душевая кабина 100х100 угловая с низким поддоном
Поймал на своей перине мышку и нежненько придушил ее двумя пальцами. А ведь тому сорок лет и веретенников стрелял!
Буль–буль!
– Всех в желтую гостиную, – командует Нэнси, – я хочу кое–что сообщить.
Мамаша Грибуан удаляется, шаркая старыми шлепанцами.
– Мне тоже идти? – с тоской вопрошает маленький доктор.
– Да, и хватит пожирать вафли.
– Тогда я прихвачу с собой чашечку кофе с ромом и побольше сахара. В мои годы посидеть в желтой гостиной – все равно, что соснуть после обеда в погребе, – ворчит Самбюк.
Из всех мрачных и мерзлых комнат Мальпертюи желтая гостиная самая гнусная, обшарпанная, зловещая и промозглая.
Сумрак едва рассеивают два канделябра о семи свечах каждый, только я больше чем уверен: Нэнси распорядится зажечь три, от силы четыре свечи витого воска.
Там, в полутьме, сидя на высоких стульях с прямыми спинками, люди превращаются в неясные тени, голоса шелестят, словно шорохи в пустыне, слышны лишь слова скорби, ненависти или отчаяния.
Нэнси берет из кухни лампу с фитилем, чтоб пройти по коридорам, где уже царит непроглядная темень. Потом лампа будет гореть в прихожей, на постаменте статуи бога Терма – Нэнси вовсе не намерена дополнительно освещать предстоящее сборище.
– Я оставлю тебе свечку, Элоди.
– На четки да на молитву хватит, – соглашается наша няня.
В желтой гостиной, как я и ожидал, – смутно чернеющие силуэты.
Устраиваюсь на единственном низеньком стуле, напоминающем скорее церковную скамеечку для молитвы, и стараюсь распознать присутствующих.
Обитую черным репсом софу оккупируют три сестры Кормелон в своих неизменных траурных вуалях: три богомола вечерком подстерегают какого–нибудь беспечного инсекта, ненароком попавшего в пределы их досягаемости.
В своей стылой неподвижности они словно не замечают никого, но я чувствую, как их взгляд с холодной злобой фиксирует наше появление.
Неотесанный, дурно одетый кузен Филарет, едва завидев нас на пороге, кричит:
– Привет! Не хотите взглянуть на мою мышку? И размахивает дощечкой, на которой распято что–то серо–розовое.
– Сначала я хотел ее усадить в позу белочки, да вышло не больно–то удачно, совсем даже не здорово, – жизнерадостно поясняет он в своей обычной простоватой манере.
Семейство Диделоо расположилось поближе к свету канделябров.
Дядя Шарль сосредоточенно разглядывает свои надраенные до блеска ботинки. Тусклая и невзрачная тетя Сильвия – персонаж в стиле гризайль – адресует в нашу сторону улыбку безвольного рта; отчетливо слышно, как при малейшем движении у нее на шее постукивают друг о друга гагатовые пластинки украшения.
А я глаз не могу отвести от дочери Диделоо, моей кузины Эуриалии. Даже в платье, сшитом по фасону исправительных заведений для распутниц, она превосходит красотой Нэнси: в роскошной рыжей гриве то и дело пробегают искорки, и глаза – нефритовые.
Сейчас они прикрыты веками, о чем я очень сожалею – с ними хочется играть, как с драгоценными камнями, перебирать их пальцами, ловить прихотливые зеленоватые отблески, оживлять своим дыханием.
Неожиданно раздается скрежет, схожий с вокалом птицы–сорокопута:
– Мы желаем видеть дядю Кассава!
Это взяла слово Элеонора, старшая из сестер Кормелон.
– Через три дня вы все его увидите, все вместе и в последний раз. Он собирается что–то объявить. Будут присутствовать нотариус Шамп и отец Айзенготт в качестве свидетеля. Такова воля дяди Кассава.
Все это Нэнси выговорила залпом и молча уставилась на пламя свечи.
– Речь пойдет о завещании, полагаю? – осведомляется Элеонора Кормелон.
Нэнси не отвечает.
– Я охотно с ним повидался бы, – подключается кузен Филарет, – уж он–то наверняка похвалил бы мою мышку. Но его воля – закон, я возражать не собираюсь.
– Теперь, когда нас объединяет… – начинает дядя Шарль.
– Нас? Только не надо говорить насчет единения, и вообще о нас вместе! – взрывается моя сестра. – Если мы и собрались, то вовсе не для разговоров. Я сообщила все, что положено, можете расходиться.
– Мадмуазель, мы сюда добирались больше получаса! – возмущается Розалия, средняя сестра Кормелон.
– По мне, так добирайтесь хоть с того конца света, да туда и возвращайтесь, – с трудом сдерживая ярость, отвечает Нэнси.
Внезапно воцаряется молчание, тревожное беспокойство сковывает лица – всех, кроме Эуриалии. Эхо тяжелых шагов доносится из прихожей, словно под плитами разверзлась пустота, пронзительно скрипят петли открываемой двери.
Жалобно звучит чей–то голос:
– Кто же прячется в доме и постоянно гасит лампы?
– Боже мой! Лампы опять гаснут… – стонет тетя Сильвия.
– У статуи бога Терма горел свет, я только собрался подойти, порадоваться огоньку, как он затушил фитиль.
– Кто же это? – жалобно вопрошает тетя Сильвия.
– Неизвестно. Я боюсь его, он, верно, черный и страшный. И всегда гасит свет. Помните лампу на площадке, розовую с зеленым, так красиво освещающую лестницу? При мне чья–то рука загасила фитиль, и ночь словно хлынула из адского колодца и поглотила лестницу. Вот уже пять, может, десять лет – а может, и всю жизнь – я ищу встречи с ним, и все безуспешно. Я сказал «ищу»? Нет, нет, встреча мне вовсе не нужна. А он все гасит лампы – задувает или тушит фитиль…
В комнату только что вошел новый странный гость пугающей худобы и огромного роста – выпрямившись, он превысил бы шесть футов. Все лицо этого скелетоподобного существа заросло отвратительной грубой щетиной, ржавого цвета балахон свисает с плеч.
Он радостно устремляется к зажженным свечам.
– Хоть здесь еще горят… Как прекрасно видеть свет, куда важнее, чем пить и есть.
– Лампернисс, ночной жук, тебе чего тут надо? – восклицает доктор Самбюк.
– Имеет полное право, – мгновенно парирует Нэнси, – он тоже будет на общем собрании.
– Там зажгут много свечей и ламп, – ликует старое чудище. – В моей лавке горит яркий свет, прекрасный, как заря, но мне туда нет доступа, так повелела высшая сила.
– Лампернисс… – начинает дядя Диделоо, унимая испуганно–брезгливую дрожь.
– Лампернисс?… Да, правильно, меня так зовут… «Лампернисс. Лаки и краски» было написано над дверью красивыми трехцветными буквами. Я продавал любые краски, всех оттенков… и серные фитили, и сиккативы, и сланцевое масло, серую и белую мастику, охру, лак светлый и темный, цинковые и свинцовые белила – мягкие и жирные, как сметана, и тальк, и закрепители для красок. Я – Лампернисс, я любил все цветное, а теперь живу в черной тьме. Я продавал черный костяной уголь и черную голландскую сажу и никогда никому не предлагал черную ночь. Я – Лампернисс, я хороший, меня упрятали в ночь, а в ночи тот, кто гасит лампы!
Плача и смеясь, страшилище тянется паучьими лапами к свечам, обжигает ногти, в убогом ликовании нечувствительный к укусам пламени.
Меня Лампернисс не пугает. Он обретается по заброшенным углам дома; раз в день где–нибудь в глухом переходе Грибуаны ставят миску варева, которое он иногда съедает.
А все присутствующие как–то съежились, словно инстинктивно опасаясь чего–то неизвестного. Невозмутимы только Нэнси и Эуриалия.
Сестра забирает из рук доктора Самбюка чашку, противно дребезжащую по блюдцу; кузина кажется спящей, но зеленый лучик скользит меж полуприкрытых век: наверняка она наблюдает явление жалкого ночного жука Лампернисса.
– Выметайтесь! – коротко бросает Нэнси гостям.
– Вы так вежливы, кузина… – скрежещет в ответ Элеонора Кормелон.
– Ждете, чтоб выставили за дверь?…
– Нэнси, прошу вас, – вступает дядюшка Диделоо.
– А вы… вам… – рычит Нэнси, – вам бы лучше помолчать и убраться восвояси, да поскорее.
– Разве вы здесь хозяйка, мадмуазель? – интересуется Розалия Кормелон.
– Дошло, наконец?
– Она зажигает свечи, негасимые свечи, их никто не задувает! – восклицает Лампернисс. – Будь же благословенна!
Страшилище неуклюже переминается перед горящими свечами: на стене, как на экране, приплясывает тень, от которой, словно от живого существа, всячески норовит уклониться кузен Филарет, – бедняга, похоже, так ничего и не уразумел в быстро сменяющихся, малоприятных событиях и репликах.
– Мои краски! – кричит Лампернисс, пританцовывая перед крохотными огоньками жалкой иллюминации, – они все тут! Я больше никому не продам их, и никто не придет их отнимать!
Внезапно он впадает в задумчивость, сквозь грязные серо–бурые заросли на лице глаза умоляюще обращены к Нэнси.
– А вдруг тот, кто гасит лампы… о, Богиня! Одним жестом – движением жнеца, под рукой которого падают наземь горделивые колосья, – Нэнси закрывает собрание.
– Увидимся через три дня.
Медленная процессия теней потянулась к двери. Эуриалия следовала за матерью; без зеленого пламени ее глаза казались незрячими.
Дядюшка Шарль замешкался у порога. Похоже, хотел что–то сказать Нэнси, да передумал и выскользнул в сумрак передней. Короткая заминка стоила ему места в процессии, и Алиса, младшая из сестер Кормелон, прошла вперед.
Неожиданно послышалось ее болезненное «Ох!»
Нэнси рассмеялась своим пронзительным смешком.
– Ха! Он никак не уймется – вечно распускает свои руки.
Доктор Самбюк раскопал в углу тонкую тросточку и безжалостно стегал ею хнычущего Лампернисса.
– Ой–ой, – причитает несчастный паяц, – бесы отнимают у меня краски… Горе мне… куда же подевались краски – их нет… За что же меня бьют и бьют!
С криком бросился он к лестнице: его уродливый силуэт по–обезьяньи перепрыгивает со стены на стену под светом ламп – их по одной на каждой площадке.
– Вот одна и погасла! – вдруг завопил он. Что–то черное, бесформенное проступает на миг то тут, то там на стенах и витражах высоких окон.
– И здесь погасла, и здесь! Это он, а я его не вижу. Он забрал весь свет и все краски. И опять бросил меня в ночь!
– На кухню! – скомандовала Нэнси. – Безумец прав. Тварь, что гасит лампы, совсем рядом!
И темнота откликнулась:
– Тварь–что–га–сит–лам–пы…
Нэнси равнодушно пожала плечами. Я очень любил сестру, но она всегда оставалась для меня загадкой. В страшном шквале событий, перетрясших наши жизни, женщины казались мудрее мужчин. Увы! Приближаясь к тайне, я с первых же слов теряюсь в предположениях; так, гадая, можно обвинить мою сестру в безразличии: если она провидела будущее, почему не воспротивилась ужаснейшей из судеб?
– Ну вот, – сказала Элоди, откладывая четки. И молча поставила на огонь вино с сахаром и пряностями.
– Славный вечерок, – высказался Самбюк. – А что, дети мои, не разговеться ли нам? Бравый Кассав любил ночное разговенье. После полуночи кушанья и вина обретают особый букет, вкус и аромат – это открыли еще древние мудрецы.
Почтенное состоялось разговенье. Среди прочего был подан язык в соусе, и доктор воспользовался случаем, чтобы поведать нам, как на пиру у Ксанфа–фригийца Эзопу подавали лишь блюда из языка, а он называл сию часть тела то лучшим, то худшим угощением на свете.
Самбюк наелся и раздулся, как недоросший питончик, Нэнси удалилась к себе в спальню, а мы с Элоди остались бодрствовать у постели заснувшего дядюшки Кассава.
На ночь его облачили в скуфью бергамского бархата с серебряной кисточкой; при тусклом свете ночника с плавающим фитилем он выглядел так комично, что я тихонько захихикал.
Дядюшка и в самом деле умер на третий день, последние часы перед кончиной, будучи в абсолютно здравом уме и разговорчивом настроении. Однако зрение временами отказывало – несколько раз он гневно восклицал:
– Куда пропала картина Мабузе? Шарль Диделоо, жулик вы этакий, верните картину на место! Все останется в доме, все, слышите вы?
Нэнси удалось его успокоить.
– Прелесть моя, – он взял руки сестры в свои когтистые лапищи, – назови всех присутствующих, а то вместо людей лишь какие–то тени.
– Нотариус Шамп сидит за столом с бумагой, перьями и чернильницей.
– Хорошо. Шамп свое дело знает.
Старый поверенный, с лицом суровым и честным, признательно склонил голову, хотя и понимал, что умирающий не видит его жеста.
– Кто дальше?
– Стул рядом с ним не занят.
– Так ты пригласила Айзенготта, чертовка?
– Конечно, дядюшка. Рядом с вами сидит мой брат Жан–Жак.
– Отлично, весьма приятно слышать… Ха! Мой юный друг Жан–Жак, твой дед тоже был мне другом – бог мой, еще каким другом! – и притом отъявленным мерзавцем. Уж он–то наверняка поджидает меня где–нибудь в закоулке Вечности, и это меня радует.
– Дамы Кормелон тоже здесь.
– Воронье слетелось на падаль! Мы ведь давненько знакомы, не так ли, Элеонора, Розалия и Алиса – хотя ты вроде бы помоложе и уж, несомненно, покрасивей других. Понимаете, о чем я? Разумеется, ведь порой вам дано понять , ха–ха! Физиономии у вас злющие, зато нечистый вознаградил вас отменными мозгами. Прощайте, а поскольку за мной вроде еще должок, я его скоро улажу.
– Кузен Филарет…
– Да уж, кузен мой кровный родственник. С этим родством ни ему, ни мне ничего не поделать. Он здесь по праву, хотя, смею полагать, второго такого глупца не выходило из рук Создателя.
Филарет тоже поклонился, будто услышал от дяди Кассава величайшую похвалу.
Уловив его движение, Кассав улыбнулся.
– Филарет всегда исполнителен и услужлив, – мягче добавил он.
– Матиас Кроок… – чуть помедлив, тихо произнесла Нэнси.
Дядюшка был явно недоволен.
– Н–да, пожалуй, и несправедливо прогонять его… Да ничего, утешится! Пусть возвращается в свою любимую лавку.
Тут старик с трудом повернулся набок, силясь разглядеть молодого человека, и в глазах его мелькнула странная нерешительность.
– Я иногда ошибался в жизни, Кроок, – честно говоря, довольно редко, – но мне уже некогда исправлять ошибки. Справедливо или нет, уйдите отсюда!
Матиас Кроок ретировался с жалкой улыбкой на сконфуженном красивом лице; глаза Нэнси пылали темным огнем.
– А вот и доктор Самбюк явился.
– Пусть забьется где–нибудь в кресло, и суньте ему чего–нибудь погрызть.
– Чета Грибуанов тоже здесь.
– Добрые и преданные слуги уже столько лет, что и не сосчитать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Буль–буль!
– Всех в желтую гостиную, – командует Нэнси, – я хочу кое–что сообщить.
Мамаша Грибуан удаляется, шаркая старыми шлепанцами.
– Мне тоже идти? – с тоской вопрошает маленький доктор.
– Да, и хватит пожирать вафли.
– Тогда я прихвачу с собой чашечку кофе с ромом и побольше сахара. В мои годы посидеть в желтой гостиной – все равно, что соснуть после обеда в погребе, – ворчит Самбюк.
Из всех мрачных и мерзлых комнат Мальпертюи желтая гостиная самая гнусная, обшарпанная, зловещая и промозглая.
Сумрак едва рассеивают два канделябра о семи свечах каждый, только я больше чем уверен: Нэнси распорядится зажечь три, от силы четыре свечи витого воска.
Там, в полутьме, сидя на высоких стульях с прямыми спинками, люди превращаются в неясные тени, голоса шелестят, словно шорохи в пустыне, слышны лишь слова скорби, ненависти или отчаяния.
Нэнси берет из кухни лампу с фитилем, чтоб пройти по коридорам, где уже царит непроглядная темень. Потом лампа будет гореть в прихожей, на постаменте статуи бога Терма – Нэнси вовсе не намерена дополнительно освещать предстоящее сборище.
– Я оставлю тебе свечку, Элоди.
– На четки да на молитву хватит, – соглашается наша няня.
В желтой гостиной, как я и ожидал, – смутно чернеющие силуэты.
Устраиваюсь на единственном низеньком стуле, напоминающем скорее церковную скамеечку для молитвы, и стараюсь распознать присутствующих.
Обитую черным репсом софу оккупируют три сестры Кормелон в своих неизменных траурных вуалях: три богомола вечерком подстерегают какого–нибудь беспечного инсекта, ненароком попавшего в пределы их досягаемости.
В своей стылой неподвижности они словно не замечают никого, но я чувствую, как их взгляд с холодной злобой фиксирует наше появление.
Неотесанный, дурно одетый кузен Филарет, едва завидев нас на пороге, кричит:
– Привет! Не хотите взглянуть на мою мышку? И размахивает дощечкой, на которой распято что–то серо–розовое.
– Сначала я хотел ее усадить в позу белочки, да вышло не больно–то удачно, совсем даже не здорово, – жизнерадостно поясняет он в своей обычной простоватой манере.
Семейство Диделоо расположилось поближе к свету канделябров.
Дядя Шарль сосредоточенно разглядывает свои надраенные до блеска ботинки. Тусклая и невзрачная тетя Сильвия – персонаж в стиле гризайль – адресует в нашу сторону улыбку безвольного рта; отчетливо слышно, как при малейшем движении у нее на шее постукивают друг о друга гагатовые пластинки украшения.
А я глаз не могу отвести от дочери Диделоо, моей кузины Эуриалии. Даже в платье, сшитом по фасону исправительных заведений для распутниц, она превосходит красотой Нэнси: в роскошной рыжей гриве то и дело пробегают искорки, и глаза – нефритовые.
Сейчас они прикрыты веками, о чем я очень сожалею – с ними хочется играть, как с драгоценными камнями, перебирать их пальцами, ловить прихотливые зеленоватые отблески, оживлять своим дыханием.
Неожиданно раздается скрежет, схожий с вокалом птицы–сорокопута:
– Мы желаем видеть дядю Кассава!
Это взяла слово Элеонора, старшая из сестер Кормелон.
– Через три дня вы все его увидите, все вместе и в последний раз. Он собирается что–то объявить. Будут присутствовать нотариус Шамп и отец Айзенготт в качестве свидетеля. Такова воля дяди Кассава.
Все это Нэнси выговорила залпом и молча уставилась на пламя свечи.
– Речь пойдет о завещании, полагаю? – осведомляется Элеонора Кормелон.
Нэнси не отвечает.
– Я охотно с ним повидался бы, – подключается кузен Филарет, – уж он–то наверняка похвалил бы мою мышку. Но его воля – закон, я возражать не собираюсь.
– Теперь, когда нас объединяет… – начинает дядя Шарль.
– Нас? Только не надо говорить насчет единения, и вообще о нас вместе! – взрывается моя сестра. – Если мы и собрались, то вовсе не для разговоров. Я сообщила все, что положено, можете расходиться.
– Мадмуазель, мы сюда добирались больше получаса! – возмущается Розалия, средняя сестра Кормелон.
– По мне, так добирайтесь хоть с того конца света, да туда и возвращайтесь, – с трудом сдерживая ярость, отвечает Нэнси.
Внезапно воцаряется молчание, тревожное беспокойство сковывает лица – всех, кроме Эуриалии. Эхо тяжелых шагов доносится из прихожей, словно под плитами разверзлась пустота, пронзительно скрипят петли открываемой двери.
Жалобно звучит чей–то голос:
– Кто же прячется в доме и постоянно гасит лампы?
– Боже мой! Лампы опять гаснут… – стонет тетя Сильвия.
– У статуи бога Терма горел свет, я только собрался подойти, порадоваться огоньку, как он затушил фитиль.
– Кто же это? – жалобно вопрошает тетя Сильвия.
– Неизвестно. Я боюсь его, он, верно, черный и страшный. И всегда гасит свет. Помните лампу на площадке, розовую с зеленым, так красиво освещающую лестницу? При мне чья–то рука загасила фитиль, и ночь словно хлынула из адского колодца и поглотила лестницу. Вот уже пять, может, десять лет – а может, и всю жизнь – я ищу встречи с ним, и все безуспешно. Я сказал «ищу»? Нет, нет, встреча мне вовсе не нужна. А он все гасит лампы – задувает или тушит фитиль…
В комнату только что вошел новый странный гость пугающей худобы и огромного роста – выпрямившись, он превысил бы шесть футов. Все лицо этого скелетоподобного существа заросло отвратительной грубой щетиной, ржавого цвета балахон свисает с плеч.
Он радостно устремляется к зажженным свечам.
– Хоть здесь еще горят… Как прекрасно видеть свет, куда важнее, чем пить и есть.
– Лампернисс, ночной жук, тебе чего тут надо? – восклицает доктор Самбюк.
– Имеет полное право, – мгновенно парирует Нэнси, – он тоже будет на общем собрании.
– Там зажгут много свечей и ламп, – ликует старое чудище. – В моей лавке горит яркий свет, прекрасный, как заря, но мне туда нет доступа, так повелела высшая сила.
– Лампернисс… – начинает дядя Диделоо, унимая испуганно–брезгливую дрожь.
– Лампернисс?… Да, правильно, меня так зовут… «Лампернисс. Лаки и краски» было написано над дверью красивыми трехцветными буквами. Я продавал любые краски, всех оттенков… и серные фитили, и сиккативы, и сланцевое масло, серую и белую мастику, охру, лак светлый и темный, цинковые и свинцовые белила – мягкие и жирные, как сметана, и тальк, и закрепители для красок. Я – Лампернисс, я любил все цветное, а теперь живу в черной тьме. Я продавал черный костяной уголь и черную голландскую сажу и никогда никому не предлагал черную ночь. Я – Лампернисс, я хороший, меня упрятали в ночь, а в ночи тот, кто гасит лампы!
Плача и смеясь, страшилище тянется паучьими лапами к свечам, обжигает ногти, в убогом ликовании нечувствительный к укусам пламени.
Меня Лампернисс не пугает. Он обретается по заброшенным углам дома; раз в день где–нибудь в глухом переходе Грибуаны ставят миску варева, которое он иногда съедает.
А все присутствующие как–то съежились, словно инстинктивно опасаясь чего–то неизвестного. Невозмутимы только Нэнси и Эуриалия.
Сестра забирает из рук доктора Самбюка чашку, противно дребезжащую по блюдцу; кузина кажется спящей, но зеленый лучик скользит меж полуприкрытых век: наверняка она наблюдает явление жалкого ночного жука Лампернисса.
– Выметайтесь! – коротко бросает Нэнси гостям.
– Вы так вежливы, кузина… – скрежещет в ответ Элеонора Кормелон.
– Ждете, чтоб выставили за дверь?…
– Нэнси, прошу вас, – вступает дядюшка Диделоо.
– А вы… вам… – рычит Нэнси, – вам бы лучше помолчать и убраться восвояси, да поскорее.
– Разве вы здесь хозяйка, мадмуазель? – интересуется Розалия Кормелон.
– Дошло, наконец?
– Она зажигает свечи, негасимые свечи, их никто не задувает! – восклицает Лампернисс. – Будь же благословенна!
Страшилище неуклюже переминается перед горящими свечами: на стене, как на экране, приплясывает тень, от которой, словно от живого существа, всячески норовит уклониться кузен Филарет, – бедняга, похоже, так ничего и не уразумел в быстро сменяющихся, малоприятных событиях и репликах.
– Мои краски! – кричит Лампернисс, пританцовывая перед крохотными огоньками жалкой иллюминации, – они все тут! Я больше никому не продам их, и никто не придет их отнимать!
Внезапно он впадает в задумчивость, сквозь грязные серо–бурые заросли на лице глаза умоляюще обращены к Нэнси.
– А вдруг тот, кто гасит лампы… о, Богиня! Одним жестом – движением жнеца, под рукой которого падают наземь горделивые колосья, – Нэнси закрывает собрание.
– Увидимся через три дня.
Медленная процессия теней потянулась к двери. Эуриалия следовала за матерью; без зеленого пламени ее глаза казались незрячими.
Дядюшка Шарль замешкался у порога. Похоже, хотел что–то сказать Нэнси, да передумал и выскользнул в сумрак передней. Короткая заминка стоила ему места в процессии, и Алиса, младшая из сестер Кормелон, прошла вперед.
Неожиданно послышалось ее болезненное «Ох!»
Нэнси рассмеялась своим пронзительным смешком.
– Ха! Он никак не уймется – вечно распускает свои руки.
Доктор Самбюк раскопал в углу тонкую тросточку и безжалостно стегал ею хнычущего Лампернисса.
– Ой–ой, – причитает несчастный паяц, – бесы отнимают у меня краски… Горе мне… куда же подевались краски – их нет… За что же меня бьют и бьют!
С криком бросился он к лестнице: его уродливый силуэт по–обезьяньи перепрыгивает со стены на стену под светом ламп – их по одной на каждой площадке.
– Вот одна и погасла! – вдруг завопил он. Что–то черное, бесформенное проступает на миг то тут, то там на стенах и витражах высоких окон.
– И здесь погасла, и здесь! Это он, а я его не вижу. Он забрал весь свет и все краски. И опять бросил меня в ночь!
– На кухню! – скомандовала Нэнси. – Безумец прав. Тварь, что гасит лампы, совсем рядом!
И темнота откликнулась:
– Тварь–что–га–сит–лам–пы…
Нэнси равнодушно пожала плечами. Я очень любил сестру, но она всегда оставалась для меня загадкой. В страшном шквале событий, перетрясших наши жизни, женщины казались мудрее мужчин. Увы! Приближаясь к тайне, я с первых же слов теряюсь в предположениях; так, гадая, можно обвинить мою сестру в безразличии: если она провидела будущее, почему не воспротивилась ужаснейшей из судеб?
– Ну вот, – сказала Элоди, откладывая четки. И молча поставила на огонь вино с сахаром и пряностями.
– Славный вечерок, – высказался Самбюк. – А что, дети мои, не разговеться ли нам? Бравый Кассав любил ночное разговенье. После полуночи кушанья и вина обретают особый букет, вкус и аромат – это открыли еще древние мудрецы.
Почтенное состоялось разговенье. Среди прочего был подан язык в соусе, и доктор воспользовался случаем, чтобы поведать нам, как на пиру у Ксанфа–фригийца Эзопу подавали лишь блюда из языка, а он называл сию часть тела то лучшим, то худшим угощением на свете.
Самбюк наелся и раздулся, как недоросший питончик, Нэнси удалилась к себе в спальню, а мы с Элоди остались бодрствовать у постели заснувшего дядюшки Кассава.
На ночь его облачили в скуфью бергамского бархата с серебряной кисточкой; при тусклом свете ночника с плавающим фитилем он выглядел так комично, что я тихонько захихикал.
Дядюшка и в самом деле умер на третий день, последние часы перед кончиной, будучи в абсолютно здравом уме и разговорчивом настроении. Однако зрение временами отказывало – несколько раз он гневно восклицал:
– Куда пропала картина Мабузе? Шарль Диделоо, жулик вы этакий, верните картину на место! Все останется в доме, все, слышите вы?
Нэнси удалось его успокоить.
– Прелесть моя, – он взял руки сестры в свои когтистые лапищи, – назови всех присутствующих, а то вместо людей лишь какие–то тени.
– Нотариус Шамп сидит за столом с бумагой, перьями и чернильницей.
– Хорошо. Шамп свое дело знает.
Старый поверенный, с лицом суровым и честным, признательно склонил голову, хотя и понимал, что умирающий не видит его жеста.
– Кто дальше?
– Стул рядом с ним не занят.
– Так ты пригласила Айзенготта, чертовка?
– Конечно, дядюшка. Рядом с вами сидит мой брат Жан–Жак.
– Отлично, весьма приятно слышать… Ха! Мой юный друг Жан–Жак, твой дед тоже был мне другом – бог мой, еще каким другом! – и притом отъявленным мерзавцем. Уж он–то наверняка поджидает меня где–нибудь в закоулке Вечности, и это меня радует.
– Дамы Кормелон тоже здесь.
– Воронье слетелось на падаль! Мы ведь давненько знакомы, не так ли, Элеонора, Розалия и Алиса – хотя ты вроде бы помоложе и уж, несомненно, покрасивей других. Понимаете, о чем я? Разумеется, ведь порой вам дано понять , ха–ха! Физиономии у вас злющие, зато нечистый вознаградил вас отменными мозгами. Прощайте, а поскольку за мной вроде еще должок, я его скоро улажу.
– Кузен Филарет…
– Да уж, кузен мой кровный родственник. С этим родством ни ему, ни мне ничего не поделать. Он здесь по праву, хотя, смею полагать, второго такого глупца не выходило из рук Создателя.
Филарет тоже поклонился, будто услышал от дяди Кассава величайшую похвалу.
Уловив его движение, Кассав улыбнулся.
– Филарет всегда исполнителен и услужлив, – мягче добавил он.
– Матиас Кроок… – чуть помедлив, тихо произнесла Нэнси.
Дядюшка был явно недоволен.
– Н–да, пожалуй, и несправедливо прогонять его… Да ничего, утешится! Пусть возвращается в свою любимую лавку.
Тут старик с трудом повернулся набок, силясь разглядеть молодого человека, и в глазах его мелькнула странная нерешительность.
– Я иногда ошибался в жизни, Кроок, – честно говоря, довольно редко, – но мне уже некогда исправлять ошибки. Справедливо или нет, уйдите отсюда!
Матиас Кроок ретировался с жалкой улыбкой на сконфуженном красивом лице; глаза Нэнси пылали темным огнем.
– А вот и доктор Самбюк явился.
– Пусть забьется где–нибудь в кресло, и суньте ему чего–нибудь погрызть.
– Чета Грибуанов тоже здесь.
– Добрые и преданные слуги уже столько лет, что и не сосчитать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23