https://wodolei.ru/catalog/shtorky/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Вряд ли я верил в осуществимость своих планов. Но сама мысль об этом предприятии, процесс его обдумывания и подготовки к нему доставляли мне утешение незаменимое. Жизнь, впрочем, шла своим чередом: влюбленности, курсы по физике и математике для поступающих в вузы при Университете, всякие олимпиады, два раза в неделю волейбол в школе по вечерам... Сбор данных привел к следующему плану. Во время демонстрации на Красной площади в честь очередной годовщины Великого Октября Вильнер должен был стоять на трибуне для почетных гостей довольно близко от крайне правых рядов демонстрантов, это я усмотрел во время последней трансляции. Нужно было затесаться в эти ряды, и, проходя мимо (да-да, вот именно, проходите мимо), выскочить и наброситься на предателя. Единственный человек, которого меня подмывало посвятить в эти планы (вообще-то меня частенько тянуло поделиться своим героизмом с кем-нибудь, хорошо бы с красивой девушкой, опять же глядишь и отговорят, и не прийдется признаваться себе самому в трусости), был Зюсик. Он тоже был отчаянный сионист ( рисовал зимой на заиндевевших окнах троллейбусов щиты Давида, за что однажды был чуть не побит разъяренным подвыпившим инвалидом, очевидно разгадавшим глубину нашего заговора), ненавидел Вильнера и мечтал удрать в Израиль. Но я ему не сказал. Между нами была атмосфера некоторого недоверия, я во всяком случае ее чувствовал. Когда нам было по тринадцати, он пристрастился с моим приятелем по классу Вовкой Кудликом, отец которого был полковником КГБ, к магазинному воровству (Вовка был Портосом, Зюсик - Арамисом, я - д'Артаньяном, Атосом служил Мишка Вядро, но он скоро переехал, а госпожой Бонасье общепризнана была Таня Брындина, миловидная и томная девочка с большой русой косой, она жила на втором этаже деревянного дома на Тихвинской, окна во двор, и глядела из-за занавески, как мы внизу сражались на палках, иногда нешуточно отбивая пальцы). Эпопея воровства началась с кражи конфет с витрин. Витрины были полуоткрыты, и мы уже могли, особенно здоровенный румяный хохол Вовка, дотянуться до стеклянных вазочек с длинными ножками, наполненных карамельками, а то иногда и "Мишками в лесу", ну а там, пользуясь суетой у прилавка... Конфеты д'Артаньян еще таскал, хотя и не так активно, но, когда перешли на более серьезные вещи: фарфоровых слоников, карандаши, авторучки, книжки - больше стоял на атасе. Зияющей вершиной нашей воровской карьеры была шкатулка Палеха средних размеров с Жар-Птицей на крышке, которую Зюс утянул в ГУМе. Складывали сокровища в старую, перекрытую давно водосточную трубу в подъезде деревянной халупы посреди тихвинского двора за банями, где Зюсик жил с отцом, отставным майором по строительной части, матерью и голубоглазой сестренкой Людкой, лет на пять младшей, которую мы за интеллектуальную недоразвитость обзывали "колхозницей". У Людки была интересная привычка садиться на край стула и сосредоточенно качать ногой, она при этом краснела, как рак, и впадала в сомнамбулическое состояние, так что можно было незаметно-невзначай потрогать ее под трусиками. Когда собирались гости, мы всегда садились рядом с Людкой и ждали этого волнующего момента. Экстаз прерывала мать, кричавшая: "Людка, перестань качаться!". Квартира эта: три маленькие комнатушки, гостиная с печкой, радиоточка с пыльным дырявым громкоговорителем, душная кухня, заваленная старыми кастрюлями и дровами, диван, неестественно вздутый, мутный аквариум на подоконнике (снится иногда, огромная, без стен и потолка...), принадлежала семье наших отцов, помню деда Хаима-Залмана, кузнеца, с седой профессорской бородкой (звал меня "коткой"), у него болели ноги и он почти не выходил из дома, часто лежал, или сидел на кровати с книгой, запахнувшись в белый атласный плат с полосами по краям и повязав голову черной кожаной лентой с черным кирпичиком на лбу, при этом раскачиваясь и бубня что-то в полголоса. Если я подходил, он, легко подхватив меня за подмышки, усаживал рядом, обнимал свободной от книги рукой и раскачивался уже вместе со мной. Бабку Хасю помню сгорбленной, остроглазой и сварливой, вечно что-то злобно ворчащей. Дед орал с постели: "Хаськэ! Гип а бис!"/дай пожрать!/, а она, сгорбленной ведьмой кружилась по кухне и что-то ворчала, ворчала, мстительно сверкая глазами. Иногда, когда дед чувствовал себя сносно, он клал на колени наковальню, и что-то на ней охаживал молотом с короткой ручкой, или чинил швейную машину. Умер он от гангрены на ноге. Мама говорит, что человек был незлобный, но вспыльчивый. И мой отец был вспыльчив. Всю жизнь слесарил. В Финскую служил авиационным механиком, а в Великую Отечественную работал на авиационном заводе в Куйбышеве, где дружил с дядей Яшей, маминым братом, дядя Яша был физиком, по сопромату, а мама - студенткой медицинского, они поженились после войны, в сорок шестом, и уехали в Москву, к деду Хаиму на Тихвинскую, где я и родился. Дед мой по материнской линии был из солидного польского торгового люда, но женился против воли родителей, на "бедной", за что был предан анафеме и лишен наследства, и они с бабушкой решили уехать искать счастья, выбор стоял между Америкой и Россией, бабушка уговорила ехать в Россию, там было легче торговать и разбогатеть. Вот и приехали в Самару летом 17-ого... В НЭП они поднялись, торговали тканями, дед был оптовиком (мама говорит, что он и пописывал что-то), а бабушка - за прилавком. Потом их дважды ограбили конфискациями, оказались в "лишенцах", пришлось развестись, и бабушка уехала с мамой и дядей Яшей в Ленинград, дед же остался на Волге работать на заводе, зарабатывать пролетарский стаж, а дядя Самуил (уже давно в Нью-Йорке), пятнадцатилетний, ушел из дома вообще, отказался от родителей и воспитывался советской стихией. Занимался спортом, прыжками в воду, причем успешно, потом увлекся альпинизмом. К концу тридцатых все объединились в Ленинграде, дядя Яша учился в Университете, на философском, потом факультет разгромили и он перешел на физику, Самуил работал на Кировском, а летом пропадал на Кавказе, в сорок первом ушел на фронт добровольцем и только в 44-ом, после тяжелого ранения, демобилизовался. Помню его, так восхищавшие меня, желваки мышц, располосованную ногу и легкую хромоту - осколок так и остался в колене. Однако вернемся в детство: Арамиса заложил я. Исповедался маме. Та папе. Тот - дяде Лейбу, в обиходе - Л°не, а тот "дал реакцию". Мама честно призналась мне, что такую тайну не могла держать при себе, и для пользы Зюсика должна была рассказать дяде Лене. Я помчался к Зюсу. Тут летописца вновь тянет на семейную эпопею: когда папа с мамой приехали на Тихвинскую из Куйбышева, то там еще жили папины сестры, тетя Соня, боевая блондинка (в семье отца все голубоглазые), помню ее фотографию в гимнастерке и в орденах, с носом картошкой, она на всех покрикивала, и тетя Лиза, тихая, полуживая мышь, нигде не работала, всегда болела, всегда где-то пряталась и кашляла по углам. Уплотнение не способствовало оздоровлению семейных отношений, и моей ленинградской бабушке (дед умер в блокаду, сыновья женились и вылетели из гнезда) пришлось ради дочери поменять свою большую комнату на Васильевском на маленькую, девятиметровую на Арбате, естественно в коммуналке. Вот туда, на Трубниковский, мы и переехали вчетвером. Полжизни отец убил на обмены. В конце концов мы оказались на той же Тихвинской, по-соседству с фамильным гнездом (дед умер), но уже в шестнадцатиметровой комнате. Здесь я мужал: тискал в темном коридоре соседку Таньку, худосочную бледную девочку, мать ее была уборщицей в гостинице "Останкино", подкладывал пистоны под дверь Сухотиной, одинокой стервозной пенсионерке, которая все время доводила на кухне бабушку на счет еврейского запаха. Сухотина передвигалась, стуча палкой с железным набалдашником, и когда такой набалдашник попадал на пистон, раздавался взрыв, ну и шли крики:"Евреи убивают", даже милиционер один раз приходил, со мной побеседовать, а я получил от отца любовную взбучку. Напротив Сухотиной жила Соломониха, муж ее работал на рыбном заводе, а она ходила в шелковых халатах и курила длинные сигареты в мундштуках. У них у первых появился телевизор, КВН с линзой, и однажды вся квартира, даже меня не выгнали, смотрела "Утраченные грезы" с Массимо Джиротти и Сильваной Пампанини, когда Сильвана Пампанини застенчиво задрала юбку перед грубым импресарио, Соломониха, вытащив мундштук изо рта, обронила:"Вот это ножки!", а мама испуганно на меня посмотрела, так что я запомнил и эти ножки, и этот фильм, и всех нас, как фотопластинка при вспышке... Еще одна одинокая старуха жила в малюсенькой комнате у входной двери, у нее были удивительные коллекции: бабочки в ящиках со стеклянной крышкой, старые бумажные деньги с Петром Первым и Екатериной, книги с желтыми страницами и прокладками из пепельной бумаги, где картинки. Над нами, этажом выше, жила огромная семья караимов, папа дружил с главой клана, старым вором и пьяницей дядей Мишей, играл с ним в шашки, мама всегда беспокоилась, когда отец уходил наверх ("К Мише пойду, поиграю в шашки"), и через некоторое время посылала меня за ним под каким-нибудь предлогом. У дяди Мишы всегда была сетка на редких прилизанных волосах и аккуратно подстриженные усы, они с силой били шашками по доске и от обоих несло водкой. Выпив, отец проявлял ко мне раздражавшую меня непривычную нежность. "Сейчас, сейчас, - говорил он, - сейчас мы доиграем, поди пока, поиграй с Мариночкой". Чернобровая Маринка (моя первая "страсть", ровестница, нам даже дни рождения часто справляли одновременно), уже "в томлении", целовалась со взрослыми мальчишками из нашего двора, но со мной все как-то выходило нелепо... А еще там жила длинная, худая, ярко накрашенная, с хриплым голосом женщина, которую я почему-то боялся и называл про себя "гречанкой", иногда она заходила посмотреть, как папа играл с Мишей в шашки и, встав за спиной отца, облокачивалась на его плечи. Заметив мой осуждающий взгляд, она поворачивала ко мне свое страшное, нарисованое лицо и говорила:"А Нюмка-то, красавчик будет." Я подбираю все эти наплывающие "картинки", разглядывая их, как в перевернутый бинокль, боюсь приблизиться, боюсь услышать вдруг оклик отца, уткнуться губами в его небритую щеку, ощутить пальцами маленькую, жесткую от мозолей ладонь, слабо пахнущую машинным маслом, упасть в свою память, и пойти, задрав слепую голову, по ее блаженным полянам, изнемогая от любви, которой нет утоления. Вот, едва написал несколько слов, и уже затрясло вразнос, как старый, разболтанный драндулет... Короче, помчался я к Зюсу. Когда дядя Леня демобилизовался, они тоже приехали в Москву, в тот самый деревянный дом на Тихвинской, тетя Соня вышла замуж второй раз и переехала, и в квартире оставалась только бабка Хася с Лизой, в общем, прибегаю я и вижу обычно тихого и ленивого дядю Леню в состоянии характерного для отца, безудержного "ваймановского" гнева: он, держа одной рукой извивающегося Зюса, другой доставал из тайника наши сокровища, топтал ногами недоеденные, припасенные для девчонок, конфеты, фарфоровых слоников, даже, о, ужас! - Палехскую коробку, и с каждым хрустом отчаянно колотил Зюса, который орал благим матом и извивался у ног отца. Небольшая толпа соседей с удовлетворенными ухмылочками взирала на экзекуцию: "Еврей-то своего как, а?!" Тогда я в первый и единственный раз в жизни испытал удовлетворение от собственной праведности... А столкнуться с Вильнером пришлось в лифте, в Кнессете, когда нас пригласили на заседание фракции, честь оказали (как же-с, бывали-с, и не раз, в буфете с Рафулем выпивали, то есть он предложил, считая, что так завоюет расположение "русских", но мы отказались). "Смотри," толкнул я Ури. "Ага", сказал он, и мы, нагло улыбаясь, поглядывали на Вильнера. "Может замочим?" - говорю, вспомнив о юных порывах. Ури не отреагировал, а когда из лифта вышли зашипел: "Ты что?! Он же по-русски понимает!" "Ну и что, - говорю, - пусть побздит немного." "Побздит! - передразнил Ури, - вот он охрану бы вызвал, потом доказывай, что ты не верблюд!" 1.6. Вчера был выпускной вечер, и молодежь вдруг показалась мне красивой, умной, раскованной, сердце мое смягчилось, даже раздумал их на войну гнать. Пусть себе молодняк порезвится, поебется вволю. И почему-то подумал про Озрика, что, глядя на этот цветник, порадовалось бы его нежное еврейское сердце. Вот, например, выпускница в короткой маечке и брюках в обтяжку, о-то-то на заднице лопнут, жирок волнами студенистого крема бежит из-под майки и ложится на брюки, а из лощины, где хребет начинается, торчат волосяные кусты. 3.6. Отвез Володю с его полками и книжками в Ерушалаим, а потом пошел на вечер Чичибабина, Саша пригласил, я еще подумал, что народу, небось, не много соберется, надо поддержать, да и повидаться заодно, выпить-поболтать. Володя отказался. Я, однако, сильно ошибся насчет народа. В "Доме оле" набилось до сотни в маленьком зальчике. Саша вел. Знакомых почти не было, потом пришел Бараш и сел сзади меня с незнакомой язвительной девушкой. Для начала Лариса спела пару песен на слова и заспешила: "... я только что вернулась из Средней Азии, но и тут меня бухара достала - какой-то сабантуй у них, типа мимуны (*), не прийдешь обидятся". Потом Саша стал читать воспоминания, по всем законам этого казенного жанра, впрочем, он старался быть "современным", бойко "вспоминал" с кем и сколько было выпито, потом вышел на сцену "журналист Рахлин" и тут пошел крутой харьковский междусобойчик: рассказчик с непосредственностью (все свои!) поведал о том, как "наш Борис Алексеевич", "великий русский поэт", которого он, Рахлин, знает уже 50 лет, ходил еще на заре туманной юности к ним в дом и ухаживал за сестрой Рахлина Марлен (Маркс-Ленин?), как этот светлый юношеский роман был прерван жестокими репрессиями и поэт невинно загремел по этапу, но и по возвращению продолжал ходить к ним в дом, как хранил всю жизнь дружбу с Марлен, как среди Рахлиных креп его талант, как они всей семьей принимали его здесь, в Израиле, и уже полились взахлеб воспоминания о тамошних знаменитостях, блиставших на литературных вечерах, тех, кого дружно любили, или дружно ненавидели, затянувшееся выступление явочным порядком прервал другой "журналист", с седой бородкой, пришлось Саше объявить о смене докладчиков, новый журналист для начала попенял давно ушедшую Ларису, что "вот она нам тут пела про Чичибабина, к чужой славе примазываясь, а когда я обивал ее высокие пороги в горсовете чтоб выбить гостиницу для Бориса Алексеевича, то шиш получил", потом он посоветовал Рахлину не преувеличивать роль его сестры в творческом становлении великого русского поэта, и тут заинтересованные кланы подняли шум и стащили "журналиста" за "понос на отсутствующих", Саша сидел красный, чувствуя, что теряет контроль, к его авторитету ведущего непрерывно взывали, он дал слово постаревшей, но неувядающей харьковской поэтессе в платье индианки, которая - шах для начала разговора - заявила, что "знала Чичибабина еще за 50 лет до того, как он стал ходить к Рахлиным", на что я, раздухарившись, крикнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я