https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/podvesnaya/
Без них он не мог закончить нижнюю часть фрески, над которой кропотливо работал, нанося краску широкой толстой кистью слой за слоем, мазок за мазком, используя неровности цемента и песка, покрывающего стену вокруг двух борющихся солдат, которые, обнявшись, яростно вонзали друг в друга кинжалы; он охладил яркие цвета этих исполненных ненависти лиц, добавив синий ультрамарин, а тени у их ног оттенил кармином, напоминавшим о близости охваченного пожаром города и вулкана. Над этим фрагментом Фольк работал долго, прописывая каждую деталь с особенной тщательностью. Сцена смутно напоминала «Битву на гарротах» Гойи, где двое мужчин сражаются с такой яростью, что их ноги по колено ушли в землю, – самый жестокий символ гражданской войны, который когда-либо создавался. По сравнению с ним пикассовская «Герника» – не более чем мастерская поделка, хотя, как заметила Ольвидо, ничего особенного в этих двух фигурах не было; настоящая картина – на заднем плане, тебе не кажется? Старик Франсиско настолько современен, что даже не верится. В любом случае, как отлично знал сам Фольк, прообраз сцены, написанной в правой части его фрески, следовало искать не у Гойи, а в «Победе при Флерю» Висенте Кардучо, также выставленной в Прадо – испанский солдат, пронзаемый шпагой француза, которого одновременно закалывает он сам, – и, главное, во фреске Ороско, написанной на потолке странноприимного дома в Кабаньяс, Гвадалахара (Мексика): вооруженный до зубов, закованный в броню конкистадор – футуристические многогранные гайки доспехов – навалился на пораженного кинжалом воина-ацтека: слияние железа и кровоточащей плоти как предвестие зарождения новой расы. Много лет назад, когда Фольк еще и не думал о живописи и был уверен, что все его попытки стать художником остались в прошлом, он разглядывал эту огромную фреску чуть ли не полчаса, лежа лицом вверх на скамейке рядом с Ольвидо, пока в его памяти не запечатлелась каждая подробность. Я видел это и раньше, внезапно проговорил он, и его голос гулко прозвучал под куполом свода. Несколько раз фотографировал, но мне ни разу не удавалась сделать такой точный снимок Посмотри на эти лица. Человек, который убивает врага и одновременно умирает сам в его объятиях, ослепленный, оглушенный. История страстей, история мира. Наша история. Ольвидо смотрела на него, потом накрыла его руку своей и долго не разжимала губ. Когда я тебя зарежу, Фольк, сказала она наконец, я буду обнимать тебя так же, нащупывая щелку в броне, а ты в это время тоже будешь меня резать или насиловать, даже не сняв доспехов. И вот теперь те воины заняли свое место на стене сторожевой башни. Размешивая краски на палитре, полной воспоминаний и образов, Фольк силился воссоздать вовсе не ужасную фреску Ороско, но то чувство, которое много лет назад возникло в его сердце и памяти, пока он разглядывая фреску рядом с Ольвидо, слыша ее голос и чувствуя прикосновение ее руки. Как запутанны и непостижимы, думал он, невидимые связи, соединяющие явления, не имеющие внешне ничего общего: живопись, слово, воспоминание, страх. Казалось, весь хаос мира, когда-либо рождавшийся на земле по капризу пьяных или безумных богов, – объяснение, между прочим, не менее правдоподобное, чем любое другое, – а может быть, ставший итогом не ведающих жалости совпадений, внезапно упорядочился, слился в одно целое, состоящее из множества деталей, – неожиданный рассказ, случайно сказанное слово, чувство, сюжет картины, которую ты разглядывал вместе с женщиной, умершей десять лет назад, – оказался воссозданным в красках, создавая иной образ, не схожий с тем, который лег в его основу, быть может, выраженный еще более исчерпывающе, более правдоподобно.
Проходя мимо отеля «Пуэрто-Умбрио» – оставался только пансион, расположенный чуть подальше, вверх по улице, – Фольк на мгновение остановился, сунув руки в карманы и наклонив голову, занятую другими, более живыми и неотложными мыслями: Иво Маркович. Он вошел. Консьерж встретил его приветливо. Ему очень жаль, но он ничем не может помочь. В их заведении такой человек не останавливался. По крайней мере, нет никого, кто бы носил похожее имя или соответствовал внешнему описанию. То же самое десять минут спустя сказала хозяйка пансиона. Фольк вышел на улицу, прикрыв глаза, ослепленные белизной тянувшихся вдоль улицы домиков. Надел солнечные очки и вернулся в порт. Он прикидывал, не зайти ли ему в полицию. В местном отделении работало пятеро полицейских и начальник; иногда, патрулируя береговую зону, они добирались на своем черно-белом джипе почти до самой башни, и Фольк угощал их пивом. Жена начальника полиции в свободное время занималась живописью; Фольк видел одну из ее работ в кабинете мужа: как-то раз он зашел в участок, и начальник полиции с гордостью показал ему скверно намалеванный закат с оленями и пронзительно-синим небом. Все это породило между ними определенную симпатию, и ему было бы несложно уговорить полицейских заняться Марковичем. Хотя, возможно, он слишком серьезно к нему отнесся. Маркович не сделал ничего, что подтвердило бы серьезность его угрозы.
Фольк вспотел, рубашка стала влажной. Он уселся под навесом одного из уличных кафе неподалеку от рыбацкой пристани. Вытянул ноги под столом, устроился поудобнее и заказал пиво. Ему нравилось это место – с него открывался восхитительный вид на гавань и море, сияющее за волнорезом и скалами. Выбираясь в поселок за красками и провизией, он любил посидеть здесь на исходе дня, когда море вдоль берега постепенно окрашивалось в красноватые тона и по нему, дробясь, скользили отражения рыболовных судов, подходивших один за другим к пристани. Их преследовали крикливые чайки, кружа над ящиками с наживкой. Иногда Фольк ужинал. Он заказывал паэлью и бутылку вина, глядя, как темнеет море, на волнорезе зажигается зеленый маяк, а вдали вспыхивают огоньки того, что возле Кабо-Мало.
Официант принес пиво, и Фольк осушил залпом полстакана. Отставив стакан, он заметил, что под ногти правой руки въелась краска – красный кадмий, похожий на кровь. Сюжеты панорамы в башне вновь заняли его мысли. Когда-то давно, в городе, на который сыпались бомбы – это было Сараево, хотя с таким же успехом мог быть Бейрут, Пномпень, Сайгон или какой-нибудь другой город, – он целых три дня не мог смыть кровь с ногтей и рубашки. Это была кровь ребенка, изувеченного осколком снаряда из гранатомета; пока Фольк нес его в госпиталь, он истекал кровью и умер у него на руках. У него не было ни воды, чтобы умыться, ни сменной одежды, так что рубашка, камера и руки целых три дня были перепачканы кровью. Ребенок, точнее его образ, оставшийся в памяти Фалька, – он сливался с другими детьми в других городах, – был теперь изображен мазками холодной серовато-свинцовой гризайли в одном из фрагментов фрески: силуэт ребенка, лежащего лицом кверху, упершись затылком о камень – техникой исполнения он тоже был обязан Паоло Уччелло, но на сей раз не батальным полотнам, а фреске, недавно обнаруженной в Сан-Мартин-Майор, в Болонье: «Поклонение младенцу». В нижней части фрески, между мулом, волом и несколькими человеческими фигурами, обезглавленными безжалостным временем, лежал младенец Иисус с закрытыми глазами; он был так неподвижен и тих, что казался мертвым, и в нем, вызывая священный трепет зрителя, уже угадывался терзаемый распятый Христос.
Фольк вытирал с рук остатки краски, как вдруг на стол легла тень. Он поднял глаза и увидел Иво Марковича.
7
Когда официант принес пиво, Маркович некоторое время смотрел на стакан, не прикасаясь к нему. Затем провел пальцем по запотевшему стеклу сверху вниз, глядя, как капли сбегают по стенке, образуя на столе вокруг стакана влажный кружок. Наконец, так и не сделав глотка, он открыл рюкзак, лежавший на полу возле столика, достал пачку сигарет и закурил. Морской ветерок весело подхватил сигаретный дым, заструившийся сквозь пальцы. Склонившись над огоньком спички, спрятанной в сложенных домиком ладонях, Маркович взглянул на Фолька.
– Мне показалось, вы хотите пить, – сказал Фольк.
– Вы не ошиблись.
Он выбросил погасшую спичку, снова посмотрел на стакан, взял его и поднес к губам. На мгновение он замер, словно желая что-то сказать, но, по-видимому, передумал. Сделав глоток и поставив стакан на стол, дважды глубоко затянулся, посмотрел на Фолька и улыбнулся. Впрочем, улыбались только его губы, а сероватые глаза, по-прежнему холодные и непроницаемые, пристально смотрели на Фолька.
– Есть кое-что, чему можно научиться только в лагере для военнопленных: например, ожидание, – сказал Маркович без тени высокопарности. – Вначале, ясное дело, все торопят время. Все очень просто: страх, неуверенность… Н-да. В первые недели очень тяжко. Самые слабые в это время попросту отсеиваются. Не выдерживают, умирают. Другие уходят из жизни сами. Мне всегда казалось, что самоубийство из-за безысходности – скверная штука, хуже не бывает, тем более когда есть шанс рано или поздно расквитаться с палачами… Другое дело – покончить с собой тихо и незаметно, когда понимаешь, что тебе действительно настал конец. Вы со мной согласны?
Фольк посмотрел на него, ничего не ответив. Маркович поправил очки на переносице и покачал головой.
– Плохо то, – продолжал он, – что жажда мести или просто желание выжить могут оказаться ловушкой… Да, – добавил он, поразмыслив. – Думаю, самое худшее – надежда. Вы намекнули на это вчера, хотя, возможно, имели в виду другое… Ты твердо уверен, что произошла ошибка и скоро все наладится. Ты говоришь себе, что такое не может длиться долго. Но время проходит – и ничего не меняется. И вот однажды время останавливается. Ты перестаешь считать дни, и надежда исчезает… Тогда-то ты и превращаешься в настоящего пленника. Профессионального, если можно так выразиться. Терпеливого смирного пленника.
Фольк внимательно разглядывал голубую линию открытого моря за гаванью. Потом пожал плечами.
– Но вы уже не пленник, – сказал он. – И пиво у вас сейчас нагреется.
Повисла тишина. Снова взглянув на Марковича, Фольк заметил, что его глаза из-за пыльных стекол очков смотрят пристально и настороженно.
– Вы тоже кажетесь терпеливым человеком, сеньор Фольк.
Фольк не ответил. Маркович снова затянулся, и бриз подхватил дымок, выходивший из его полуоткрытого рта. Затем покачал головой.
– Очень занятная эта ваша фреска. Я был просто поражен, честное слово… Скажите же что-нибудь, пожалуйста. Вы фотографировали войны, революции… Ваша теперешняя работа – итог или вывод?… Вы хотите собрать воедино все, что видели, хотите объяснить увиденное? Может быть, объяснить самому себе?
На лице Фолька появилась вымученная улыбка. Холодная, недобрая.
– Приходите еще раз и любуйтесь сколько хотите. Делайте выводы сами.
Маркович потер небритый подбородок, словно обдумывая предложение Фолька. Выглядел он довольно запущенно, и не только из-за щетины и пыльных очков: у него была грязная жирная кожа и та же самая одежда, что накануне. Мятая рубашка с потрепанным воротом. Фольк спросил себя, где он провел эту ночь.
– Спасибо, обязательно приду. Завтра, если вам удобно.
Взяв докуренную сигарету большим и указательным пальцем, он отбросил ее далеко в сторону и посмотрел на поднимающийся вверх дымок Потом отхлебнул пива и вытер рот тыльной стороной руки.
– Позвольте задать вам еще один вопрос, – сказал он. – Вы случайно не знаете, почему человек мучает и убивает своих собратьев?… Тридцать лет с камерой в руках помогли вам найти ответ?
Фольк засмеялся. Сухой, невеселый смех.
– Никакие тридцать лет для этого не нужны. Любой может найти ответ, если внимательно посмотрит по сторонам… Человек мучает и убивает своих собратьев, потому что его природа такова. Ему это приносит удовольствие.
– Как говорится, человек человеку волк?
– Не обижайте волков, сеньор. Волки – благородные убийцы: они убивают, чтобы выжить.
Маркович нагнул голову, словно обдумывая услышанное. Потом снова взглянул на Фолька.
– Какова же, на ваш взгляд, причина, заставляющая человека мучить и убивать себе подобных?
– Думаю, все дело – в человеческом уме.
– Интересно…
– Примитивная, природная жестокость – не есть жестокость. Настоящая жестокость требует расчета. Ума, как я только что сказал… Посмотрите, как ведут себя косатки… Эти морские хулиганы с развитым интеллектом, – рассказывал Фольк, – существуют в сложных социальных сообществах. Они общаются друг с другом, издавая особенные еле уловимые звуки, подплывают к берегу и уводят в море за собой молодых тюленей, и там, вдали от берега, перебрасывают их друг другу ударами хвоста, играют ими словно в мяч, отпускают и ждут, пока те вернутся к берегу, затем догоняют и играют снова; наконец, утомившись, бросают несчастную добычу, обессиленную и изуродованную, или пожирают ее, если хотят есть. Кажется, я видел передачу по телевизору, – закончил Фольк, – или мне кто-то об этом рассказал. А потом я фотографировал косаток на суровом южном берегу во время войны за Мальвинские острова. Косатки очень похожи на людей.
– Не знаю, правильно ли я вас понял. Вы хотите сказать, что, чем умнее животное, тем более жестоким оно может быть?… Что шимпанзе более жестоки, чем змеи?
– Мне ничего не известно ни о шимпанзе, ни о змеях. Я даже о косатках мало что знаю. Наблюдения за ними навели меня На кое-какие мысли, вот и все. Наверное, их поведение можно объяснить и по-другому: игры, упражнения в сноровке. Но их изощренная жестокость напомнила мне людей. Скорее всего, они не осознают своей жестокости, подчиняясь лишь законам природы. Кто знает, быть может, человек ведет себя так же: подчиняется скверным импульсам собственной разумной природы.
Маркович посмотрел на него растерянно:
– Импульсам, вы говорите?
– Вот именно. Ученый объяснил бы это как черту, присущую всему сообществу живых существ, несмотря на эволюцию. – Заметив на лице собеседника недоумение, Фольк на мгновение смолк и пожал плечами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Проходя мимо отеля «Пуэрто-Умбрио» – оставался только пансион, расположенный чуть подальше, вверх по улице, – Фольк на мгновение остановился, сунув руки в карманы и наклонив голову, занятую другими, более живыми и неотложными мыслями: Иво Маркович. Он вошел. Консьерж встретил его приветливо. Ему очень жаль, но он ничем не может помочь. В их заведении такой человек не останавливался. По крайней мере, нет никого, кто бы носил похожее имя или соответствовал внешнему описанию. То же самое десять минут спустя сказала хозяйка пансиона. Фольк вышел на улицу, прикрыв глаза, ослепленные белизной тянувшихся вдоль улицы домиков. Надел солнечные очки и вернулся в порт. Он прикидывал, не зайти ли ему в полицию. В местном отделении работало пятеро полицейских и начальник; иногда, патрулируя береговую зону, они добирались на своем черно-белом джипе почти до самой башни, и Фольк угощал их пивом. Жена начальника полиции в свободное время занималась живописью; Фольк видел одну из ее работ в кабинете мужа: как-то раз он зашел в участок, и начальник полиции с гордостью показал ему скверно намалеванный закат с оленями и пронзительно-синим небом. Все это породило между ними определенную симпатию, и ему было бы несложно уговорить полицейских заняться Марковичем. Хотя, возможно, он слишком серьезно к нему отнесся. Маркович не сделал ничего, что подтвердило бы серьезность его угрозы.
Фольк вспотел, рубашка стала влажной. Он уселся под навесом одного из уличных кафе неподалеку от рыбацкой пристани. Вытянул ноги под столом, устроился поудобнее и заказал пиво. Ему нравилось это место – с него открывался восхитительный вид на гавань и море, сияющее за волнорезом и скалами. Выбираясь в поселок за красками и провизией, он любил посидеть здесь на исходе дня, когда море вдоль берега постепенно окрашивалось в красноватые тона и по нему, дробясь, скользили отражения рыболовных судов, подходивших один за другим к пристани. Их преследовали крикливые чайки, кружа над ящиками с наживкой. Иногда Фольк ужинал. Он заказывал паэлью и бутылку вина, глядя, как темнеет море, на волнорезе зажигается зеленый маяк, а вдали вспыхивают огоньки того, что возле Кабо-Мало.
Официант принес пиво, и Фольк осушил залпом полстакана. Отставив стакан, он заметил, что под ногти правой руки въелась краска – красный кадмий, похожий на кровь. Сюжеты панорамы в башне вновь заняли его мысли. Когда-то давно, в городе, на который сыпались бомбы – это было Сараево, хотя с таким же успехом мог быть Бейрут, Пномпень, Сайгон или какой-нибудь другой город, – он целых три дня не мог смыть кровь с ногтей и рубашки. Это была кровь ребенка, изувеченного осколком снаряда из гранатомета; пока Фольк нес его в госпиталь, он истекал кровью и умер у него на руках. У него не было ни воды, чтобы умыться, ни сменной одежды, так что рубашка, камера и руки целых три дня были перепачканы кровью. Ребенок, точнее его образ, оставшийся в памяти Фалька, – он сливался с другими детьми в других городах, – был теперь изображен мазками холодной серовато-свинцовой гризайли в одном из фрагментов фрески: силуэт ребенка, лежащего лицом кверху, упершись затылком о камень – техникой исполнения он тоже был обязан Паоло Уччелло, но на сей раз не батальным полотнам, а фреске, недавно обнаруженной в Сан-Мартин-Майор, в Болонье: «Поклонение младенцу». В нижней части фрески, между мулом, волом и несколькими человеческими фигурами, обезглавленными безжалостным временем, лежал младенец Иисус с закрытыми глазами; он был так неподвижен и тих, что казался мертвым, и в нем, вызывая священный трепет зрителя, уже угадывался терзаемый распятый Христос.
Фольк вытирал с рук остатки краски, как вдруг на стол легла тень. Он поднял глаза и увидел Иво Марковича.
7
Когда официант принес пиво, Маркович некоторое время смотрел на стакан, не прикасаясь к нему. Затем провел пальцем по запотевшему стеклу сверху вниз, глядя, как капли сбегают по стенке, образуя на столе вокруг стакана влажный кружок. Наконец, так и не сделав глотка, он открыл рюкзак, лежавший на полу возле столика, достал пачку сигарет и закурил. Морской ветерок весело подхватил сигаретный дым, заструившийся сквозь пальцы. Склонившись над огоньком спички, спрятанной в сложенных домиком ладонях, Маркович взглянул на Фолька.
– Мне показалось, вы хотите пить, – сказал Фольк.
– Вы не ошиблись.
Он выбросил погасшую спичку, снова посмотрел на стакан, взял его и поднес к губам. На мгновение он замер, словно желая что-то сказать, но, по-видимому, передумал. Сделав глоток и поставив стакан на стол, дважды глубоко затянулся, посмотрел на Фолька и улыбнулся. Впрочем, улыбались только его губы, а сероватые глаза, по-прежнему холодные и непроницаемые, пристально смотрели на Фолька.
– Есть кое-что, чему можно научиться только в лагере для военнопленных: например, ожидание, – сказал Маркович без тени высокопарности. – Вначале, ясное дело, все торопят время. Все очень просто: страх, неуверенность… Н-да. В первые недели очень тяжко. Самые слабые в это время попросту отсеиваются. Не выдерживают, умирают. Другие уходят из жизни сами. Мне всегда казалось, что самоубийство из-за безысходности – скверная штука, хуже не бывает, тем более когда есть шанс рано или поздно расквитаться с палачами… Другое дело – покончить с собой тихо и незаметно, когда понимаешь, что тебе действительно настал конец. Вы со мной согласны?
Фольк посмотрел на него, ничего не ответив. Маркович поправил очки на переносице и покачал головой.
– Плохо то, – продолжал он, – что жажда мести или просто желание выжить могут оказаться ловушкой… Да, – добавил он, поразмыслив. – Думаю, самое худшее – надежда. Вы намекнули на это вчера, хотя, возможно, имели в виду другое… Ты твердо уверен, что произошла ошибка и скоро все наладится. Ты говоришь себе, что такое не может длиться долго. Но время проходит – и ничего не меняется. И вот однажды время останавливается. Ты перестаешь считать дни, и надежда исчезает… Тогда-то ты и превращаешься в настоящего пленника. Профессионального, если можно так выразиться. Терпеливого смирного пленника.
Фольк внимательно разглядывал голубую линию открытого моря за гаванью. Потом пожал плечами.
– Но вы уже не пленник, – сказал он. – И пиво у вас сейчас нагреется.
Повисла тишина. Снова взглянув на Марковича, Фольк заметил, что его глаза из-за пыльных стекол очков смотрят пристально и настороженно.
– Вы тоже кажетесь терпеливым человеком, сеньор Фольк.
Фольк не ответил. Маркович снова затянулся, и бриз подхватил дымок, выходивший из его полуоткрытого рта. Затем покачал головой.
– Очень занятная эта ваша фреска. Я был просто поражен, честное слово… Скажите же что-нибудь, пожалуйста. Вы фотографировали войны, революции… Ваша теперешняя работа – итог или вывод?… Вы хотите собрать воедино все, что видели, хотите объяснить увиденное? Может быть, объяснить самому себе?
На лице Фолька появилась вымученная улыбка. Холодная, недобрая.
– Приходите еще раз и любуйтесь сколько хотите. Делайте выводы сами.
Маркович потер небритый подбородок, словно обдумывая предложение Фолька. Выглядел он довольно запущенно, и не только из-за щетины и пыльных очков: у него была грязная жирная кожа и та же самая одежда, что накануне. Мятая рубашка с потрепанным воротом. Фольк спросил себя, где он провел эту ночь.
– Спасибо, обязательно приду. Завтра, если вам удобно.
Взяв докуренную сигарету большим и указательным пальцем, он отбросил ее далеко в сторону и посмотрел на поднимающийся вверх дымок Потом отхлебнул пива и вытер рот тыльной стороной руки.
– Позвольте задать вам еще один вопрос, – сказал он. – Вы случайно не знаете, почему человек мучает и убивает своих собратьев?… Тридцать лет с камерой в руках помогли вам найти ответ?
Фольк засмеялся. Сухой, невеселый смех.
– Никакие тридцать лет для этого не нужны. Любой может найти ответ, если внимательно посмотрит по сторонам… Человек мучает и убивает своих собратьев, потому что его природа такова. Ему это приносит удовольствие.
– Как говорится, человек человеку волк?
– Не обижайте волков, сеньор. Волки – благородные убийцы: они убивают, чтобы выжить.
Маркович нагнул голову, словно обдумывая услышанное. Потом снова взглянул на Фолька.
– Какова же, на ваш взгляд, причина, заставляющая человека мучить и убивать себе подобных?
– Думаю, все дело – в человеческом уме.
– Интересно…
– Примитивная, природная жестокость – не есть жестокость. Настоящая жестокость требует расчета. Ума, как я только что сказал… Посмотрите, как ведут себя косатки… Эти морские хулиганы с развитым интеллектом, – рассказывал Фольк, – существуют в сложных социальных сообществах. Они общаются друг с другом, издавая особенные еле уловимые звуки, подплывают к берегу и уводят в море за собой молодых тюленей, и там, вдали от берега, перебрасывают их друг другу ударами хвоста, играют ими словно в мяч, отпускают и ждут, пока те вернутся к берегу, затем догоняют и играют снова; наконец, утомившись, бросают несчастную добычу, обессиленную и изуродованную, или пожирают ее, если хотят есть. Кажется, я видел передачу по телевизору, – закончил Фольк, – или мне кто-то об этом рассказал. А потом я фотографировал косаток на суровом южном берегу во время войны за Мальвинские острова. Косатки очень похожи на людей.
– Не знаю, правильно ли я вас понял. Вы хотите сказать, что, чем умнее животное, тем более жестоким оно может быть?… Что шимпанзе более жестоки, чем змеи?
– Мне ничего не известно ни о шимпанзе, ни о змеях. Я даже о косатках мало что знаю. Наблюдения за ними навели меня На кое-какие мысли, вот и все. Наверное, их поведение можно объяснить и по-другому: игры, упражнения в сноровке. Но их изощренная жестокость напомнила мне людей. Скорее всего, они не осознают своей жестокости, подчиняясь лишь законам природы. Кто знает, быть может, человек ведет себя так же: подчиняется скверным импульсам собственной разумной природы.
Маркович посмотрел на него растерянно:
– Импульсам, вы говорите?
– Вот именно. Ученый объяснил бы это как черту, присущую всему сообществу живых существ, несмотря на эволюцию. – Заметив на лице собеседника недоумение, Фольк на мгновение смолк и пожал плечами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30