И люди в нем винить меня не властны.
Повелительницы дивной
Незаслуженно желая,
Я в желанье этом дивном
Вижу для себя награду.
Так пред ней я преклоняюсь.
Что, достигнув обладанья
(Будь возможно это чудо),
Я из-за него страдал бы.
Только для нее, прелестной,
Захотел и я той славы,
Что снискать влюбленный может
Одиночеством печальным.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,
И люди в нем винить меня не властны.
Фелисардо тем временем не дремал; осторожно подкравшись, он узнал автора стихов и музыки, красота которых вызывала в нем еще больше ревности, чем то, что их осмелились пропеть перед окном Сильвии. Звук шагов Фелисардо вызвал гнев Алехандро, которому весьма не понравилось такое непрошенное любопытство. Желая узнать, что это за человек, хотя изящество походки достаточно его выдавало, он сделал вокруг незнакомца два круга, или, если вам угодно, два вольта, как говорят итальянцы. Фелисардо, еще не искушенный в вопросах чести, которая для него сводилась лишь к одной надменности, заносчиво обозвал Алехандро невежей, на что тот ответил:
– Je non son discortese, voj si, che avete per due volte fatto sentir al mondo la bravura degli vostri mostacci.
Должно быть, ваша милость бранит меня на чем свет стоит, ибо для того, чтобы сказать: «Не я невежа, а вы, потому что вы два раза показали нам ваши свирепые усы», не было необходимости терзать ваш слух скверным тосканским языком. Но ваша милость напрасно так полагает, ибо язык этот приятен, богат и достоин всяческого уважения, а многим испанцам он весьма пригодился, так как, цлохо зная латынь, они переписывают и переводят с итальянского языка все, что им попадает под руку, а потом заявляют:
1 2 3 4 5 6