Установка сантехники, достойный сайт
А то все равно ротный или старшина отберут. Тогда уж не увидишь!…
Не хотелось отдавать, но доводы были веские, отдал «на время».
Он набил ее уставами и важно надел через плечо.
После завтрака – политинформация. Положение на фронтах. Была большая карта, где красными флажками отмечалась линия фронта. Началось наступление наших войск. После взятия Харькова Замышляев сказал:
– Эдак и повоевать не придется!
Лейтенант, командир взвода, ответил спокойно:
– Не волнуйтесь, успеете.
Положение было еще серьезное, бои кровопролитные. Вскоре наши войска вторично оставили Харьков.
Командира взвода мы любили. Вообще все офицеры жили, как в мирное время, отдельно, на квартирах, Командира роты мы видели раза два в день, комбата почти не видели. Это не то что в части, где офицеры живут, по сути, вместе с солдатами. Офицеры-преподаватели приходили только на свои часы. Лейтенанта мы видели чаще. Он вел строевую и огневую подготовку, а также матчасть. Он прекрасно знал оружие, мог с завязанными глазами разобрать и собрать замок «максима». А ведь это весьма сложный механизм, не то что винтовочный затвор – стебель, гребень, рукоятка.
Иногда на занятиях он отходил в сторону, садился на пенек и думал о чем-то, глядя вдаль большими карими глазами. Может быть, у него в жизни было горе или какая-нибудь особенная любовь, – не знаю.
Говорили, что он несколько раз подавал рапорт с просьбой отправить его на фронт, но командование училища не отпускало.
У него открылись прежние раны на обеих ногах, он не хотел ложиться в госпиталь, но на занятиях, морщась, снимал сапог и рассматривал бинты, пропитанные засохшей кровью и гноем. Впрочем, потом он снова натягивал сапог и показывал, как надо «рубать» строевым шагом, – из-под подковок на каблуках высекались искры.
Готовились к стрельбам. Лейтенант взял на занятия малокалиберную винтовку, воткнул в снег сломанную лыжную палку, и мы по очереди стреляли в нее с колена – все мимо и мимо. И вдруг я попал. Он обрадовался, подбежал и обвел попадание карандашом, как на мишени.
– А ну-ка, еще попробуй! – сказал он, неожиданно переходя на «ты», чего никогда не делал.
Я снова выстрелил – не попал.
– А ну-ка, ляг!
Я выстрелил из положения «лежа» – мимо! Он очень огорчился:
– Случайно попали!…
Пришел приказ – отправить на фронт курсантов старше тридцати лет. Таких, было несколько в роте – в соседних взводах, – людей моего теперешнего возраста, казавшихся нам тогда весьма старыми.
Помкомвзвод Синягин зашипел:
– Сегодня не спать! «Старички» уезжают, как бы чего не прихватили!
Мы лежали в полутьме казармы и сквозь дрему смотрели, как «старички» уезжают. Они получили ватные фуфайки и брюки, теплые портянки и теперь неторопливо одевались, аккуратно укладывали в вещмешки сухой паек. Вот все готово, они ждали команды. Они слышали шумок, поднятый Синягиным, и презрительно не обращали на это внимания. Ушли они перед рассветом, ни с кем не попрощавшись.
Изредка по вечерам водили в столовую смотреть кино. Остаться дома и лечь спать было нельзя, поэтому в зале бывало страшно тесно. Наш бывший комиссар, после упразднения института комиссаров ставший замполитом, веселый и общительный майор, рассказывал однажды перед строем, как он втиснулся в темный зал, как его толкали локтями, а потом он слушал разговоры – кто чем недоволен – и теперь разбирал, справедливы эти претензии или нет. Один курсант упорно ругал самого замполита, но тот сказал, что не сердится и что он совсем не такой, как его представляет критик. «Трудно, товарищи, трудно, слов нет, но на фронте еще труднее!…»
Вспоминая потом эти слова, я не согласился с замполитом. В училище было труднее!
Новый приказ – отправить на фронт сержантов старше тридцати лет.
Едва мы услышали об этом, как увидали Синягина. На него жалко было смотреть. Он был не бледный, а какой-то серый и трясущимися руками перебирал свой вещмешок. Подошел лейтенант попрощаться, но, взглянув на Синягина, сразу же отвернулся. Помкомвзвод суетился, никого не замечая.
И вдруг Юматов толкнул меня и прошептал:
– А сумка… сумка твоя!… Боже мой, я совсем забыл!
– Товарищ старший сержант, сумку-то отдайте!… Он ничего не ответил.
– Товарищ старший сержант, сумка-то моя…
Он пробормотал что-то и двинулся к двери. Я понял, что он не отдаст сумку. Тогда я, подойдя сбоку, неожиданно расстегнул один из карабинчиков и сдернул ремешок с его плеча. Он резко повернулся ко мне, но я уже вывалил на стол все его уставы и записные книжки с нашими провинностями. Он злобно посмотрел на меня, потом на весь безмолвно застывший взвод, резко повернулся и вышел… Больше мы его не видели.
А сумку, которую мне все еще нельзя было носить, я отдал лейтенанту. Весь взвод решил, что это справедливо и, конечно, не подхалимство, потому что не такой человек лейтенант, чтобы за сумку делать кому-то поблажки.
Это мудро заведено в армии, что военную присягу принимают не сразу, а спустя время после призыва. Пусть человек сначала осмотрится, поймет, что к чему, и лишь тогда с полной ответственностью произнесет высокие слова клятвы.
Был ясный весенний день и ощущение праздника. Как в праздник, дали белый хлеб на завтрак, как в праздник или как в честь взятия нашими войсками крупного города, были амнистированы сидящие на гауптвахте.
Мы выстроились во дворе с винтовками в руках.
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик… принимаю присягу и торжественно клянусь… не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами… Если же я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся…»
Неторопливо звучащие слова были полны огромного смысла и мужества, потому что в жизни мы никогда не говорили и не думали такими словами. Чувство долга выражалось действием.
Весна, весна. Солнце, бьющее в окна, затопило комнату, слепит глаза. Клонит в сон на занятиях. Но мы сбрасываем с себя дремоту. Мы уже втянулись в эту жизнь, привыкли к строгому распорядку. Прошли месяцы. Уже перетираются по сгибам хранимые в бумажнике письма из дому. Уже скоро мы станем офицерами. Некоторым этого очень хочется, другие более равнодушны. Но так или иначе мы движемся к этому, И вдруг…
Оборона
Этим и характерна военная служба: живешь, уже привык к чему-то, освоился на месте – и вдруг приказ. Собираешься мигом и едешь или идешь неведомо куда. И видно, так устроен человек, что уже жалко покидать старое, хотя оно и было заведомо временным.
Полдня на сборы. И вот мы идем к станции, а кругом народ, бегут мальчишки и слышится женская жалостливая, сохранившаяся с неведомых времен фраза; «Солдат гонят!…»
Теплушки – вагоны войны. Много раз потом грузились мы в них. Стремительно неслись они к фронту и медленно ползли назад. Откатывается тяжелая дверь, стоят и сидят в ее проеме солдаты, глядят на плывущие поля, кружащиеся перелески, мелькающие разъезды.
Останавливаются спешащие люди, долго смотрят вслед военному эшелону. Девушки машут платками.
А параллельно нашему составу, то обгоняя нас, то отставая, гремит другой состав – на платформах не полностью укрытые брезентом танки и орудия. Вот у разъезда овеянный славой гражданской войны, а теперь уже устаревший бронепоезд. Вот поезд-баня. Вот навстречу полный страданий санитарный эшелон. Поезда войны…, Училищу приказано: по всем правилам военного искусства выстроить долговременную линию обороны на случай внезапного контрнаступления противника на этом участке – несколько десятков километров траншей и ходов сообщений.
В глухом лесу разбили зеленые брезентовые палатки.
Каждый взвод получил задание. И – на работу!
Пошел дождь, меленький, противный дождик. И все три недели, пока мы строили оборону, он лил и лил, переставая на полчаса лишь за тем, чтобы начаться снова.
Плащ-палаток тогда у нас не было. Сперва насквозь промокла шинель, потом гимнастерка, белье, и все это уже не высыхало. Сушиться было негде, разводить костры в темноте запрещалось.
Подъем – в четыре ноль-ноль. Содрогаясь, натягивали влажную одежду, потом бежали за полкилометра на озерцо мыться, завтракали, брали инструмент и шли работать. Часовой перерыв на обед, и снова работа до шести-семи часов. Точили топоры, лопаты, разводили пилы. Ужин. И отбой в десять часов. Так проходил день. Перед сном мы отжимали гимнастерки, брюки и портянки, клали все это под себя, чтобы хоть немножко согреть собственным теплом, и укрывались мокрой шинелью.
Дождь стучал по брезенту, и казалось, что лежишь внутри огромного барабана.
За нашей палаткой, на задней линейке, была палатка командира батальона. Это был высокий, прямой подполковник с седыми усами и подусниками, бывший царский офицер, перешедший в первые дни Октября на сторону Советской власти.
По-моему, он был одинокий человек, к нему никто никогда не приезжал. С ним в палатке жила собака, отличной выучки овчарка.
По вечерам подполковник заводил патефон. Сквозь шорох дождя и. стук срывающихся с веток тяжелых капель слышна была старинная классическая музыка.
Потом раздавались голоса – это возвращался какой-нибудь неудачливый взвод, не успевший закончить свое задание за день.
Под все эти звуки мы с Сережей Юматовым засыпали.
По воскресеньям, когда у нас было больше свободного времени – норму давали вполовину меньше, – подполковник выходил на переднюю линейку с небольшим, стаканов на десять, мешочком махорки, развязывал его и говорил баском:
– Угощайтесь, товарищи курсанты!…
Осторожно и почтительно мы брали по щепотке.
Дело в том, что в курсантскую норму табачное довольствие не входило.
Со снабжением табаком и в частях бывали перебои. А то вдруг привозили знаменитый филичевый табак, которым никак нельзя было накуриться, только жгло в горле, Не знаю, из чего он был сделан, но страшно трещал, как дрова в печке, или неожиданно вспыхивала вся цигарка.
Потом группа солдат напечатала в газете открытое письмо директору фабрики, выпускающей этот табак. В конце письма спрашивали: «А вы что курите, товарищ директор?»
Говорят, директор ответил, что он некурящий.
Но бывала и настоящая, дикой крепости махорка, о которой сказано: «Курнешь – на тот свет нырнешь!…»
Гремела у каждого в кармане еще одна прославленная «катюша» – прибор для прикуривания: обугленный трут, здоровый кремень и железное кресало.
А дождь все лил и лил.
По спинам и шеям густо пошли фурункулы. В санчасти все это обильно смазывали зеленкой. Странный пятнистый вид имели мы, когда раздевались.
Но каждое утро во главе с лейтенантом шли мы на работу, дело двигалось. И снова не думали и не говорили мы высоких слов, но прочно жило внутри нас ощущение: «Надо!»
Наш взвод валил деревья для накатов, рубил ветви – оплетать стенки траншей, чтобы не осыпались.
Один курсант – не помню его фамилии – обтесывал ствол, топор скользнул по мокрой коре, разрубил сапог и снес два пальца. Тот сгоряча было пошел, но кровь брызнула фонтаном. Подбежал лейтенант, перетянул ногу ремнем, но пока мы донесли парня до лагеря, он потерял все-таки много крови.
Кто-то из офицеров сказал, что, вероятно, это преднамеренное членовредительство.
Наш лейтенант и майор замполит сидели рядом с курсантом в палатке, пока не пришла машина везти его в госпиталь. Они попрощались с ним, и замполит сказал твердо:
– Конечно, случайность!… Жаль парня…
Замполит обходил оборону.
Поднимали головы курсанты, пытались стряхнуть грязь, налипшую на сапогах и лопатах. Он говорил:
– Молодцы, ребята! Хорошо работаете!…
Мы были не в строю и не могли ответить: «Служим Советскому Союзу!»
– Старайтесь, товарищи! Вот разобьем Гитлера, вернемся домой и будем есть пироги со с мясом, со с маслом, со с яйцами!… – И первый весело смеялся.
Такие прибаутки нравились, и многие командиры употребляли их и для поднятия духа и для собственного удовольствия.
У командира дивизии, генерала Казанкина, была другая присказка:
«Вернемся домой, наденем ордена и медали, тогда можно будет нажать на педали!…»
Шутку, смех в армии ценят. Тот же генерал Казанкин, уже после войны, говоря о необходимости изучать уставы, рассказывал:
– Еду я на «виллисе» по мосту. Мост старый, бревнышки играют, пешком едем. Навстречу – солдат. Не приветствует. Окликаю. Подбегает. «Почему не приветствуете?» – «Товарищ генерал-майор, на мосту не положено!» – «Идите!» Еду. Уставы вспоминаю. Боевые уставы хорошо помню. А устав внутренней службы, гарнизонной службы, дисциплинарный давно не перечитывал. Там много всяких оговорок. Но все разумные. Целесообразные. Предусматривающие что-нибудь. А здесь – нелепость. Почему на мосту нельзя приветствовать? Спрашиваю адъютанта: «Точно, что на мосту приветствовать не положено?» Говорит: «Что-то такое было». Приехал в штаб. Все уставы прочитал. Нет такого. Жаль, солдата того не найти. Объявил бы ему благодарность. За находчивость. Изучайте уставы, товарищи! Это очень мудрые уставы!…
Закончено то, чему, казалось, не будет конца. Сделано то, что казалось почти невозможным. Оборона готова. С оплетенными стенками траншей и окопов, с аккуратными брустверами и траверсами, с нишами для боеприпасов, площадками для орудий, накатами, перекрытиями и укрытиями. Работу принимают приехавшие из штаба фронта офицеры. Они довольны. Первоклассная линия обороны.
И словно нарочно, впервые за три недели кончился дождик, само собой прорубилось в блекло-сером небе голубое окошечко, оно все шире, шире, в него ударило летнее солнце, задымилась щедро напитанная водой земля.
Мы курили комбатовскую махорку и сушились – впервые за три недели.
Суета, беготня. Что такое? Выходят офицеры из палатки комбата, выходит за ними и овчарка, но комбат делает движение одним пальцем, и она возвращается.
Команда – строиться. «Становись!…»
Спешат старшины со списками, как на вечерней поверке. «Названные, три шага вперед!…»
Мы не знаем, в чем дело.
1 2 3 4 5 6 7 8
Не хотелось отдавать, но доводы были веские, отдал «на время».
Он набил ее уставами и важно надел через плечо.
После завтрака – политинформация. Положение на фронтах. Была большая карта, где красными флажками отмечалась линия фронта. Началось наступление наших войск. После взятия Харькова Замышляев сказал:
– Эдак и повоевать не придется!
Лейтенант, командир взвода, ответил спокойно:
– Не волнуйтесь, успеете.
Положение было еще серьезное, бои кровопролитные. Вскоре наши войска вторично оставили Харьков.
Командира взвода мы любили. Вообще все офицеры жили, как в мирное время, отдельно, на квартирах, Командира роты мы видели раза два в день, комбата почти не видели. Это не то что в части, где офицеры живут, по сути, вместе с солдатами. Офицеры-преподаватели приходили только на свои часы. Лейтенанта мы видели чаще. Он вел строевую и огневую подготовку, а также матчасть. Он прекрасно знал оружие, мог с завязанными глазами разобрать и собрать замок «максима». А ведь это весьма сложный механизм, не то что винтовочный затвор – стебель, гребень, рукоятка.
Иногда на занятиях он отходил в сторону, садился на пенек и думал о чем-то, глядя вдаль большими карими глазами. Может быть, у него в жизни было горе или какая-нибудь особенная любовь, – не знаю.
Говорили, что он несколько раз подавал рапорт с просьбой отправить его на фронт, но командование училища не отпускало.
У него открылись прежние раны на обеих ногах, он не хотел ложиться в госпиталь, но на занятиях, морщась, снимал сапог и рассматривал бинты, пропитанные засохшей кровью и гноем. Впрочем, потом он снова натягивал сапог и показывал, как надо «рубать» строевым шагом, – из-под подковок на каблуках высекались искры.
Готовились к стрельбам. Лейтенант взял на занятия малокалиберную винтовку, воткнул в снег сломанную лыжную палку, и мы по очереди стреляли в нее с колена – все мимо и мимо. И вдруг я попал. Он обрадовался, подбежал и обвел попадание карандашом, как на мишени.
– А ну-ка, еще попробуй! – сказал он, неожиданно переходя на «ты», чего никогда не делал.
Я снова выстрелил – не попал.
– А ну-ка, ляг!
Я выстрелил из положения «лежа» – мимо! Он очень огорчился:
– Случайно попали!…
Пришел приказ – отправить на фронт курсантов старше тридцати лет. Таких, было несколько в роте – в соседних взводах, – людей моего теперешнего возраста, казавшихся нам тогда весьма старыми.
Помкомвзвод Синягин зашипел:
– Сегодня не спать! «Старички» уезжают, как бы чего не прихватили!
Мы лежали в полутьме казармы и сквозь дрему смотрели, как «старички» уезжают. Они получили ватные фуфайки и брюки, теплые портянки и теперь неторопливо одевались, аккуратно укладывали в вещмешки сухой паек. Вот все готово, они ждали команды. Они слышали шумок, поднятый Синягиным, и презрительно не обращали на это внимания. Ушли они перед рассветом, ни с кем не попрощавшись.
Изредка по вечерам водили в столовую смотреть кино. Остаться дома и лечь спать было нельзя, поэтому в зале бывало страшно тесно. Наш бывший комиссар, после упразднения института комиссаров ставший замполитом, веселый и общительный майор, рассказывал однажды перед строем, как он втиснулся в темный зал, как его толкали локтями, а потом он слушал разговоры – кто чем недоволен – и теперь разбирал, справедливы эти претензии или нет. Один курсант упорно ругал самого замполита, но тот сказал, что не сердится и что он совсем не такой, как его представляет критик. «Трудно, товарищи, трудно, слов нет, но на фронте еще труднее!…»
Вспоминая потом эти слова, я не согласился с замполитом. В училище было труднее!
Новый приказ – отправить на фронт сержантов старше тридцати лет.
Едва мы услышали об этом, как увидали Синягина. На него жалко было смотреть. Он был не бледный, а какой-то серый и трясущимися руками перебирал свой вещмешок. Подошел лейтенант попрощаться, но, взглянув на Синягина, сразу же отвернулся. Помкомвзвод суетился, никого не замечая.
И вдруг Юматов толкнул меня и прошептал:
– А сумка… сумка твоя!… Боже мой, я совсем забыл!
– Товарищ старший сержант, сумку-то отдайте!… Он ничего не ответил.
– Товарищ старший сержант, сумка-то моя…
Он пробормотал что-то и двинулся к двери. Я понял, что он не отдаст сумку. Тогда я, подойдя сбоку, неожиданно расстегнул один из карабинчиков и сдернул ремешок с его плеча. Он резко повернулся ко мне, но я уже вывалил на стол все его уставы и записные книжки с нашими провинностями. Он злобно посмотрел на меня, потом на весь безмолвно застывший взвод, резко повернулся и вышел… Больше мы его не видели.
А сумку, которую мне все еще нельзя было носить, я отдал лейтенанту. Весь взвод решил, что это справедливо и, конечно, не подхалимство, потому что не такой человек лейтенант, чтобы за сумку делать кому-то поблажки.
Это мудро заведено в армии, что военную присягу принимают не сразу, а спустя время после призыва. Пусть человек сначала осмотрится, поймет, что к чему, и лишь тогда с полной ответственностью произнесет высокие слова клятвы.
Был ясный весенний день и ощущение праздника. Как в праздник, дали белый хлеб на завтрак, как в праздник или как в честь взятия нашими войсками крупного города, были амнистированы сидящие на гауптвахте.
Мы выстроились во дворе с винтовками в руках.
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик… принимаю присягу и торжественно клянусь… не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами… Если же я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся…»
Неторопливо звучащие слова были полны огромного смысла и мужества, потому что в жизни мы никогда не говорили и не думали такими словами. Чувство долга выражалось действием.
Весна, весна. Солнце, бьющее в окна, затопило комнату, слепит глаза. Клонит в сон на занятиях. Но мы сбрасываем с себя дремоту. Мы уже втянулись в эту жизнь, привыкли к строгому распорядку. Прошли месяцы. Уже перетираются по сгибам хранимые в бумажнике письма из дому. Уже скоро мы станем офицерами. Некоторым этого очень хочется, другие более равнодушны. Но так или иначе мы движемся к этому, И вдруг…
Оборона
Этим и характерна военная служба: живешь, уже привык к чему-то, освоился на месте – и вдруг приказ. Собираешься мигом и едешь или идешь неведомо куда. И видно, так устроен человек, что уже жалко покидать старое, хотя оно и было заведомо временным.
Полдня на сборы. И вот мы идем к станции, а кругом народ, бегут мальчишки и слышится женская жалостливая, сохранившаяся с неведомых времен фраза; «Солдат гонят!…»
Теплушки – вагоны войны. Много раз потом грузились мы в них. Стремительно неслись они к фронту и медленно ползли назад. Откатывается тяжелая дверь, стоят и сидят в ее проеме солдаты, глядят на плывущие поля, кружащиеся перелески, мелькающие разъезды.
Останавливаются спешащие люди, долго смотрят вслед военному эшелону. Девушки машут платками.
А параллельно нашему составу, то обгоняя нас, то отставая, гремит другой состав – на платформах не полностью укрытые брезентом танки и орудия. Вот у разъезда овеянный славой гражданской войны, а теперь уже устаревший бронепоезд. Вот поезд-баня. Вот навстречу полный страданий санитарный эшелон. Поезда войны…, Училищу приказано: по всем правилам военного искусства выстроить долговременную линию обороны на случай внезапного контрнаступления противника на этом участке – несколько десятков километров траншей и ходов сообщений.
В глухом лесу разбили зеленые брезентовые палатки.
Каждый взвод получил задание. И – на работу!
Пошел дождь, меленький, противный дождик. И все три недели, пока мы строили оборону, он лил и лил, переставая на полчаса лишь за тем, чтобы начаться снова.
Плащ-палаток тогда у нас не было. Сперва насквозь промокла шинель, потом гимнастерка, белье, и все это уже не высыхало. Сушиться было негде, разводить костры в темноте запрещалось.
Подъем – в четыре ноль-ноль. Содрогаясь, натягивали влажную одежду, потом бежали за полкилометра на озерцо мыться, завтракали, брали инструмент и шли работать. Часовой перерыв на обед, и снова работа до шести-семи часов. Точили топоры, лопаты, разводили пилы. Ужин. И отбой в десять часов. Так проходил день. Перед сном мы отжимали гимнастерки, брюки и портянки, клали все это под себя, чтобы хоть немножко согреть собственным теплом, и укрывались мокрой шинелью.
Дождь стучал по брезенту, и казалось, что лежишь внутри огромного барабана.
За нашей палаткой, на задней линейке, была палатка командира батальона. Это был высокий, прямой подполковник с седыми усами и подусниками, бывший царский офицер, перешедший в первые дни Октября на сторону Советской власти.
По-моему, он был одинокий человек, к нему никто никогда не приезжал. С ним в палатке жила собака, отличной выучки овчарка.
По вечерам подполковник заводил патефон. Сквозь шорох дождя и. стук срывающихся с веток тяжелых капель слышна была старинная классическая музыка.
Потом раздавались голоса – это возвращался какой-нибудь неудачливый взвод, не успевший закончить свое задание за день.
Под все эти звуки мы с Сережей Юматовым засыпали.
По воскресеньям, когда у нас было больше свободного времени – норму давали вполовину меньше, – подполковник выходил на переднюю линейку с небольшим, стаканов на десять, мешочком махорки, развязывал его и говорил баском:
– Угощайтесь, товарищи курсанты!…
Осторожно и почтительно мы брали по щепотке.
Дело в том, что в курсантскую норму табачное довольствие не входило.
Со снабжением табаком и в частях бывали перебои. А то вдруг привозили знаменитый филичевый табак, которым никак нельзя было накуриться, только жгло в горле, Не знаю, из чего он был сделан, но страшно трещал, как дрова в печке, или неожиданно вспыхивала вся цигарка.
Потом группа солдат напечатала в газете открытое письмо директору фабрики, выпускающей этот табак. В конце письма спрашивали: «А вы что курите, товарищ директор?»
Говорят, директор ответил, что он некурящий.
Но бывала и настоящая, дикой крепости махорка, о которой сказано: «Курнешь – на тот свет нырнешь!…»
Гремела у каждого в кармане еще одна прославленная «катюша» – прибор для прикуривания: обугленный трут, здоровый кремень и железное кресало.
А дождь все лил и лил.
По спинам и шеям густо пошли фурункулы. В санчасти все это обильно смазывали зеленкой. Странный пятнистый вид имели мы, когда раздевались.
Но каждое утро во главе с лейтенантом шли мы на работу, дело двигалось. И снова не думали и не говорили мы высоких слов, но прочно жило внутри нас ощущение: «Надо!»
Наш взвод валил деревья для накатов, рубил ветви – оплетать стенки траншей, чтобы не осыпались.
Один курсант – не помню его фамилии – обтесывал ствол, топор скользнул по мокрой коре, разрубил сапог и снес два пальца. Тот сгоряча было пошел, но кровь брызнула фонтаном. Подбежал лейтенант, перетянул ногу ремнем, но пока мы донесли парня до лагеря, он потерял все-таки много крови.
Кто-то из офицеров сказал, что, вероятно, это преднамеренное членовредительство.
Наш лейтенант и майор замполит сидели рядом с курсантом в палатке, пока не пришла машина везти его в госпиталь. Они попрощались с ним, и замполит сказал твердо:
– Конечно, случайность!… Жаль парня…
Замполит обходил оборону.
Поднимали головы курсанты, пытались стряхнуть грязь, налипшую на сапогах и лопатах. Он говорил:
– Молодцы, ребята! Хорошо работаете!…
Мы были не в строю и не могли ответить: «Служим Советскому Союзу!»
– Старайтесь, товарищи! Вот разобьем Гитлера, вернемся домой и будем есть пироги со с мясом, со с маслом, со с яйцами!… – И первый весело смеялся.
Такие прибаутки нравились, и многие командиры употребляли их и для поднятия духа и для собственного удовольствия.
У командира дивизии, генерала Казанкина, была другая присказка:
«Вернемся домой, наденем ордена и медали, тогда можно будет нажать на педали!…»
Шутку, смех в армии ценят. Тот же генерал Казанкин, уже после войны, говоря о необходимости изучать уставы, рассказывал:
– Еду я на «виллисе» по мосту. Мост старый, бревнышки играют, пешком едем. Навстречу – солдат. Не приветствует. Окликаю. Подбегает. «Почему не приветствуете?» – «Товарищ генерал-майор, на мосту не положено!» – «Идите!» Еду. Уставы вспоминаю. Боевые уставы хорошо помню. А устав внутренней службы, гарнизонной службы, дисциплинарный давно не перечитывал. Там много всяких оговорок. Но все разумные. Целесообразные. Предусматривающие что-нибудь. А здесь – нелепость. Почему на мосту нельзя приветствовать? Спрашиваю адъютанта: «Точно, что на мосту приветствовать не положено?» Говорит: «Что-то такое было». Приехал в штаб. Все уставы прочитал. Нет такого. Жаль, солдата того не найти. Объявил бы ему благодарность. За находчивость. Изучайте уставы, товарищи! Это очень мудрые уставы!…
Закончено то, чему, казалось, не будет конца. Сделано то, что казалось почти невозможным. Оборона готова. С оплетенными стенками траншей и окопов, с аккуратными брустверами и траверсами, с нишами для боеприпасов, площадками для орудий, накатами, перекрытиями и укрытиями. Работу принимают приехавшие из штаба фронта офицеры. Они довольны. Первоклассная линия обороны.
И словно нарочно, впервые за три недели кончился дождик, само собой прорубилось в блекло-сером небе голубое окошечко, оно все шире, шире, в него ударило летнее солнце, задымилась щедро напитанная водой земля.
Мы курили комбатовскую махорку и сушились – впервые за три недели.
Суета, беготня. Что такое? Выходят офицеры из палатки комбата, выходит за ними и овчарка, но комбат делает движение одним пальцем, и она возвращается.
Команда – строиться. «Становись!…»
Спешат старшины со списками, как на вечерней поверке. «Названные, три шага вперед!…»
Мы не знаем, в чем дело.
1 2 3 4 5 6 7 8