https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-rakoviny/
– Туркменские конники у генерала Павлихина очень хорошие джигиты. Большой поход ходили. Помнишь? Теперь народ говорит: немца надо гнать от Москвы. А, как написано в наших книгах, Джигалы-бек так говорил Кероглы: «Слушай, что говорит народ. Радуйся, что тебя он зовет».– Ну, пропало дело твое, Сима! Совсем теперь замучает, – шепнул мне Амед. – Он у нас вроде бахши – у него стихов целая голова, полный рот.– Георгий, товарищ Крупицын, твой брат, очень уважаемый человек, – продолжал Курбан. – Мы с ним имеем большое знакомство. Потому что знаешь, как написано в наших книгах: «Мудрый с мудрым воздухом дышит одним. Дуралей влеком к дуралеям всегда». – Курбан выразительно поглядел в сторону двух смешливых кавалеристов и степенно продолжал: – «День и ночь мы к любимым думы стремим… – Он посмотрел на Амеда и на меня и, сделав такое сладкое лицо, что я чуть не фыркнула, продолжал: – Вспоминаем, вздыхаем, томимся всегда…»– Это наш великий Махтум-Кули так писал, – пояснил мне тихонько Амед.– Верно сказал Амед, – подтвердил Курбан. – Молодой, а много знает. А еще знаешь, как Махтум-Кули сказал? «Сотни трусов дороже один смельчак: он защитит народ и отчий очаг…»И долго еще пояснял мне Курбан, что пошли защищать Москву самые лучшие туркменские джигиты. И чодоры с восточного побережья Каспия, и иомуды с реки Гургена, и сарыки с Мургаба, и гоклены с Артека, и теке из Мервского оазиса, и древнейшие племена силоры, и ерсари…А потом мне показывали коней. И лучший среди лучших был, конечно, Дюльдяль. Он был и вправду хорош – красавец! Широкая, массивная грудь, мускулистые ноги, а голова квадратная во лбу, с чуточку вогнутой переносицей. Он осторожно перебирал ногами и отставлял высоко поставленный хвост, серебристый, густой, как целый ворох ковыля. Весь он был словно точеный, продолговатый, легкий. Глаза у него были горячие и умные; под гладкой, темным золотом отливающей шерстью бегали живчики мускулов; все в нем так и ходило ходуном, все пружинило и играло, являя собой веселую силу и благородную стать.– О Дюльдяль! – ласково говорил Амед, похлопывая Дюльдяля по длинной шее. (И конь, кося на меня крупный и яркий глаз, делал вид, что кусает Амеда, осторожно сжимая длинными зубами, видными из-под приподнятой подвижной губы, руку хозяина.) – О Дюльдяль, что такое? Зачем такие шутки?.. Смотри сюда, Сима, смотри, какие ноги! Сто верст в день может пройти. Целую неделю так может, каждый день. Самая лучшая порода. Слышала, были наджеди – арабские лошади, лучше нет! Наши туркменские кони от них… Ой, Дюльдяль, я тебя… – Он бережно оглаживал шелковистую гнедую, с золотым отливом шерсть, а конь следил за хозяином веселым и понятливым глазом. – Знаешь, Сима, откуда так зовут «Дюльдяль»? Был такой богатырь Кероглы, сын Могилы. Конь у него был – Кыр-Ат, от Дюльдяля. А когда у меня стал этот конь, я назвал его Дюльдяль.– Любит он тебя? – сказала я Амеду.– Любит! – И Амед засиял от удовольствия. – Верный конь! А я ему верный хозяин. Друг друга любим… У, Дюльдяль, иэ-ге!..И долго он еще осыпал Дюльдяля смешными, милыми, ласкательными именами. И говорил ему что-то – то по-русски, то по-туркменски, а конь терся своей длинной точеной головой о загорелую щеку Амеда. В конце концов мне даже наскучили эти нежности.– Может быть, ты и со мной теперь поговоришь? – сказала я.– Конечно, какой вопрос!.. – встрепенулся Амед. – Очень много, Сима, будем говорить. Надо то спросить, надо это. Сейчас, только одна минута, извиняюсь, – немножко Дюльдялю кушать дам.И он пролез под перегородкой, отделявшей половину вагона, где стояли кони. Пока он там гремел ведром, возился и за что-то бранил Дюльдяля, со мной разговорился русский конник. Оказалось, что его звали Семеном Табашниковым. И он раньше был пограничником в Кушке, а потом работал в совхозе, где Амед был комсоргом. Он был такой загорелый, и в то же время белесый, что напоминал негатив фотографии. Лицо у него было совершенно черное, а глаза очень светлые, совсем голубые, и волосы выгорели добела. Выяснилось, что Амед, пока я бегала за вещами, успел уже все рассказать про меня.– Это вы участвовали в кино «Мужик сердитый»? Амед давеча сказал, – любопытствовал Табашников. – Очень замечательная картина. Сильно вы свою роль исполняли. Я три раза ходил. Как вы там с Наполеоном-то… Эх, комедия! А сколько платят, если съемку делают?– Ты что, Табашников, в артисты захотел? – спросили с верхней нары.– А что? Свободное дело, – отвечал Табашников. – Меня уже один раз в кино сымали. Только даром. Когда в Кушке служил, там сымали из жизни пограничников. Только так я картины и не видал.– Не получилось: лента от твоей рожи лопнула, – подтрунивали сверху.А Курбан почтительно осведомлялся, кто мои уважаемые родители и здоровы ли они.Потом все занялись уборкой лошадей, задали им корма на ночь. На улице быстро стемнело – ведь была уже осень, октябрь. Задвинули тяжелую вагонную дверь на роликах. Стала и я устраиваться на ночь в своем уголке. У меня там было очень уютно, за занавеской из попоны и двух плащ-палаток, которые отгораживали меня от остального пространства нар. По другую сторону этой завесы расположился Амед.Поезд остановился на какой-то станции, и кто-то шел вдоль вагонов, стучал и строгим голосом спрашивал что-то по-туркменски и по-русски у каждого вагона. Постучал он и в наш.– Табашников дневалит. Я! – отвечал мой новый знакомый.Он сидел на седле, положенном на пол у двери вагона. Остальные скоро все заснули. Вагон мягко покачивался, успокаивающе перестукивались под полом колеса; сонно пофыркивали, громко хрумтели сеном, иногда переступали копытами, почесывались о перекладину кони. А я лежала в своем тесном уголке и думала о том, как все странно и неожиданно получилось. Совесть понемножку отпустила меня.«Нет, все-таки мне в жизни очень везет, – подумала я. – Вот я хотела попасть обратно в Москву – и еду. Хотела повидать Амеда – встретила». Но всегда в жизни меня кто-то ведет за собой. Вот и сейчас… Где-то впереди машинист гонит свой паровоз, паровоз тащит вагоны. А в одном вагоне – я. И там, за плащ-палаткой, – мой друг Амед. А как было бы страшно остаться одной на той станции с путаными путями, с составами, которым конца-краю нет! Мне даже и сейчас стало страшновато. И я шепотом спросила:– Амед… спишь?За плащ-палаткой заворочался обрадованно Амед.– Зачем спишь? Все думаю разное. Никак заснуть не могу, что такое!– И ты думаешь?.. Ну давай тогда разговаривать.– Давай разговаривать, – послышалось по ту сторону плащ-палатки.– Ну, про что будем разговаривать?(И мне тут же вспомнился Игорь: «Поговорим об серьезных вещах». Где он, мой мальчуган?)– У-у, Сима, столько разговаривать надо! Одно спросить, другое…– Ну, спрашивай, – сказала я шепотом.Из моего уголка был виден то раздувающийся, то едва тлеющий, покачивающийся огонек. Это светилась цигарка дневального Табашникова, курившего в щель двери. Амед молчал. Мне показалось, что он заснул.– Ты что там, спишь? – тихонько спросила я.– Ну зачем спрашиваешь? – в голосе Амеда послышалась обида.– А про что же ты хотел спросить меня? Помнишь, Амед, ты в письме писал, когда в Москву собирался, что хотел что-то спросить…– Это будем в другой раз говорить, – сказал Амед, и я услышала, как он задвигался на своей наре. – Как войны уже не будет.– А нехорошо, Амед, что я ребят бросила, а? Неладно это все… И попадет мне. Ты только не думай, пожалуйста, что я из-за тебя…– Конечно. Кто думает! Я понимаю так: в Москву захотела. Отец там, мать там…– Просто я считала, Амед, что все равно не могу без Москвы. А как ты думаешь, отобьют от Москвы? Не пустят?– Ни за что, нет!.. Смотри, сколько народу – все за Москву.– Я тоже почему-то уверена, что не пустят немцев в Москву. А все-таки страшно, Амед…Некоторое время мы молчали, думая каждый о своем. Потом Амед спросил:– А как мы с тобой звезду Марс смотрели, помнишь?– Планету, Амед, планету! Я же тебе объясняла.– Пускай планету. Пускай звезду. Пускай солнце. Все равно… Сима, знаешь, как в одной книге у нас написано: «Мне мало одного солнца на небе…»После этого мы опять надолго замолчали оба.– Скорей бы в Москву приехать! – сказала я потом. – Непременно где-нибудь Игоря разыщу. Ты знаешь, Амед, как меня Игорь беспокоит!Опять было долгое молчание. Я слышала, как Амед привстал и, должно быть, сказал в самую завесу, потому что я услышала голос очень близко:– Сима, а этот… твой знакомый… Игорь, он тебе большой друг?– Конечно, друг… Да нет, ты не то думаешь, Амед, он же в пятом классе. Это пионер мой.Я слышала, как облегченно вздохнул Амед. Потом он неуверенно спросил:– Сима, есть один такой еще вопрос: как здравствует-поживает твой уважаемый знакомый, товарищ Роман Каштан?Тут я уже не удержалась – начала тихонько смеяться.– Мой уважаемый знакомый, товарищ Каштан, здравствует-поживает очень хорошо. Он сейчас на укреплениях… Ой, Амед, ты ужасно до чего смешной! И я ужасно рада, что так хорошо получилось и мы встретились опять. Я очень тебя хотела видеть. А ты?– Зачем спрашиваешь… Знаешь, как я о тебе думал – у-у, сколько думал: какая она стала, Сима? Два года не видал. Два года все думал. Мать спрашивает: «Что ты все думаешь, Амед?» Я ей говорю: «Мне есть что думать». Думал, думал, никак не знал, что такая стала.– А какая я стала?– Такая стала… трудно сказать, какая!– Ну какая? Брось ты, Амед, это ты так говоришь! Как бровей не было, так и сейчас почти нет… веснушки…– Ну как тебе не стыдно! – рассердился Амед за плащ-палаткой. – Зачем еще брови тебе, когда глаза такие! И веснушки совсем мало заметно. Нет, ты очень красивая стала.– Гу-гу, сказал! – гукнула я, но мне было очень приятно.– Ты большую красоту имеешь, честное даю тебе слово! – заговорил Амед убежденно. – Ты смотришь красиво. Лучше всех! У тебя взгляд тихий, а смотрит смело. Вот ты какая! Ты дружбу знаешь. Верный человек.– А мы с тобой, Амед, будем верные друзья. Да? На всю жизнь, – сказала я.– На всю жизнь верные, – повторил Амед.– А я буду долго жить, Амед, вот увидишь! Я вот уверена, что будет знаешь как хорошо! Вот кончится война, опять приедешь в Москву. И мы с тобой пойдем… Затемнения уже не будет. Свет кругом. А у тебя орден! Может быть, ты даже будешь Герой Советского Союза! И пойдем в Большой театр. В ложу бенуара. Нет, в Парк культуры… Нет, сперва в Третьяковку, потом в театр. Хорошо будет!– Хорошо будет, – отозвался Амед.– Ну, и хватит разговаривать! Надо скорей заснуть, чтобы сейчас такой сон приснился. Покойной ночи. Давай лапу!Я еще с вечера заметила, что в плащ-палатке, которая разгораживала нас, имеется маленькая прорезь, через которую бойцы, надевая палатку на плечи, высовывают руку, чтобы держать оружие. Прорезь эта застегивалась на какую-то деревянную бирюльку с веревочкой. Я теперь нашарила в темноте эту прорезь и просунула пальцы. И Амед, найдя в темноте, тихонько пожал мне их:– Покойной ночи.Стучали колеса под окнами вагона, хрумтели сеном лошади. И Табашников, куря деликатно в приоткрытую дверь вагона, пел себе под нос: «Славное море, священный Байкал…»Рано утром выносили навоз, мыли пол, закладывали свежее сено и долго, тщательно убирали, чистили, скребли коней. Мне дали умыться в дверях на ходу поезда, поливая водой из высокого кувшина на руки. Удобнее было бы сделать это на стоянке, но Амед советовал мне не очень-то часто показываться: возить посторонних в воинском поезде было запрещено.Утром я видела, как старый Курбан, стоя у открытых дверей вагона, держась за косяк, брезгливо изогнувшись, тер себе рот зубной щеткой. Лицо его выражало глубокое страдание. Он отплевывался, забрызгивая гимнастерку каплями жидкого мела.– Уже было довольно, – умоляюще глядя на Амеда, говорил Курбан. – Уже я хорошо, очень чисто сделал.– Давай, давай, три – не жалей! – кричал Табашников.– Уважаемая, – говорил Курбан, обращаясь ко мне, – ну, скажи, зачем старый человек должен белить свой рот?– Ты должен быть культурный боец, – говорил ему Амед. – Оставь старые привычки, Курбан. Жил в кибитке, живешь в доме. Ты должен быть культурный.И бедный Курбан покорно, до изнеможения тер зубы щеткой.Так мы ехали. Я скоро со всеми подружилась. Если меня выпускали погулять, то Амед или Табашников дежурили у вагона. А раз, когда появился кто-то из начальства и я не знала, как мне вернуться в вагон, старый Курбан вынес попону, сделал вид, что тащит откуда-то сено, и вместе с охапками его завернул меня. Я снова вернулась на место.Как-то вечером Курбан снял с нар свой дутар. Быстро забегали по двум струнам дутара его пальцы. И высоким курлыкающим голосом, который неожиданно оказался в запасе у этого крупного человека, он запел туркменскую песню. И джигиты стали просить, чтобы Амед станцевал. Амед взглянул на меня, надел шапку на затылок и, вскинув пальцы, поводя ими в воздухе, пошел, поплыл по вагону.– Э-э, что он там кычет! – закричал Табашников, вытащил откуда-то балалайку, быстренько подстроил струны и, поймав тон мелодии, которую играл Курбан, пустился легко перебирать струны, по-своему, по-русски, разнообразя напевным перебором однотонное звучание двухструнного дутара.– А ну, Симочка, выходи, доказывай! – крикнул он мне, взмахнув балалайкой. – А ну, давай московский разговор, саратовские припевки… «И-эх, ухни, кума, да не эхни, кума, я не с кухни, кума, я из техникума!» Слыхала такое? Со мной не то еще услышишь! – И он грянул плясовую, ловко вертя балалайку над головой и снова попадая рукой на струны. А потом балалайка стала летать у него за спиной, он пустился в пляс посреди вагона, перескакивая через балалайку, играя на ней за спиной, и снова инструмент появлялся у него над головой. – Ну, Симочка, Симочка! «Эх, ягодка ты, ягодка, тебе не двадцать два годка, тебе всего шестнадцать лет… тебе под стать один Амед!» – неожиданно пропел он, подмигивая мне. – Здорово сам сложил?.. Ходи давай, Симочка, раздоказывай. Хоть мы и не помещики и не Наполеоны, в кино не снятые, а ну-кось, походи перед нами!Я сперва не решалась, а потом вышла на середину вагона, затопала дробно, как меня учили когда-то для кино, и пошла, пошла, пошла по кругу с платочком… А джигиты смотрели на меня веселыми и ласковыми глазами, щелкали языком и громко хлопали все разом в ладоши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43