https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-kranom-dlya-pitevoj-vody/
А если по-честному?
Писательство всегда мне казалось крайней формой эксгибиционизма, даже когда автор прячется за спины вымышленных героев: выставлять напоказ срам души — занятие куда более сокровенное и рисковое, чем демонстрировать физический срам, который и не срам вовсе. Потому и избрал русский в качестве шифра — не только и не столько для конспирации, но чтобы не рыдать над каждой страницей: отчуждение материала в чужом языке. Сознаю, конечно, вполне вероятные субъективные предвзятости, неизбежные у пожилого профессора, воспитанного к тому же в религиозно строгой, чтобы не сказать ригористичной атмосфере. Обещаю, однако, не злоупотреблять преимуществом рассказчика перед героями, которые описаны в третьем лице и лишены права собственного голоса.
Что же до студентов на моих курсах по Пушкину, Толстому, Достоевскому или Набокову, то большинство, так я думаю, прежде вовсе не проявляли интереса ни к русской, ни к какой другой литературе, и не уверен, что вообще держали когда в руках роман, тем более — книгу стихов.
Именно к этой категории принадлежала моя жена — femme fatale из Сибири, а по-русски — инфернальница, на которую я сначала обратил внимание потому, что она не вынимала пальцев изо рта, грызя ногти, а более близкое знакомство свел, когда застукал на списывании сочинения и выгнал с экзамена. Другими словами, наше знакомство началось со лжи, которая стала своего рода постоянной приправой к нашей любви — как в недолгий жениховский период, так и во время нашего супружества, прерванного спустя шесть лет ее исчезновением. А тогда, взамен списанного ею вполне грамотного и усредненного сочинения, она написала блестящее свое, хотя теперь уже не уверен, что сама, а не со сторонней помощью. С чьей? И вообще ни в чем не уверен: все, что ее касается, — сплошь туман и косноязычие. Не уверен, что она погибла, не уверен, что выжила, не уверен, что вышла за меня по любви, а не из расчета, не уверен, что была мне верна в первые годы брака — как не уверен, что изменяла мне. Даже в том, что дочка от меня, не был уверен, но потом сделали соответствующие тесты — стыдно признаться, но пошел на это, чтобы окончательно не свихнуться. Хоть здесь меня не наколола. В остальном внесла д мою жизнь такой разор, такой раздрай, такую сумятицу… Вся жизнь пошла вразнос, такой морок напустила. Не могу дальше — пишу и плачу. Хоть и по-русски. И вот, несмотря на все, дорого бы дал, чтобы вертануть колесо взад, воротить ее к домашнему очагу — пусть со всей банальной невнятицей и кудрявой ложью, на которую, может, сам и толкал, предъявляя к ней завышенные требования. Какая есть.
Я приучил ее к литературе, к английскому, к Америке, она усовершенствовала мой русский, научила собирать лесные ягоды и дикорастущие грибы, отличать съедобные от ядовитых, зато стерла разницу между правдой и ложью. Вроде квиты. Но я — вот он, а где сейчас она?
По возрасту она годилась мне в дочери, ее и принимали за дочь, мальцы пялились и подваливали — только что не лапали, — не обращая внимания на мужа. Когда у нас началось, мне было 49, ей 20 (если только указанный в документах возраст соответствует действительности, теперь я ни в чем не уверен). Я и относился к ней как к дочери, а после рождения Танюши у меня их стало две, похожих друг на друга. Да и Танюшу люблю отчасти как физическое отражение Лены, а теперь, с ее исчезновением, еще больше — как замену (улучшенную). Ни с одной из предыдущих жен у меня не было такой возрастной разницы, хотя все, кроме первой (как и я, из Юты), были моложе меня, но самое большее (предпоследняя) — на восемь лет. Обычно жены бросали меня первыми, зато мы остаемся друзьями, и даже мои жены между собой, не говоря о детях, которым я отменный отец. Сейчас у меня уже два внука — от ютского брака. Приходясь им теткой, Танюша младше старшего племяша на три года и ровесница младшему. Это уже второй раз я женюсь на студентке, но на русской — впервые. С ней я узнал все бездны семейной жизни, о которых не подозревал, полагая их достоянием классической литературы (не только русской). Другими словами, до встречи с ней вел вполне сносное вегетативное существование, как большинство моих соотечественников, которые, достигнув экономического предела, утратили заодно вкус к жизни (не только к любовной), и, подобно им, считал такое существование самодостаточным.
Ну в самом деле, если человек никогда не пробовал настоящей пахучей и сладкой земляники, то вполне может обойтись тем водянистым и безвкусным суррогатом и узурпатором ее имени, который продается в наших супермаркетах (увы, и в европейских уже тоже). То же самое с помидорами. А тем более с любовью, которую у нас подменили секс и семья. У меня была прежде теория, что с помощью литературы и искусства мы добираем трагизм, которого нам недостает в обыденной жизни. Оказался не прав. А что, если это и есть настоящая любовь, что описана в романах? Не знаю. Кого-то Лена мне мучительно напоминала, и, как ни бился, так и не понял кого. Словно она не из жизни, а из какой-то классической книжки. До встречи с Леной не предполагал даже существования такой нереальной любви в реальной жизни. Точнее — не до встречи, а до женитьбы. Еще точнее: какое это горькое, мучительное, испепеляющее чувство, до меня дошло только спустя шесть лет после женитьбы, когда нас с ней закрутило и понесло.
Что для меня Лена — понятно: возврат молодости, которой в молодости я не вкусил или вкусил недостаточно из-за мормонства. Либо будучи Мозгляк, как она меня однажды в сердцах обозвала. Последний всплеск сексуальности, искус забросить под занавес еще одно семя в вечность, что и удалось: Танюша. Похоть без потенции, точнее — с нечастой потенцией: в моем возрасте любовные вспышки, как и эрекция кратковременны. Страх смерти и одиночества, желание человечьего тепла, как у зябкого под старость Давида в объятиях юной сунамитянки. Ни с одной из прежних своих жен не спал в одной постели, стесняясь верчения, пуканья и прочего, и только с Леной, только с ней, впервые, ночь напролет, чаще всего без секса, просто так, чтобы слышать ее спящее дыхание. Любил ее безжеланно, но и желанно тоже — она продлила мою сексуальную жизнь, однако именно с ней я впервые понял, что неистовствовать, ревновать, сходить с ума не обязательно по велению плоти. Так можно договориться до того, что самые страстные натуры — кастраты и импотенты. Кто знает? Не принадлежу ни к тем, ни к другим.
А что для нее я? Пропуск в Америку, чтобы не застрять на всю жизнь в эмигрантском гетто? Не обольщался: пускай моложав и спортивен, да еще профессор, а она студентка — классическая формула мнимой любви, но даже ее вроде не было. И мук в моем прошлом особых нет, за которые бы она меня полюбила; скорее, усложняя все того же Отелло, это я ее люблю, ненавидя все сильнее за те муки, которые она мне причиняет, а она меня — сострадая моим мукам, коим она же и первопричина, пусть и без вины виноватая. Формула мазохизма или мученичества, что, впрочем, одно и то же. К примеру, ранние христиане, тот же Св. Себастьян. Или как в том анекдоте о женитьбе садиста на мазохистке, когда она срывает с себя все одежды: «Ну же! Скорей! Кусай меня, терзай!» — а он сидит, скрестив руки: «Нет, погоди…»
Повторяю: за своими муками о ее собственных я и не подозревал. Теперь даже ее обманы мне всласть вспоминать, а тогда, наивняк и мозгляк, я думал, что знаю, на что иду: обеспечить ей как минимум десяток спокойных лет, если, конечно, меня не скрутит рак и не сгубит почти русская страсть к быстрой езде — только не на тройке, а на «тойотах» и «хондах» (американские модели машин, телевизоров, автоответчиков-и факсов не признаю; только компьютеры — не предвзят, а объективен). Вот этого гипотетического десятка лет у нас и не оказалось в запасе, но откуда было знать? О Господи!
Что меня поразило, помню, как близко к сердцу приняла она тему сочинения, когда взамен шпаргалки решила воспользоваться для его написания собственным воображением, в чем я поначалу был уверен да и сейчас склонен так думать, несмотря на сомнения. Вместо анализа набоковско-го романа она продолжила его, вскрыла пласты, о которых этот литературный игрок и мистификатор и не подозревал. То есть, наверное, подозревал, но человеческие переживания всегда казались ему недостаточно, что ли, эстетичными, чтобы дать им волю в прозе. Как раз он никогда бы не допустил свое перо до трагедии. Как она догадалась по отстраненному письму Владим Владимыча о муках юной героини, тем более роман написан от имени героя и посвящен оправданию его похоти?
Удивительна эта ее чисто русская отзывчивость на чужое горе, особенно по контрасту с моим равнодушием либо любопытством, которые, если вдуматься, суть одно и то же. Вот уж воистину «распинаться за весь мир», как определил это национальное свойство один русский предреволюционер. Как будто унизили, втоптали в грязь, изнасиловали, убили не неведомого имярека, а все это приключилось лично с ней — так близко она принимала телевизионные и газетные новости. Даже исторические факты осмысляла как животрепещущие и лично ее касаемые — к примеру, когда узнала, что во времена Кромвеля и Карла II осужденных сначала вешали, еще живыми вынимали из петли, вырезали внутренности и четвертовали. Казалось бы, что он Гекубе, что ему Гекуба, а она обгрызала ногти до мяса, узнав об убийстве слонов в Африке или изнасиловании девочки в Центральном парке:
«Жить не хочется!» Как что, жизнь окрашивалась у нее сплошь в черный цвет — кстати, ее любимый. Обожала краеведческие музеи, где подолгу стояла перед дагерротипами и пожелтевшими снимками, а поражалась одному и тому же — что все сфотографированные, даже дети и младенцы, все мертвецы: «Хоть бы одно исключение!» «Потому отсюда никто живым и не уходит, что даже святой не безгрешен», — пытался перевести я разговор из эмоциональной в моральную плоскость.
Старался держаться от нее подальше, чтоб не поддаваться ее музейной некрофилии, точнее, некролатрии: до сих пор тосковала по матери, хоть та ее в тайге потеряла. Однажды в каком-то провинциальном музее она меня нагнала, когда я любовался колыбелькой, которую местные индейцы подарили новорожденному сыну губернатора, декоративно обшив ее иглами дикобразов. «Сколько зверей пошло на эту колыбельку!» — всплеснула она руками. В ответ ткнул ее в надпись «Touch with your eyes only» — в том смысле, чтоб не подключала эмоции к музейным экспонатам. Меня самого в этих музеях на пути наших странствий по Новой Англии и Атлантическим провинциям Канады неприятно как-то задевали, хоть я и не подал виду, экспонаты 50-х и даже 60-х — вот и мое время стало уже музейным.
Рыбалку ненавидела почти так же люто, как охоту — особенно после того как в Монтоке, на Лонг-Айленде, увидела, как рыбаки вспарывают своим жертвам живот и вырывают внутренности. А один и того хуже — тут же на берегу срезал с живых рыб филе и выкидывал эти еще трепещущие обрубки обратно в океан.
В отличие от меня Нью-Йорк не любила, вырваться из метрополиса было для нее счастьем: обложившись картами, справочниками и путеводителями, тщательно планировала вожделенные путешествия, и только road-kill, убитое на дорогах зверье, вызывало у нее такие приступы жалости и одновременно злость к человеку и всей его цивилизации, что чувствовал себя лично ответственным, хотя на моей водительской совести всего лишь один зазевавшийся енот.
В Новой Шотландии купила карту рокового острова Сабре, с именами 250 кораблей, которые здесь затонули, да еще два самолета кувыркнулись. Повесила на стену, хоть я и был против. Молча.
О ее любви к кладбищам я уж не говорю: как собачка — у каждого столба.
Л патологическая страсть к деталям! Смотрим фильм про Жанну д'Арк, вот ее казнят, Лена тут же сообщает, что при сожжении сначала лопаются от жара глаза, а ослепшее тело еще живет. В конце концов меня стала раздражать эта ее зацикленность на чужих несчастьях, эмоциональные преувеличения — как и дурная привычка грызть ногти. «У тебя нет воображения!» — упрекала она меня, а я ей — о ее overreaction (как это по-русски?), некрофильских наклонностях и что ме-лодраматизация смерти есть, по сути, уход от ужаса небытия. «Перестань грызть ногти!» — покрикивал на нее, будто отец, а не муж. Нечто было в неведомом мне ее прошлом, что настраивало Лену на мрачный лад — откуда иначе такая пессимистическая установка на мир? Какое ни случись несчастье в этом огромном мире, все касалось ее лично, царапало ей сердце, никакого душевного иммунитета к информационному накату. Незащищенность. Одновременно — радость бытия, особенно на природе: восход и закат, океан и лес, грибы и звери — все она переживала куда более интенсивно, чем остальные. По отношению к миру вся была как восклицательный знак.
У нас все и началось с того прочувствованного сочинения про Лолиту — как если бы набоковский сюжет переписал Достоевский, которого Набоков терпеть не мог. Мы стали встречаться — джентльменский набор нью-йоркских банальностей: Метрополитен-музеум, «Карнеги-холл», Бродвей, «Талия» с европейским репертуаром и проч. Все для нее было внове, она как губка впитывала в себя искусство, сопереживая, страдая, радуясь. Да я и сам скинул с плеч десятка полтора. Не знаю, кто кого больше учил, потому что на старое искусство я смотрел теперь ее юными разверстыми зеницами. Отношения наши носили платонический характер, хотя я был уже по уши. Теперь мне кажется, что и она была не совсем равнодушна к моим старомодным ухаживаниям.
Тогда как раз меня одолевали любовные сомнения — кому нужен старый хрыч? Что я могу ей предложить? Моя жизнь уже позади, в то время как у нее — все впереди. Даже сексуально — наверняка я уже физиологически ей не соответствую, выдохся, а что будет еще через пару-другую лет? Через десять лет ей все еще не будет тридцати, а мне — за шестьдесят. Для нас и время течет по-разному — для меня проносится, как ракета, а для нее тащится, как арба. Помню, в детстве — какой редкостью был день рождения Христа или собственный, а теперь мелькают один за другим оба:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23